Хроники Угасающего Света

- -
- 100%
- +

Пролог
Дождь в Петербурге был не водой, а ржавой иглой, вонзающейся в плоть города, прошивая серое небо и мокрые крыши грязной ниткой забвения. Он стекал по граниту набережных, смывая в Неву не золото, а позолоту иллюзий – выцветшие снимки счастья, шелуху вчерашних обещаний, чьи-то оставленные надежды. Вода в каналах густела, как застоявшаяся кровь, отливая маслянистой пленкой радуги на гниющей ране; она несла в себе не жизнь, а кривые отражения окон – слепые глаза утонувших миров.
В такой дождь, когда город сжимался в промозглый склеп под низким потолком туч, по набережной Мойки двигался человек. Не шел – плыл тенью, оторвавшейся от стены и затерявшейся в серой мгле. Имя его, настоящее, было чуждо этому месту и потеряло смысл. Здесь, в этом месте силы отчаяния и липкой безнадежности, его знали, как Воскрешающего. Но пока он лишь Собирал. Собирал потерянное. Забытое. Или то, что так отчаянно пытались стереть из памяти. Осколки, которые могли пригодиться позже, когда его истинная мощь пробудится в этом умирающем мире.
Его пальто, пропахшее сыростью подвалов, пылью дорог, которых нет на картах, и древним прахом иных миров, было темнее ночи. Лицо скрывали воротник и низко надвинутая шляпа, но, если бы кто осмелился заглянуть, увидел бы не черты, а провалы. Впадины вместо щек, выеденные не телесным голодом, а ненасытным – вечной утечкой жизненной силы, которую этот мир отторгал. Глаза, глубоко утонувшие в орбитах, словно прячась от навязчивой серости бытия, цвета окислившегося свинца. В них не было живого блеска, лишь тяжелое, вязкое знание о тканях смерти и хрупких нитях, что когда-то связывали души с плотью, обволакивающее душу, словно саван из промокшего войлока.
Он направлялся к месту встречи. К Устью.
Так он называл этот участок набережной у низкого, покосившегося мостика. Здесь река делала крутой изгиб, и вода, ударяясь о гранит, закручивалась в воронки – мутные, пенящиеся, с черными прожилками тины и городской грязи. В этих водоворотах, как знал Собирающий, оседало не только то, что несла Нева. Оседали отголоски. Обрывки. Эхо потерянных вещей и остатки угасших душ. Случайно выскользнувшее кольцо, вырванный с корнем крик, последний вздох, подхваченный ветром с Литейного моста. Все, что было слишком тяжело, чтобы всплыть, и слишком ценно или слишком насыщено смертью, чтобы раствориться без следа, тянуло ко дну именно сюда, в этот водоворот забытья. Здесь можно было нащупать следы, уловить шепот ушедших – сырье для грядущего воскрешения.
Он не был сильным магом этого мира, как те, о ком шептались в темных углах. Его дар был иным, чуждым, рожденным в иных мертвых пространствах. Тихим, извращенным родством с гниением, с самим процессом распада и темной энергией, что остается после. Он чувствовал вещи не в их целостности, а в миг их утраты, в секунду, когда связь с хозяином рвалась, высвобождая эфирный остаток, оставляя в ткани мира клочья боли и отчаяния. Он улавливал этот запах – сладковато-горький, как запекшаяся кровь, смешанная с запахом мокрой шерсти и озоном после близкого удара молнии. Запах утраты. И шел на него, как гончая по кровавому следу, ибо в этом следе таилась искра того, что он однажды сможет вернуть.
Клиент ждала его у перил, под зонтом, который трепал злой ветер с залива. Молодая женщина, но состаренная горем. Лицо белое, как промокшая бумага, глаза – огромные, темные лужицы страха, в которых плавало что-то дикое, нечеловеческое. Она сжимала в руках потрепанную детскую игрушку – промокшего насквозь плюшевого медвежонка с одним оторванным ухом.
– Он… он упал, – прошептала она, голос сорвался в хрип. – Три дня назад. С этого моста. Искали… водолазы… ничего. Ничего! – Ее пальцы впились в мокрый плюш так, что вот-вот порвут ткань. – Егор… мой брат… Его нет. Но я… я чувствую! Он зовет! Оттуда! – Она ткнула пальцем в черную пену водоворота у опоры моста. – Темно там… холодно…, и он зовет! Помогите! Найдите его! Воскресите! Хотя бы… чтобы проститься… чтобы знать…
Собирающий молча кивнул. Не на слова. На запах. Он висел вокруг женщины плотным облаком – отчаяние, смешанное с чем-то еще. С агонией связи? С неотпущенной душой? Запах был сильным, липким, как патока. Он спустился по скользким, поросшим зеленой слизью ступеням к самой воде. Дождь хлестал по лицу, ветер рвал полы пальто. Запах городской реки – гниль, мазут, ржавчина – ударил в ноздри. Но сквозь него он уловил тонкую, едва различимую нить. Не запах Егора. Запах его ужаса в последний миг падения. Запах ледяной воды, ворвавшейся в легкие. Запах оторванного медвежьего уха, зацепившегося за камни. Эхо угасшей жизни.
Он достал из глубокого кармана… длинную, темную иглу от старинного, разбитого компаса – проводник для того, чего здесь не должно было быть. Привязал ее к тончайшей, почти невидимой нити. сплетенной из сухожилий и теней. И кусок черствого хлеба, пропитанный ее слезами – слезами сестры, собранными им на ступенях, пока она рыдала, катализатор родственной боли.
Он не чертил кругов, не шептал заклинаний этого мира. Его ритуал был тихим насилием над реальностью, попыткой вытащить обратно то, что уже провалилось в щель смерти. Он привязал крюк к нити. Обмакнул хлеб в черную воду у края водоворота, дав ему вобрать эхо места, эхо конца. И бросил не в воду, а… в самую густую тень под мостом, туда, где тьма сгущалась, казалось, плотнее камня, туда, где миры истончались.
Нить натянулась мгновенно, как струна перед разрывом. Не от течения. От чего-то тяжелого, пульсирующего остаточным страданием, что вцепилось в приманку из слез и хлеба. Собирающий напрягся, упираясь ногами в скользкие камни. Мускулы на его тонкой шее выступили, как канаты. Он тянул не рыбу. Он тянул эхо души. Сам миг смерти, застрявший, как заноза, в складках реальности под мостом.
Из воды, из самой сердцевины водоворота, показалось не тело. Показалась рука. Детская рука, бледная, почти синяя, сжатая в кулак. Она держалась не за крюк. Она сжимала что-то темное, бесформенное. Клок тины? Обрывок ткани? Сгусток последнего ужаса? Рука тянулась к нему, к Собирающему, не для спасения. С немым, леденящим укором. И в тот миг, когда их взгляды встретились – его, цвета старого свинца, и пустых, затянутых пеленой смерти глаз утопленника, – он почувствовал не просто холод воды. Он ощутил холод Небытия, дышащий из этой щели под мостом. Холод, который был не отсутствием тепла, а активной, враждебной силой. Голодную пустоту, противящуюся его чуждому прикосновению.
Женщина наверху вскрикнула – не от радости, а от ужаса. Крик сорвался в ледяной вой ветра. Рука дернулась и… растворилась. Не уплыла. Рассыпалась, как дым, как ил, подхваченный водоворотом. На крюке осталось лишь то, что она сжимала – мокрый, грязный клочок плюшевой ткани. Ухо от медвежонка. И ледяная капля чужой смерти на костяном острие.
Нить обвисла. Собирающий стоял, тяжело дыша, ощущая не только пустоту, но и знакомое сопротивление этого мира, его законы, запрещавшие то, для чего он был рожден. Мир вокруг потерял еще немного цвета, звуки приглушились, словно доносились из-под толстого слоя воды. Каждый его "сбор" стоил капли его собственной, уже подточенной чуждостью мира, жизненной силы. Он был чужестранцем в царстве мертвых этого мира, и каждая попытка взаимодействия оставляла на нем шрам, свою частицу вечного холода.
Он поднялся по ступеням, протягивая женщине мокрый клочок плюша. Ее глаза, полные немого вопроса и уже нарождающегося безумия, встретились с его бездонными впадинами.
– Эхо его там, – произнес он голосом, похожим на шелест сухих листьев по могильной плите. – Не тело. Не душа. Тень его последнего мига. Заколдованная точка падения. Она теперь привязана к месту. К этому мосту. К этой воде. – Он указал на черную воронку. – Вы можете приходить. Стоять здесь. Слышать его немой крик в шуме воды. Чувствовать его холод. Это все, что этот мир отдаст обратно. И все, что будет. Пока.
Женщина взяла плюшевое ухо. Пальцы дрожали. Она посмотрела на черную воду, потом на него. В ее глазах не было благодарности. Было прозрение. Страшное, ледяное прозрение о природе потери в этом городе, в этом мире. Она не заплатила ему деньгами. Она заплатила последней иллюзией о возвращении. И унесла с собой не утешение, а знание адреса своего личного ада – под скрипучими досками старого моста, где в черной воде кружилась вечная воронка, хранящая эхо падения ее брата.
Собирающий отвернулся и растворился в серой пелене дождя, как призрак. Он нес в кармане не гонорар, а тяжесть еще одной неудачи, еще одного напоминания о границах его силы в этом месте, приросшей к его собственной. И знание: Петербург был не просто городом. Он был гигантской ловушкой для душ, лабиринтом из камня, воды и тоски, где каждое "собранное" эхо – лишь напоминание о бездне, зияющей под тонким льдом реальности. И где-то в этой бездне, в щелях между мирами, терялось нечто большее, чем кольца или тела. Терялся свет. Терялась сама возможность воскрешения, как он его знал. И он, чужеземец с даром чувствовать эхо смерти, шел по краю, зная, что однажды либо он сломит законы этого мира, либо его затянет в эту черную воронку окончательно. Но не сегодня. Сегодня он просто шел, оставляя за собой на мокром асфальте невидимые следы скорби, семена будущих попыток и запах чужих миров.
Эпизод 1 Игла
Дождь в Петербурге был не водой, а жидкой, седой скорбью, размазывающей небо по крышам вязкой акварелью забвения. Он стекал по витринам дорогих антикварных лавок на Литейном, смывая позолоту с прошлого, смешивался с грязью тротуаров – этой вечной городской перхотью – и въедался в подошвы единственного посетителя, замершего перед витриной, полной пыльных чудес. Его звали Ардис. Или не звали вовсе. Имя было обрубком, зацепившимся за него при переходе, как тина за камень, выброшенный приливом на чужой берег. Здесь он был просто «тем, кто помогает». Помогает особенным образом, втискиваясь в щели между «было» и «уже никогда».
Витрина, запотевшая изнутри дыханием забытых вещей, отражала его лицо – бледное, с впадинами вместо щек, выеденными голодом первых месяцев и постоянной утечкой сил. Глаза цвета старого свинца, глубоко утонувшие в орбитах, словно пытаясь спрятаться от серости мира. В них не было привычного для живых блеска, лишь усталое знание, тяжелое, как свинцовый саван, облегающий душу. Ардис попал сюда не по своей воле. Не портал, не ритуал, не ошибка в заклинании. Просто щель. Миг между вздохом и выдохом вселенной… он, Некромант Врат Безмолвия… провалился сквозь нее, как игла сквозь карту. Он прыгнул сам. Вслед за слабым, угасающим эхом, маячком в серой бездне Небытия. За следом. В последний миг падения в Элидоре, когда мир под ногами расползался, разорванный его безумным ритуалом и ударом Совета, его пальцы впились в холодный металл на груди Лорика – треснувший, почерневший обломок Иглы Компаса Душ, якорь его души, погасший в момент смерти. Он вырвал его, ощутив под пальцами не жизнь, а последнюю, ледяную вибрацию того самого следа в Пустоте, за которым он ринулся, и схватил смятый Лунный Лилей – горький кусочек дома, инстинктивно сорванный с ложа. Он очнулся здесь, в этом сыром, гремящем металлом и воем сирен мире, где смерть была не вратами, а тупиком… Где магия была детской сказкой на ночь, а его дар – либо клиническим безумием, либо проклятием, достойным костра.
Волна тошноты и леденящего горя накрыла его с новой силой. Элидор. Башня Шепчущих Черепов. Золотые маски Совета. Провал ритуала. Смерть Лорика у него на руках. Непростительный удар Совета, разорвавший последнюю надежду. Он видел, как душа Лорика не воспарила к Вечному Колесу, а сорвалась в свободное падение, затягиваемая воронкой холодной Пустоты между мирами. В этом ледяном хаосе, на краю собственного безумия, его израненный дар уловил слабейший отсвет – след падения, маячок в серой бездне. И тогда, в приступе ярости и последней надежды, он схватил треснувший, почерневший обломок Иглы Компаса Лорика, валявшийся на груди сына, и с безумной силой вонзил его в зияющую щель в Реальности, разорванную его ритуалом и ударом Совета – толкнул вслед за угасающим следом, как стрелу, как якорь. И почувствовал – обломок нашел цель, слабый, ледяной отклик в хаосе. Знак присутствия. Щель. Прыжок в серое Ничто. Они убили его сына дважды. Они втолкнули его в Пустоту. Но… след был. Обломок Иглы нашел его. Слабый, холодный, как угасающий уголь в пепле, но маячок присутствия. Заброшенный в хаос след.
Инстинктивно его пальцы полезли в карман. Холодный, знакомый предмет. Обломок Иглы Компаса Лорика. Он сжал его, и сквозь оцепенение и чужеродность мира просочился слабый, далекий, ледяной отзвук – тот самый след, маячок в серой бездне Небытия, за которым он прыгнул. Он здесь. Где-то здесь. В этой Пустоте между мирами. Значит, не зря этот ад. Значит, здесь, в этом мире с его мертвой, как бетонная плита, окончательной смертью, с его законами, грубыми и негибкими, как ржавые рельсы, он сможет сделать то, что было невозможно в Элидоре? Вернуть Лорика? По-настоящему? Не жалкую пародию, не симулякр, а его мальчика? Его свет? Его единственную причину не сдаться окончательно Тьме, которая манила его с каждым днем все сильнее, суля забвение от этой вечной, тошной боли? Мысль, черная и неумолимая, пронзила его израненную душу. Он должен верить. Иначе зачем этот ад? …Он копил деньги не только на еду и крышу… Он копил на это. На последний, самый страшный ритуал. На поиск иглы в стоге вселенского небытия… Каждый жалкий грош, вырванный у отчаяния вдов и наследников, был кирпичиком в фундаменте его безумной надежды. Каждый мерзкий ритуал – шагом в бездну, где, возможно, ждал его свет.
Первые месяцы были кошмаром, вытравленным кислотой голода, страха и непонимания. Язык дался мучительно, через боль унижений и звериного отчаяния. Деньги… деньги здесь были кровью, текущей по венам города, его липкой, ржавой жизненной силой. Без них – смерть медленная, от холода и голода, еще более отвратительная для того, кто видел истинный лик Конца – не конец, а переход. И тогда Ардис нашел свой «рынок». Не на бирже, не в офисе. В тихих, пропахших воском и фальшивым утешением кабинетах похоронных бюро, в залах судебных заседаний по наследственным спорам, где ненависть витала гуще формальдегида, в темных уголках интернета, где отчаянье ищет последнюю соломинку, не понимая, что это удавка. Он стал Воскрешающим. За деньги.
Не тем громким воскресителем, о котором трубят газеты, сулящим вечность в пробирке. Нет. Тихим. Теневым. Для тех, чья душа прожжена насквозь потерей, кто готов заплатить любую цену, чтобы вернуть утраченное хоть на миг. Чтобы услышать последнее, несказанное «прости» от отца, унесенного инфарктом в разгар ссоры. Чтобы вырвать у внезапно скончавшегося партнера код от сейфа, словно больной зуб. Чтобы увидеть, действительно увидеть, улыбку ребенка, сбитого лихачом на глазах у матери. Чтобы просто… прикоснуться к холодной щеке еще раз, ощутив под пальцами не воск, а память о тепле. Каждый клиент – открытая рана в ткани мира, и Ардис научился в них копаться.
Клиент сегодняшний ждала его в крошечной, пропахшей ладаном и сладковатым тлением квартирке у Смоленского кладбища. Запах смерти здесь был не метафорой, а соседом, просачивающимся сквозь стены. Анна Петровна. Худая, как спичка после долгого горения, с глазами, выжженными горем дотла. Ее муж, Николай, скончался три дня назад от инсульта. Скоро похороны. Земля уже зияла сырым ртом. Она хотела… проститься. По-настоящему. Услышать его голос, а не эхо в собственной голове. Узнать, где он спрятал семейные сбережения – старый скряга не доверял банкам, словно предчувствуя, что бумажки переживут его. И еще… сказать ему, что прощает. Прощает ту женщину, Машу, о которой узнала только после его смерти из дневника, найденного в потаенном ящике старого секретера. Простить, чтобы самой не сгореть от яда обиды.
«Сколько?» – спросила она голосом, похожим на скрип несмазанной двери в заброшенном доме. Ардис назвал сумму. Она была высока. Очень. Но включала не только его труд – надрыв души и плоти, – но и «материалы», которые стоили дорого в этом мире, лишенном истинной магии. И молчание. Вечное молчание, тяжелее свинца. Анна Петровна кивнула, не торгуясь. Отчаяние сделало ее безрассудной, выжгло инстинкт самосохранения. Ей нужна была хоть капля надежды, даже если это был яд.
Работа проходила в ванной. Тесное помещение, облицованное потрескавшейся плиткой цвета запекшейся крови. Тело Николая лежало в дешевом сосновом гробу, временно поставленном на козлы. Запах формалина – едкий, химический – смешивался с дешевым одеколоном «Тройной» и кисловатым запахом старости, болезней и немытого тела, который не могла перебить никакая химия. Ардис ощущал знакомый холодок смерти, но здесь, в этом мире, он был иным – не переходом, а гниением, тяжелым и окончательным. Грубым, как топор вместо скальпеля. Энергия угасания висела в воздухе липкой, невидимой паутиной, цепляясь за кожу, пытаясь проникнуть в легкие.
Ардис ощущал знакомый холодок смерти, но здесь, в этом мире, он был иным – не переходом, а гниением, тяжелым и окончательным. Грубым, как топор вместо скальпеля. Энергия угасания висела в воздухе липкой, невидимой паутиной, цепляясь за кожу, пытаясь проникнуть в легкие.
Он достал свой «инструментарий» – жалкий суррогат сил Элидора. Не кости предков и порошки лунных трав, но то, что нашел здесь, в этом мире упрощенных связей: кристаллики йодированной соли (чистота, островок порядка в хаосе), кусок медной проволоки (проводник для того, чего здесь не должно быть), дешевую церковную свечу (символ жизни, хоть и тусклый, дрожащий), флакон с сильнодействующим седативным препаратом, купленным у «аптекаря» за углом (чтобы унять тремор рук, вызванный постоянным контактом с не-жизнью, с этой липкой паутиной небытия)… иглу от старинного, разбитого компаса (проводник, не более). И главное – теплившийся в кармане обломок Иглы Лорика, крохотный осколок Элидора, случайно проскочивший в щель вместе с ним. Он вибрировал слабым, чуть теплым покалыванием, напоминая о доме, где смерть была частью великого Колеса, а не концом пути.
Ардис начал. Он не чертил кругов кровью – в этом мире кровь была просто жидкостью, лишенной силы. Не вызывал демонов – здесь их не было, или они были иными, бесформенными. Его ритуал был тихим, изнурительным диалогом с самой Тканью Небытия, попыткой насильно притянуть к остывающей плоти клочья эфира, блуждающие в Пустоте, заставить их симулировать жизнь, отвечать на вопросы. Он втыкал проводниковую иглу компаса в точку над сердцем Николая – туда, где когда-то бился источник тепла. Касался пальцами висков, холодных и восковых, ощущая под кожей пустоту черепа. Шептал слова на забытом языке Элидора – не заклинания силы, а… уговоры. Просьбы. Мольбы к Пустоте вернуть тень, а к тени – память. Он ощущал глухое, мощное сопротивление мира. Здесь законы физики были жестче, негибки, как ржавые рельсы. Смерть – окончательнее бетонной плиты. Это было как пытаться вытащить утопленника из застывшей смолы, обдирая кожу до костей.
Пот липкой, холодной пленкой выступил на лбу Ардиса. В горле пересохло, будто наглотался пепла. Каждый раз этот акт насилия над природой выжимал из него капли его собственной, уже подточенной странным существованием, жизненной силы. Он чувствовал, как Анна Петровна, стоящая за спиной, дышит ему в затылок – коротко, прерывисто, как раненая птица, зажатая в кулаке. Ее страх и надежда были почти осязаемы, еще одним грузом на его плечах.
И… случилось. Тело Николая дернулось. Не сильно. Словно от удара слабого тока, пробежавшего по отключенным проводам. Глаза под полуприкрытыми, слипшимися веками закатились, открыв мутные, желтоватые белки, испещренные лопнувшими сосудиками. Из горла вырвался звук – не голос, а хрип, скрежет камней в сухом желобе, бульканье застоявшейся жидкости. Ардис наклонился ниже, его губы почти касались синеватого, воскового уха покойного. Запах тления усилился, стал сладковато-противным.
«Николай…» – прошелестел он на языке Элидора, вкладывая в имя всю силу призыва, всю свою тощую волю. – «Тень на пороге. Вернись к свету свечи. Женщина ждет слова. Где золото?» Слова падали в тишину ванной, как камни в болото.
Тело снова затряслось, неестественно, судорожно. Пальцы, лежавшие на груди, согнулись в когти, впиваясь ногтями в дешевую ткань сорочки. Изо рта потекла мутная слюна, смешанная с розоватой пеной. Глаза метались в орбитах, безумные, невидящие, отражающие не этот мир, а какую-то иную, ужасную пустоту. И голос… Голос был кошмаром. Не голос Николая, а какофония шепота тысяч умирающих, скрежет ржавых петель ворот Ада, вой ветра в космической пустоте. Он вырывался клокотами, слова сползали друг с друга, как гнилые зубы из разлагающейся челюсти.
«…Анна… про…сти… шка…ф… под… полом… в… кладов…ке… до…ска… третья… Ма…ша… про…сти… я…»
Последнее слово оборвалось на полуслоге… Тело Николая резко выгнулось дугой, кости хрустнули жутко, сухо в тишине ванной, а затем обмякло, как тряпичная кукла, брошенная ребенком. Глаза остекленели окончательно, став просто мутными шариками. Проводниковая игла компаса, воткнутая в грудь, почернела, как обгоревшая спичка, и рассыпалась в мелкий ржавый порошок, оставив лишь крошечное темное пятнышко на коже. Запах тления усилился в разы, стал почти осязаемым, густым, вязким, заполняя все пространство. В углах рта Николая выступила темная, почти черная кровь, медленно стекая по подбородку. Но Ардис почувствовал нечто большее – в углу комнаты, за гробом, сгустилась ледяная пустота. Невидимая глазу, но ощутимая его искалеченным даром – сгусток чужеродного эфира, притянутый насилием ритуала, как пиявка на рану. Он знал – это не душа. Это паразит. И он остался.
Ардис отшатнулся… Ему было физически плохо – слабость валила с ног, тошнота подкатывала к горлу. И пустота. Каждый раз после «работы» мир вокруг терял еще немного цвета, тускнел, как выцветшая фотография. Звуки становились приглушеннее, далекими, как из-под толстого слоя воды или стекла. Он чувствовал, как что-то внутри него самого, его собственная, некогда мощная связь с жизненной силой Элидора, истончается, рвется, как старая веревка. Он был некромантом в мире, где некромантия была противоестественной гнилью, раковой опухолью на теле реальности. И эта гниль въедалась в него, разъедая изнутри. Но каждая капля выжатой из себя и из мертвеца жизненной силы, каждый жалкий грош – это был кирпичик в фундаменте его безумия. Кирпичик, ведущий к Лорику. Ради этого он терпел гниль.
Но Анна Петровна уже бросилась к гробу, рыдая, целуя холодный, липкий лоб, бормоча сквозь слезы и сопли: «Коля! Коляшка! Спасибо! Прости меня! Прости!» Она услышала то, что хотела. Увидела движение. Для нее это было чудо, слепящее, как солнце после долгой ночи. Она не заметила черной крови, безумия в глазах, жуткого голоса из преисподней. Она видела только свое прощение и ключ к сбережениям, вырванный у самой Смерти.
Ардис взял толстую пачку купюр, пахнущих потом, ладаном и страхом, молча сунул ее в карман пальто, запах которого всегда отдавал сыростью подвалов и чем-то неуловимо чужим – пылью чужих миров. Он вышел под ледяной дождь, не оглядываясь на приглушенные рыдания за дверью. Ему было физически плохо – слабость валила с ног, тошнота подкатывала к горлу. И… иначе. Пустота. Каждый раз после «работы» мир вокруг терял еще немного цвета, тускнел, как выцветшая фотография. Звуки становились приглушеннее, далекими, как из-под толстого слоя воды или стекла. Он чувствовал, как что-то внутри него самого, его собственная, некогда мощная связь с жизненной силой Элидора, истончается, рвется, как старая веревка. Он был некромантом в мире, где некромантия была противоестественной гнилью, раковой опухолью на теле реальности. И эта гниль въедалась в него, разъедая изнутри.
Дома, если это можно было назвать домом – крошечная комнатка в коммуналке на окраине, пропахшая тушеной капустой, мышами и безнадежностью, – Ардис пытался заглушить тошноту и навязчивый звон в ушах дешевой, обжигающей горло водкой. На столе, под треснувшей стеклянной банкой, как под колпаком музея уродств, лежал засохший цветок. Не земной. Лунный Лилей из Элидора. Его единственная ниточка, связывающая с домом, с тем, что было настоящим. Он сорвал его в последний миг перед падением в щель, когда мир уже расползался под ногами. Цветок был мертв, конечно. Но под банкой, в полной изоляции от этого враждебного мира, он не разлагался. Он просто был… застывшим воспоминанием. Каплей нектара из прошлого. Ардис смотрел на него, и перед глазами вставали не величественные башни Элидора, не всполохи магических битв, а одно лицо. Лорика. Его сына. Умершего за год до его изгнания-падения. От Лихорадки Теней, против которой его искусство Повелителя Мертвых оказалось бессильно, как детский плач против урагана. Вот главная, горькая ирония его существования: Тот, Кто Шагает среди Усопших, потерявший единственное, что было для него по-настоящему живым и светлым.