Лошадь не поможет. Почему статус не пересекает границу

- -
- 100%
- +
Дальше каждый случай читается той же тройкой: что прошло, что не прошло и что не имело шансов пройти. Деньги — крайняя точка шкалы и самый простой из случаев: доля проходимости здесь равна единице и не зависит ни от чего. У следующего капитала доля не постоянна. Её приходится вычислять.
2.2. Навык проходит настолько, насколько независим от контекста
Начиная с 1792 года по германским княжествам, Австрии, Швеции и России расходятся французские эмигранты, зарабатывающие уроками. Учат языку, танцу, фехтованию, реже — рисованию и музыке. Среди них есть люди, у которых во Франции ничего похожего на преподавание в занятиях не значилось: должность при дворе, место в парламенте, управление имениями, интендантская служба. То, чем они кормятся теперь, было в прежней жизни не профессией, а признаком — умением, которое полагалось иметь человеку известного разряда и которое никому не приходило в голову продавать. Проданным оно оказалось потому, что было единственной частью их оснащения, отделимой от Франции. Танец показывается и повторяется. Произношение слышно. Фехтовальный приём либо проходит, либо нет, и проверить это можно за минуту, не зная о противнике ничего.
Из этого выводится правило, по которому считается всякая компетенция. Навык проходит границу настолько, насколько он независим от контекста. Не насколько он хорош; не насколько сложен; не насколько высоко ценился там, откуда вывезен, — насколько он отделим от среды, в которой был приобретён, и проверяем без неё. Величина эта не относится ни к усердию человека, ни к его дарованию. Она относится к устройству занятия, и потому известна заранее, ещё до всякого переезда.
На одном полюсе шкалы стоит умение, проверяемое без языка и без биографии. Расчёт верен или неверен; мост держит или не держит; шов состоятелен или разошёлся; партия сыграна чисто или с ошибками, слышными любому, кто слушает. Результат предъявляется сам и оценивается сам по себе, а проверяющему не требуется знать, кто перед ним, откуда он приехал и что означало его имя в прежней стране. Это единственный род компетенции, которому не нужен поручитель. Всё прочее нуждается в ком-то, кто скажет: этот человек знает своё дело, — и потому упирается в вопрос, чьё слово на этой стороне что-нибудь весит. Здесь вопрос снят самим устройством дела. Свойство это редкое и, вопреки распространённому впечатлению, не связанное с высотой квалификации: у краснодеревщика оно есть, у управляющего департаментом — нет.
Целые сословия жили этим свойством задолго до того, как появились паспорта в нынешнем смысле. Итальянские архитекторы и инженеры XVI—XVIII веков работали от Мадрида до Петербурга, переезжая по приглашению и не нуждаясь ни в чьём поручительстве, кроме построенного здания; итальянские и немецкие музыканты кормились при дворах, языка которых не знали, потому что игру слышно и сравнивать её умеет всякий, кто слушал других. Ни один из них не пересекал границу так, как пересекает её человек, потерявший положение, — но механизм тот же и виден в чистом виде: перемещалась компетенция, предъявлявшая себя сама. Заказчику незачем было выяснять, кто в Ферраре считал этого человека своим. Он смотрел на купол.
На другом полюсе — занятия, состоящие из одного контекста. Придворный, управляющий, посредник, чиновник, толкователь чужой воли: их компетенция реальна, и это стоит сказать прямо, потому что перечень легко читается как список синекур. Никакой из этих родов деятельности не является мнимым. Знать, в каком порядке подаются бумаги и кем они на самом деле решаются; понимать, чья резолюция решает дело, а чья только отодвигает его; чувствовать, какая просьба уместна сейчас, а какая — через месяц; вести имение так, чтобы оно приносило доход при трёх неурожаях подряд, — это трудные умения, приобретаемые десятилетиями и требующие ума не меньшего, чем инженерное дело. Беда их в другом: они неотделимы от среды и непроверяемы снаружи. Предъявить такую компетенцию невозможно, потому что предъявлять пришлось бы среду — двор, ведомство, губернию, круг лиц и их отношения между собой, — а среда осталась там. Носитель этого умения за границей располагает не устаревшим знанием, а знанием о постороннем предмете, и разница здесь принципиальная: устаревшее знание можно обновить, знание о постороннем предмете обновлять не в чем.
Границы для этого, впрочем, не требуется вовсе — достаточно, чтобы исчезла среда. В 1861 году в России отменили крепостное право, и вместе с прежним устройством имений обесценилась компетенция управляющего: умение вести хозяйство, где рабочие руки принадлежат владельцу, а отношения с ними регулируются обычаем и властью, оказалось знанием о предмете, которого больше нет. Человек при этом никуда не уезжал, оставался в своём уезде, среди тех же людей, с той же репутацией дельного хозяина. Его капитал обнулился на месте. То же происходит всякий раз, когда упраздняется учреждение, распускается двор, ликвидируется ведомство: десятилетия точного знания о том, как здесь всё устроено, перестают стоить чего-либо, потому что «здесь» перестало существовать. Граница — лишь самый быстрый и самый наглядный способ проделать эту операцию; она уничтожает не среду, а доступ к ней, с тем же результатом для расчёта.
Между полюсами лежит самая населённая часть шкалы, и барьер здесь третьего рода. Врач, юрист, бухгалтер, аптекарь, инженер, имеющий право подписи, — их навык проверяем, но проверку производит не тот, кто нанимает, а орган, выдающий право практиковать. Это меняет всё устройство входа. Работодатель может ошибиться в оценке и может рискнуть; учреждение, выдающее лицензию, не оценивает и не рискует — оно сверяет соответствие процедуре. Отсюда специфический срок, отличающий эту часть шкалы от обоих полюсов: время уходит не на освоение, а на подтверждение уже освоенного. Экзамены на языке, который приходится учить заново; практика под надзором в возрасте, когда надзор давно пройден; иногда полный повторный курс, потому что процедура не знает частичного зачёта. Издержка при этом двойная. Первая — годы. Вторая — обесценивание опыта, накопленного до границы: он не отвергается, он просто не входит в форму, по которой ведётся сверка, и потому не учитывается ни в какой доле. Проходимость здесь не нулевая и не полная; она отложенная, и её величина определяется не рынком, а регламентом.
Устроен этот барьер не против приезжих, и в этом его особенность. Лицензия существует потому, что покупатель врачебной или юридической услуги не в состоянии оценить её качество до того, как последствия наступят, — и в таком положении находится местный житель ровно в той же мере, что и приезжий. Регламент отвечает на невозможность частной проверки, а не на происхождение проверяемого; человек, окончивший здешний университет, проходит те же экзамены, только он проходит их вовремя и в двадцать пять лет, а не заново в сорок пять. Поэтому здесь нет ни доброжелательности, ни недоброжелательности, которую можно было бы прочесть, — есть процедура, одинаково безразличная ко всем, и издержка, распределяющаяся неодинаково. Внутри самой этой полосы шкалы доли расходятся широко: чем короче цепочка между действием и его проверяемым результатом, тем легче подтверждение, и наоборот, чем больше в занятии знания местных установлений, тем ближе оно к другому полюсу. Хирург и юрист числятся по одному разряду свободных профессий, но у первого предмет один в любой стране, а у второго предмет и есть страна.
Во всех трёх случаях речь идёт о свойстве занятия, а не человека, и это не оговорка, а условие, без которого шкала измеряет не то. Придворный не менее умён, чем механик, и не менее трудолюбив; управляющий имением может превосходить хирурга и памятью, и хваткой, и выдержкой. Шкала не выстраивает занятия по достоинству, по общественной пользе и по трудности. Она измеряет одну величину: отделимость компетенции от среды. Прочтение её как рейтинга достоинств — ошибка не этическая, а расчётная: она немедленно возвращает объяснение к личным качествам, то есть к тому самому месту, из которого расчёт и пытается выйти. Человек, чья профессия оказалась непроходимой, не сделал ничего неправильного и не выбирал в двадцать лет с учётом границы, которой тогда не предвиделось. Свойство его занятия было определено задолго до него — тем, как это занятие устроено.
У правила есть и обратная сторона, объясняющая исходы, которые иначе выглядят парадоксом. Проходимость не совпадает с положением: она распределена по шкале иначе, а нередко и противоположно. Занятия, дающие в устойчивом обществе наибольший вес, — те, что состоят из управления, представительства и посредничества, — устроены из контекста почти целиком, потому что их предмет и есть отношения между людьми. Занятия, дающие вес умеренный, чаще состоят из операций с вещами и числами, проверяемых где угодно. При переезде эти два разряда меняются местами, и меняются не постепенно, а сразу. Отсюда регулярная картина всякой эмиграции: люди, стоявшие в прежней иерархии выше, оказываются ниже тех, кто стоял в ней ниже, — и происходит это не в порядке возмездия или иронии судьбы, а потому, что высота прежнего положения производилась в значительной мере именно неотделимостью от среды, то есть тем самым свойством, которое на границе обнуляет капитал.
Читаемый той же тройкой, что и предыдущий случай, навык даёт результат, отличный от денег во всех трёх графах. Средств он сам по себе не переносит: перевозится не заработанное, а способность зарабатывать, и она начинает действовать не в день приезда, а в день, когда её впервые признали. Положение он покупает — в доле, равной его отделимости от среды, и в срок, равный длительности подтверждения. Принадлежности он не покупает ни в какой доле: безупречно проведённая операция сообщает о хирурге всё, что требуется знать заказчику, и ничего из того, что определяет, сочтут ли его своим. Это первый капитал, у которого доля проходимости больше нуля и меньше единицы, — и первый, у которого срок измеряется не минутами перевода, а годами.
Правило требует проверки, а проверять на разрозненных случаях нельзя: слишком многое различается одновременно — страны, эпохи, обстоятельства выезда, возраст, деньги. Нужен материал, где всё прочее закреплено и меняется одна величина.
2.3. Естественный эксперимент 1933 года
Седьмого апреля 1933 года в Германии принят закон о восстановлении профессионального чиновничества. Формулировки административные, действие мгновенное: люди, занимавшие государственные должности и подпадавшие под расовые и политические определения закона, лишаются мест. Государственными должностями в Германии были и университетские кафедры, и судейские кресла, и места в прокуратуре, и посты в министерствах, и должности гимназических учителей. Отдельным законом того же дня закрыт доступ в адвокатуру, к государственной службе не относившуюся. В течение полутора лет из университетов уходит порядка полутора тысяч преподавателей, из судов и адвокатуры — многократно больше; счёт идёт на десятки тысяч человек, у которых занятие и положение исчезли в один день по причине, не имеющей отношения ни к их работе, ни к их выбору.
Для наблюдателя, интересующегося проходимостью капиталов, здесь редкая удача: история поставила опыт, который исследователю поставить не дали бы. Обычно сравнение эмигрантских исходов бессмысленно, потому что различается всё сразу — страны выезда, годы, возраст, деньги, обстоятельства, наличие или отсутствие выбора. Здесь различия зафиксированы. Одна страна. Одна дата. Один социальный слой: образованное чиновничество и свободные профессии, люди сопоставимого образования, сходного достатка, одного круга, нередко однокашники по одному университету. Причина выезда общая и от них не зависящая. Принимающие страны те же самые для всех — Британия, Соединённые Штаты, Швейцария, Турция, Палестина, Латинская Америка. Даже помощь оказывалась через одни и те же учреждения: в 1933 году в Цюрихе возникает организация помощи немецким учёным за границей, в Лондоне — совет академической помощи, в Нью-Йорке — комитет содействия перемещённым немецким учёным, и все они работают с общим списком.
При таком закреплении переменных различие в исходах приходится объяснять чем-то другим, нежели обстоятельства выезда. Различие оказалось не градиентом, а расколом, и проходит он по линии, не совпадающей ни с прежним положением, ни с известностью, ни с возрастом.
Физики устроились почти поголовно. Не все на прежнем уровне, не все сразу, некоторые через годы временных мест и чужих лабораторий, — но профессия прошла границу как профессия, и через десятилетие немецкая физика существовала в англоязычном мире как непрерывная традиция, сменившая адрес. Механика здесь та, что описана правилом. Физика проверяема без контекста и почти без языка: уравнение читается одинаково в Гёттингене и в Принстоне, вывод либо следует из посылок, либо не следует, эксперимент воспроизводится или не воспроизводится, и результат этой проверки не зависит от того, кто её производит. Компетенция предъявляет себя сама. Ей не нужен посредник, готовый поручиться, что человек чего-то стоит; ей не нужна память принимающей стороны о том, кем он был; ей достаточно доски и получаса. Отсюда и скорость: приезжий, у которого капитал предъявляется напрямую, минует ту часть пути, где обычно и застревают все прочие, — часть, на которой требуется чьё-то ручательство.
Одной проверяемости, однако, было бы мало, и случай тем и ценен, что позволяет это увидеть отдельно. К началу тридцатых годов американские университеты строили физику как дисциплину: возникали кафедры, ставились установки, появлялись деньги на исследования, и квантовая механика, за десять лет до того сделанная по большей части в Германии, входила в программы. Иначе говоря, на той стороне уже существовал спрос — не благотворительный интерес к пострадавшим, а прямая потребность в людях, умеющих делать именно это. Приезжие попали не в страну, которая согласилась их принять, а в отрасль, которой они были нужны. Разница между этими двумя положениями измерима в годах и в должностях. Проверяемая компетенция без спроса даёт человека, чья годность очевидна и никому не требуется, — фигуру, которая в эмигрантской статистике встречается чаще, чем принято думать, и которая обычно объясняет свой случай невезением.
Юристы, судьи, чиновники и гимназические учителя не устроились почти никто. Это самая тяжёлая часть материала и самая доказательная. Их компетенция была подлинной и высокой: германское право начала века — одна из самых разработанных юридических систем Европы, и человек, знавший кодекс, процедуру, прецедент и административную практику, владел предметом сложным, требовавшим двадцати лет освоения. Предмет этот, однако, был правом и порядком конкретной страны. За границей знание такого рода не портится и не устаревает — с ним происходит другое, и это другое хуже: оно становится знанием о постороннем предмете. Судья, разбиравший дела по германскому гражданскому уложению, обладал в Америке безукоризненной осведомлённостью в вопросе, которым никто вокруг не занимался. Учитель гимназии, преподававший на немецком литературу, историю и латынь по германской программе, обладал квалификацией, целиком состоявшей из этой программы и этого языка.
Стоит задержаться на том, из чего складывалось их прежнее положение, потому что здесь видна связь между высотой места и его непроходимостью. Германский судья или профессор права занимал место высокое — выше среднего физика той же выслуги, и по доходу, и по влиянию, и по тому, как его считывали в собственном городе. Высота эта производилась встроенностью в государственную машину: должность была государственной, авторитет — производным от закона, круг — служебным. Всё, что делало это положение высоким, состояло из связей с конкретным устройством конкретной страны, и потому обнулилось не в первую очередь, а целиком. Разложенное по трём графам, дело выглядит так: средства прошли у тех, кто успел их вывезти, и здесь профессия не имела значения; положение не прошло у юристов вовсе и прошло у физиков в высокой доле; принадлежности не приобрёл никто из них, включая тех, чья карьера в новой стране оказалась блестящей. Об этой третьей графе в тридцатые годы не думал никто: вопрос стоял о работе.
Ко второй переменной их случай оказался столь же безнадёжен. Спроса на германское право не существовало нигде: ни в одной принимающей стране не строилась дисциплина, которой оно могло бы понадобиться, — а строилась, напротив, собственная, с собственными школами и собственной очередью выпускников на входе. Небольшое исключение подтверждает правило с той точностью, какой обычно от исключений не ждут: несколько человек всё же продолжили заниматься правом — те, кто занимался сравнительным правоведением, международным правом или римским правом, то есть областями, чей предмет по определению не привязан к одной стране. Отделимость от контекста и здесь оказалась той величиной, которая всё решила, — но внутри одной профессии, на людях одной корпорации и одного образования.
Между двумя этими полюсами тот же материал даёт и промежуточные исходы, и они укладываются в ту же арифметику. Врачи прошли — но не сразу и не бесплатно: медицина проверяема почти как физика, а допуск к практике почти везде выдаётся учреждением, и потому между приездом и работой встали экзамены, подтверждения и годы, в течение которых человек с двадцатилетним стажем числился начинающим. Спрос при этом был: больные есть везде. Обе величины оказались ненулевыми, доля проходимости — заметно меньше единицы, а разница с физиками свелась к длине задержки. Ещё выразительнее случай тех, кто занимался германской филологией, историей немецкой литературы, немецким средневековьем. Их предмет от страны отделим — тексты перевозятся, — но спрос на него за пределами немецкоязычного мира существовал в объёме нескольких кафедр на континент. Проверяемость высокая, спрос почти нулевой; произведение двух величин дало результат, близкий к юридическому, при совершенно другом устройстве профессии. Промежуточные случаи, таким образом, ничего не смягчают: они показывают шкалу, а не милосердие обстоятельств.
Обе переменные работают на одном материале и видны раздельно, чего почти никогда не случается. Видно и главное для расчёта: они не складываются, а перемножаются. Сложение допускало бы возмещение — высокая проверяемость компенсировала бы слабый спрос, сильный спрос вытягивал бы контекстную профессию. Наблюдается противоположное. Нулевая любая из двух обнуляет результат целиком, независимо от величины второй. Проверяемая компетенция без спроса не проходит: годность признают и не применят. Востребованная, но неотделимая от среды, не проходит тоже: потребность есть, а предъявить в ответ нечего, потому что предъявлять пришлось бы страну, которая осталась позади. У физиков обе величины оказались высокими одновременно — отсюда исход почти поголовный. У юристов обе оказались нулевыми одновременно — отсюда исход не тяжёлый, а полный: профессия не прошла не частично, а целиком.
Помощь, оказанная в эти годы, устроена так, что сама служит доказательством. Комитеты составляли списки, рассылали их по университетам, платили первые стипендии и хлопотали о местах — то есть делали ровно то, что в нормальном порядке вещей делают коллеги, ученики, начальники кафедр и знакомые знакомых. Учреждение подставили на место утраченной сети, и подстановка сработала — но сработала избирательно, и избирательность её показательна. Список, в котором значится физик, действует как приглашение: получатель списка знает, что делать с этим человеком, и способен проверить его за один семинар. Тот же список, в котором значится специалист по административному праву, не действует никак — не потому, что к нему отнеслись хуже, а потому, что рекомендация может доставить внимание и не может создать предмет, которого нет. Поручительство ускоряет там, где есть что предъявить, и не заменяет предъявляемого.
Именно это перемножение и делает расчёт возможным до переезда, а не после. Величины обеих переменных известны заранее. Отделимость компетенции от среды определяется устройством занятия и не меняется от того, кто им занят. Наличие спроса устанавливается наведением справок о том, строится ли на той стороне дело, которому требуется это умение. Ни та ни другая величина не относится к достоинствам человека, и ни та ни другая не выясняется опытным путём — обе доступны до того, как чемодан собран. То, что расчёт этот почти никогда не производится, объясняется не отсутствием сведений, а тем, что человек считает своим капиталом себя, а себя привык оценивать в одной шкале, где эти две величины не значатся вовсе.
Одно уточнение необходимо, иначе материал прочтётся неверно. Раскол 1933 года прошёл не между умными и глупыми, не между заслуженными и случайными и не между теми, кто старался, и теми, кто опустил руки. Он прошёл между профессиями — по признаку, который выбирается в двадцать лет, задолго до всякого закона, и выбирается по причинам, к границам отношения не имеющим: по склонности, по семье, по тому, что казалось приличным занятием в год поступления. Люди, оказавшиеся по разные стороны этого раскола, сидели в одних аудиториях. Тот из них, кто предпочёл право физике — выбор, который в Германии двадцатых годов означал более верную и более почтенную карьеру, — сделал в этот момент ставку, о существовании которой не знал и знать не мог, и проиграл её через двадцать лет. Ставка была сделана не им — она была сделана устройством занятия.
2.4. Социальный капитал не проходит вообще
Сцена, повторяющаяся в любом ведомстве любой страны. В комнате девять человек, председательствует один, докладывает другой, вопрос решает третий — тот, кто за всё заседание произнёс две фразы и обе не по существу. Знать это заранее и не ошибаться — отдельное умение, не имеющее ни названия, ни аттестата. В Петербурге до 1917 года чиновник средней руки владел им в совершенстве, потому что провёл в этих комнатах двадцать лет: он знал, через чей стол пройдёт бумага и на чьём задержится, чья подпись означает согласие, а чья — вежливую отсрочку, к кому идти в среду и к кому не соваться до пятницы, кто кому обязан и чем. В Париже начала двадцатых те же девять человек в комнате не значат для него ничего. Он видит собрание незнакомых лиц и не может сказать, кто из них главный, — и это не потому, что он потерял наблюдательность.
То, что он потерял, в социологии называют социальным капиталом — совокупностью связей и отношений, из которых человек может извлечь пользу. Ресурс этот накапливается, приносит доход и передаётся по наследству. Состоит он из вещей разнородных: из связей в прямом смысле, то есть людей, которые ответят на письмо; из репутации, то есть готовности незнакомых людей поверить рекомендации; из знания внутренней политики — кто с кем в ссоре с какого года; из умения различать формы отказа; из понимания, какая просьба уместна, в какой форме и в какой момент; из способности услышать, что означает пауза перед ответом. Всё это работало ежедневно и в большинстве случаев ни разу не было названо вслух — ни им самим, ни теми, с кем он имел дело.
Проходимость этого капитала равна нулю, и причина не в строгости чужих порядков, а в устройстве самого предмета. Он состоит из отношений, а перемещается одна сторона отношения. Связь при переезде не портится и не разрывается — она просто остаётся у второго участника, для которого решительно ничего не изменилось: тот же кабинет, тот же круг, та же готовность помочь, если бы к нему обратились в прежних обстоятельствах. Уехавший увозит с собой свою половину, а половина отношения не есть отношение и не имеет никакой стоимости. То же и с репутацией: она не отменена, она хранится в памяти сообщества, которое осталось на месте и продолжает помнить исправно. Из всех капиталов этот единственный, чья утрата не сопровождается ничьей утратой на другой стороне: имущество конфискуют, должность занимает другой человек, а связи целы и никому не понадобились.
Яснее всего это видно на рекомендации — единственной форме, в которой социальный капитал вообще пытаются перевозить. Письмо от прежнего начальника, характеристика от известного в своей стране лица, список должностей, подтверждённый подписью и печатью, — всё это составляется всерьёз и вручается с основанием. На принимающей стороне бумага упирается в вопрос, которого отправитель не предвидел: а кто такой подписавший. Рекомендация действует внутри зоны, где поручителя знают; за её пределами поручитель сам нуждается в поручителе, и цепочка эта обрывается на первом же звене. Отсюда положение, выглядящее нелепо и повторяющееся с полной регулярностью: человек с безупречными свидетельствами о прежних заслугах равен человеку без свидетельств вообще, потому что оба одинаково непроверяемы для того, кто читает.



