Глубокое Речье

- -
- 100%
- +

Часть I Холодная встреча
Глава 1 Призрак из столицы
Шоссе, как натянутая струна, оборвалось. Четыре полосы асфальта, хранящие гневные визги столичных пробок, внезапно сузились до двух, а затем и вовсе превратились в унылую, исчерченную трещинами ленту, которая вела в никуда. Кирилл сбросил газ. Бесконечно верный ему до последнего времени, немецкий седан, некогда черный и гордый, а теперь потускневший, покрытый паутиной микротрещин и мелких вмятин, проехал последние километры с недовольным урчанием. Он был последним, реальным остатком той, прошлой жизни. Последним оплотом. И сейчас, въезжая в городок с таким говорящим и странным названием Глубокое Речье, Кирилл чувствовал, что и этот оплот вот-вот рассыплется в прах, как и все остальное.
Он ненавидел тишину. Всю дорогу, от МКАДа до этого затерянного на карте места, он слушал музыку на полной громкости, пытаясь заглушить шум в собственной голове. Но здесь, на выезде с трассы, музыка казалась кощунством. Она вторгалась в нечто первобытное, в плотную, осязаемую тишину, которая, казалось, имела вес и вязкость. Она была не пустотой, а наполненной, глухой субстанцией, давившей на барабанные перепонки. Кирилл выключил магнитолу, и тишина хлынула в салон, холодная и липкая, как болотная жижа.
Глубокое Речье встретило его безрадостной картиной. Одно- и двухэтажные дома, покоробившиеся от времени, смотрели на него слепыми окнами. Окраска на стенах облупилась, словно старая кожа, обнажая серые, прожилки кирпича. Деревья, уже пожелтевшие в начале сентября, роняли на землю клейкую жвачку листвы. В воздухе пахло прелой водой, мокрой землей и чем-то еще, неуловимо-провинциальным – смесью дыма из печных труб и запаха дешевого бензина с единственной заправки.
Людей почти не было. Только пара старушек, неспешно бредущих по тротуару с авоськами в руках, и мужик в телогрейке, лениво копавшийся в капоте старой «Нивы». Они подняли на его иномарку взгляды, не любопытные, не осуждающие, а скорее пустые, усталые. Взгляды людей, для которых появление чужой машины было лишь незначительным событием в длинном, монотонном дне их личной вечности. Кирилл почувствовал укол раздражения. Эта медлительность, эта всепоглощающая апатия действовала ему на нервы. В Москве он был частью механизма, даже когда этот механизм сломался и раздавил его. Здесь же он был инородным телом, занозой в вялом теле спящего города.
Дом, который он снимал, находился на отшибе, почти у самого леса. Кирилл выбрал его намеренно, подальше от чужих глаз. Он нашел объявление на одном из сайтов, созвонился с вечно занятой женщиной, которая оказалась сестрой хозяйки, живущей в областном центре. Сделка была чисто формальной, несколько переводов на карту, и вот он здесь, перед калиткой, заросшей бурьяном.
Дом был старый, бревенчатый, с низкой крышей и маленькими окнами. Выглядел он неуютно и немного зловеще, как избушка из сказки, в которой ждет тебя не Баба-Яга, а собственное отчаяние. Кирилл открыл скрипучую калитку, толкнул тяжелую дверь. Запах. Именно он ударил в первую очередь. Запах затхлости, пыли, старого дерева и долгого одиночества. Он был настолько сильным, что, казалось, можно было потрогать его руками.
Внутри было пусто. Пусто и гулко. Кирилл бросил свой единственный чемодан посреди гостиной. Стук чемодана о деревянный пол эхом разнесся по дому, вернулся, затих. В угол комнаты он поставил зачем-то прихваченную с собой старую лампу с абажуром, которую он купил на антикварном рынке в Москве в один из своих первых успешных месяцев. Жаль было бросать предмет, связанный с лучшими днями его жизни. Он прошел в кухню. На грубо сколоченном столе лежал ключ от подвала и записка: «Всё как договаривались. Свет, вода. Соседи далеко, не будут мешать. Удачи». Удачи. Кирилл усмехнулся. Это слово прозвучало как издевка. Какая, к черту, удача? Удача – это когда ты в двадцать семь лет запускаешь свой проект и собираешь миллионы. Удача – это когда твое имя светится на обложках глянцевых журналов. А то, что с ним произошло, это была не просто неудача. Это был крах. Тотальный, выжженный, превращающий в пепел.
Он подошел к окну и посмотрел на темнеющий за лесом горизонт. И тут же, как только его взгляд потерял фокус, прошлое набросилось на него, как хищник.
«Кирилл, ты совершил преступление! Не юридическое, нет. Ты совершил преступление против доверия!»
Голос Семена Алексеевича, его наставника, человека, который поверил в него, когда Кириллу было всего двадцать три. Голос, дрожащий от ярости и от чего-то еще, от боли. Они сидели в стеклянном конференц-зале на тридцать седьмом этаже. За окном сияла огнями Москва, город, который он покорил. А внутри все рушилось.
«Ты взял их деньги! Пенсионные фонды, Кирилл! Ты понимал, на что идешь? Ты рисковал не своими!»
А потом звонок. Бесконечная череда звонков. Сначала – партнеры, голоса которых превращались в рычание. Потом – юристы, их слова были холодны, как скальпель. А потом – анонимные номера. Тихие, вкрадчивые голоса, обещавшие не просто проблемы, а нечто гораздо худшее. Телефон гудел в кармане днем и ночью. Он выключил его, вынул симку, но продолжал чувствовать фантомные вибрации на бедре. Они были с ним до сих пор.
И последнее воспоминание. Самое страшное. Не звонок. Не сообщение. А короткая, сухая строчка в новостной ленте: «Сердечный приступ. Руководитель одного из крупнейших инвестиционных фондов России Семен Алексеевич Волков скончался на рабочем месте от обширного инфаркта миокарда».
Инфаркт. Врачи сказали – стресс. Но Кирилл знал, кто создал этот стресс. Ведь это он убил его. Не ножом, не пулей. Он убил его своей гордыней, своей слепой верой в собственную гениальность, своим провалом. С того дня он стал призраком. Ходил по улицам Москвы, но его не было. Он видел лица людей, но не мог сфокусироваться. Он был в стеклянном гробу, который нес сам, и дно этого гроба было усыпано пеплом сожженных мечтаний и чужих жизней.
Он очнулся от того, что в доме окончательно стемнело. Лес за окном превратился в черную, непроглядную стену. Тишина сгустилась, стала почти материальной. Кирилл включил свет. Одинокая лампочка под потолком тускло зажглась, выхватив из мрака пылинки, танцующие в воздухе. Он достал из чемодана бутылку виски, не разливая, сделал большой глоток прямо из горлышка. Жжение было единственным реальным ощущением за последние несколько месяцев.
Он сел на пол, прислонившись спиной к холодной стене. И тут-то и почувствовал это. Глоток свободы. Странный, противоречивый вкус. После адреналинового ада, в котором он жил, после постоянного оглядывания, после ожидания удара сзади – эта тишина, эта пустота были освобождением. Никто здесь не знал его. Никто не смотрел на него с укором или презрением. Он был просто никто. Просто человек, приехавший из Москвы и снявший старый дом. Это было одновременно и облегчением, и новым видом тюрьмы. Тюрьмы, которую он сам для себя построил.
Он допил виски. Голова немного закружилась. Прошлое отступило, но не ушло. Оно затаилось где-то в темноте за окном, в тенях углов, в скрипе половиц. Оно ждало. Кирилл закрыл глаза. Он был призраком из столицы, который приехал в Глубокое Речье, чтобы похоронить себя заживо.
Глава 2 Первая встреча
Голод пришел не сразу. Сначала была пустота. Тотальная, всепоглощающая пустота в желудке, которая была лишь отражением пустоты в душе. Кирилл проснулся на полу, где и уснул, с тяжелой головой и пересохшим ртом. Солнце, пробивающееся сквозь грязное стекло единственного окна, стояло уже высоко. Он провел ладонью по щетине, поморщился от собственного запаха и вкуса виски. В Москве его день начинался с пробежки по набережной, затем смузи и планерка. Здесь его день начинался с осознания того, что в доме нет ни крошки еды.
Пришлось выйти. Он натянул джинсы, чистую, но мятую футболку и пошел пешком в центр, если можно было так назвать площадь с покосившимся памятником Ленину и одиноким светофором, мигавшим желтым в пустоту. Воздух был прохладный и влажный. Кирилл вдыхал его, и это было единственное, что пока нравилось в этом месте – отсутствие запаха выхлопных газов, перемешанных с духами и гарью уличной еды.
Единственное кафе, которое он заметил вчера, называлось «У Марии». Название было таким же простым и непритязательным, как и сам городок. Старая вывеска с выцветшими буквами качалась на скрипучем кронштейне. Кирилл толкнул тяжелую деревянную дверь, и наружу хлынул запах. Запах, от которого у него заурчало в животе. Это был аромат жареного лука, чего-то мучного и сладковатого, как ваниль. Под этим слоем ароматов угадывался легкий запах чистящего средства и старого дерева.
Кафе было небольшим, на пять-шесть столиков, покрытых клеенкой в мелкий, неуместный цветочек. За одним из столиков сидела компания пенсионеров, неспешно распивала чай из граненых стаканов в подстаканниках. Они замолчали, бросив на Кирилла короткие взгляды, и снова увязли в своем разговоре. Он был чужим.
И тут Кирилл увидел ее.
Она стояла за прилавком, и ее спина была прямой, как натянутая струна. Женщина средних лет, в простом темном платье и засаленном фартуке. Волосы темные, собранные в тугой пучок на затылке, от которого выбивались несколько непокорных прядей. Она что-то быстро и нервно перекладывала на витрине с несколькими тусклыми пирожками. В этот момент в дверь просунулась голова подростка в наушниках и с хулиганской ухмылкой.
– Мам, я пришел, – бросил он, не снимая наушников.
Женщина резко обернулась. Кирилл увидел ее лицо. Усталое, с резкими чертами, тонкими губами, которые сейчас были сжаты в тонкую линию. Глаза – темные, с тяжелыми веками – полыхали гневом.
– Где ты был?! – ее голос был низким, с хрипотцой, и он пронзил тишину кафе, как удар хлыста. – Тебе в десять нужно быть еще в школе! Ты опять прогуливаешь?!
– Заткнись уже, – буркнул парень, собираясь уйти.
– А ну вернись сюда! – шагнула она из-за прилавка. – Я с тобой разговариваю! Ты думаешь, я для себя до ночи здесь пашу?! Чтобы ты где-то шлялся?!
Сцена была унизительной, публичной и, с точки зрения Кирилла, абсолютно вульгарной. Он, привыкший к сдержанности, к умению «сохранять лицо» в любой ситуации, почувствовал укол физического отвращения. Это было так… по-простецки. Так некрасиво. Он видел, как подросток съежился под градом слов, как его бунтарская ухмылка сменилась злобной тенью, но он не сдавался.
– Я сказал, отстань!
– В комнату! И чтобы я тебя больше не видела до вечера! —прокричала ему вслед женщина, когда парень, хлопнув дверью, исчез в глубине заведения, видимо, в жилой части.
Она тяжело дышала, положив руки на прилавок. Ее плечи опустились. На секунду в ее глазах промелькнула не злость, а какая-то бездонная усталость. Но это длилось мгновение. К ней подошла одна из старушек, что пили чай.
– Марина, голубушка, дай еще кусочек того пирожка с капустой, – просительно сказала она.
Марина подняла на нее взгляд, и Кирилл ожидал увидеть хоть капельку раскаяния за недавний скандал. Но не тут-то было.
– Некогда мне, – отрезала она. – Все разобрали.
– Да хоть бы кусочек…
– Я сказала, нет! – голос снова стал жестким. – Потом зайдете.
Старушка растерянно попятилась и села за стол, обиженно поджав губы. Кирилл внутренне хмыкнул. Вот он, портрет местной предпринимательницы. Жесткая, неэмоциональная, абсолютно не умеющая работать с клиентами. В Москве такое кафе бы закрылось за неделю. Но здесь, в Глубоком Речье, видимо, выбора не было. Люди приходили сюда не за сервисом, а за едой. За чем-то простым и горячим, чтобы заглушить голод.
Он подошел к прилавку. Женщина, Марина, повернулась к нему, ее лицо было все еще напряженным, как маска. Она посмотрела на него пустым, ничего не выражающим взглядом. Кирилл встретил ее глаза. В них не было ни интереса, ни любопытства, ни даже остатков гнева. Была лишь профессиональная усталость и глухая стена равнодушия. И это было даже хуже, чем враждебность. Враждебность предполагает эмоциональный отклик. Здесь же его не существовало.
– Что у вас есть поесть? – спросил Кирилл, стараясь, чтобы его голос звучал нейтрально.
Она молча кивнула на стену, где висел выцветший плакат, напечатанный, кажется, еще в прошлом веке. «Меню». Кирилл прочитал: борщ, щи, котлета по-киевски, гречка, макароны по-флотски, компот. Все. Стандартный набор советской столовой.
– Дайте борщ и котлету, – сказал он.
– Пятьсот двадцать, – бросила она, протягивая руку.
Он достал бумажник, отсчитал купюры. Она взяла деньги, бросила их в старую кассу, сунула ему сдачу, снова ничего не сказав. Их пальцы на секунду коснулись. Ее рука была сухой и шершавой. Кирилл отдернул свою, словно обжегшись. Он сел за самый дальний столик, спиной к стене, по привычке контролируя все пространство.
Ему принели еду. Глубокая тарелка с ароматным, почти бордовым борщом, на котором плавал островок сметаны. Рядом – тарелка с пышной котлетой и разваристой гречкой. Выглядело это просто, почти примитивно. Но запах… Запах был настоящим. Запах борща, в котором было много томата и пряной зелени. Запах жареного мяса. Кирилл взял ложку и зачерпнул.
Он замер. Вкус был ошеломляющим. Не потому, что это был шедевр кулинарии. А потому, что это была честная еда. Вкусная, сытная, сделанная человеческими руками, а не конвейером. Борщ был густым и наваристым, котлета – сочной, с хрустящей корочкой. Он ел медленно, чувствуя, как тепло растекается по телу, разгоняя холод и пустоту. Он не мог оторваться от тарелки.
Пока он ел, он наблюдал за Мариной. Она двигалась с усталой грацией, словно каждый шаг давался ей с трудом. Она протирала столы, собирала грязную посуду. Она была хозяйкой этого маленького, унылого мира. Царицей своего убогого королевства. И Кирилл вдруг понял, что ее грубость – это не элемент личности. Это броня. Защитный механизм, который помогал ей выживать в этом мире, полном проблем: с сыном, с деньгами, с жизнью. Он не простил ей ее вульгарности. Нет. Он просто понял ее природу. Она была продуктом своей среды, как и он.
Он доел все до последней крошки. Выпил стакан терпкого, вишневого компота. И впервые за долгие месяцы почувствовал не отвращение к еде, а простое, животное удовлетворение. Он встал, подошел к прилавку. Марина была там, вытирала стакан.
– Все, – сказал Кирилл.
Она кивнула, даже не подняв на него глаз.
Он вышел на улицу. Воздух показался ему свежим и чистым. Он пошел к своему дому, и в голове не было привычного рева мыслей о провале, о долге, о смерти Семена Алексеевича. В голове был вкус простого борща и образ усталых, равнодушных глаз женщины по имени Марина.
Он не чувствовал к ней ничего. Ни симпатии, ни антипатии. Только полное, стопроцентное безразличие. Она была для него такой же частью пейзажа, как покосившийся памятник Ленину или старые бревенчатые дома. Просто еще одна деталь в картине его личного изгнания.
Глава 3 Освоение пространства
Дом встретил его той же сырой прохладой и запахом забвения. Сытость, принесенная борщом из «У Марии», оказалась коротким гостем, уже ушедшим, оставив после себя лишь горькое послевкусие одиночества. Кирилл стоял посреди гостиной, глядя на свой чемодан, как на вещь, принадлежащую другому человеку. Распаковываться означало признать, что здесь, в этом заброшенном месте, он будет оставаться какое-то время. А признавать этого он не хотел. Каждое извлеченное из чемодана платье, каждая книга, каждая пара носков была бы как гвоздь, вбитый в крышку его гроба.
Но голод и холод – сильные мотиваторы. Он достал одежду, аккуратно, почти ритуально, развесил ее в пустом платяном шкафу, который скрипел, как старый человек. Он расставил на подоконнике несколько книг – не по бизнесу, нет, а те, что читал в юности: Булгаков, Хемингуэй, Сэлинджер. Это была попытка найти опору в прошлом, которое было не связано с провалом, попытка вспомнить того Кирилла, который еще не был монстром в дорогом костюме.
Дни в Глубоком Речье тянулись, как тягучая карамель. Они были лишены структуры, привычного ритма, который диктовал ему город. Здесь время не бежало, оно плескалось в застойной заводи, и Кирилл, не находя себе применения, начал осваивать свое новое пространство, как узник изучает камеру своей тюрьмы.
Он ходил. Бесцельно, часами, по одним и тем же улицам. Он изучал фасады домов, где облупившаяся штукатурка образовывала причудливые карты неведомых стран. Он смотрел на людей. И они смотрели на него. Взгляды были самыми разными. У старушек на лавочке у магазина – любопытные, оценивающие, как будто он был товаром на рынке. У мужиков, лениво курящих у гаражного кооператива, – тяжелые, недоверчивые. У детей, бегущих со школы, – быстрые, испуганные, словно он был волком, забредшим в их деревню.
Он был чужаком. Чужаком с московской пропиской, на дорогой, хоть и потрепанной машине, с манерами, которые здесь казались высокомерными. Он чувствовал их взгляды на своей спине, они были липкими, как паутина, и от них невозможно было избавиться. Он пытался не обращать внимания, держать спину прямо, но внутри нарастало раздражение. В Москве он был частью анонимной толпы, здесь же он был центральной фигурой в немом спектакле, который он сам не понимал.
Однажды он дошел до реки. Глубокая, как и город, медленная, с темной, почти черной водой. Она несла в себе холод и мудрость веков. Кирилл сел на берег, на сырой песок, и смотрел, как течение уносит пожелтевшие листья. Река не заботилась о его проблемах, о его чувстве вины, о его провале. Она просто была. И это спокойствие, это безразличие природы было одновременно и успокаивающим, и пугающим. Оно подчеркивало всю ничтожность его личной драмы на фоне вечности.
Пытаясь вернуть себе хотя бы тень контроля над жизнью, он решил заняться спортом. Утром, на рассвете, когда туман еще стлался над лугами, он выбегал на пробежку. Но это было не то, что в Москве. Там он бежал по идеально ровному асфальту набережных, обгоняя таких же, как он, – целеустремленных, полных энергии. Здесь же каждая неровность дороги, каждый камень под ногой напоминал о его неуместности. Воздух был влажным и тяжелым, легкие горели. Он бежал не для удовольствия, а чтобы сбежать от мыслей, но они настигали его, тяжело дыша вместе с ним. Пробежка заканчивалась не чувством силы, а изнуряющей усталостью и глухой тоской.
Потом он попробовал писать. Он достал ноутбук, сел за стол, надеясь, что логический анализ поможет ему расставить все по полочкам. Он хотел написать детальный разбор своего провала, найти ошибку, вычислить тот самый момент, когда все пошло наперекосяк. Он открыл пустой документ. Белый экран светился ему в лицо, как лист обвинительного приговора. И слова не шли. Пальцы застывали над клавиатурой. Вместо сухого анализа в голове всплывали лица. Партнеры, чьи доверие он предал. Сотрудники, оставшиеся без работы. И Семен Алексеевич. Его лицо, в последний раз увиденное на экране новостного сайта – бледное, изможденное, но с той же ироничной усмешкой в глазах, которую Кирилл так хорошо помнил.
Он с силой захлопнул ноутбук. Это было бесполезно. Прошлое нельзя было заключить в таблицу Excel или презентацию PowerPoint. Оно было живым. Оно дышало. Оно ждало ночи.
А ночью оно приходило.
Кошмары не были просто воспоминаниями. Они были искаженными, сюрреалистичными пьесами, где он был и зрителем, и главным актером. Ему снился стеклянный офис на тридцать седьмом этаже. Но вместо города за окном – черная пустота. А по стеклу стучали костяшки пальцев. Он слышал голос Семена Алексеевича, но слова были другие: «Ты не просто проиграл, Кирилл. Ты стер нас. Ты стер меня». И тогда пол под ногами начинал проваливаться, и он падал в бездну, а мимо пролетали лица людей, которым он навредил, и их молчание было громче любого крика.
Он просыпался с криком, который застревал в горле. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди. Он садился на кровати, задыхаясь, хватая ртом воздух, которого не было. Комната казалась тесной, стены сдвигались, потолок опускался. Это были приступы паники, дикие, животные, от которых не было спасения. Он вскакивал, выбегал на крыльцо, падал на колени и жадно дышал холодным ночным воздухом, глядя на черные силуэты деревьев. В эти моменты он был абсолютно один. Никто не мог ему помочь. Потому что враг был не снаружи. Враг был внутри.
Однажды, после особенно тяжелой ночи, он сидел на полу гостиной, прислонившись спиной к стене, и смотрел, как в окне начинает светать. Серый, туманный рассвет медленно разгонял мрак. И в этой предутренней тишине, в этом зыбком свете, его вдруг осенило. Это было не озарение, не прозрение. Это было холодное, горькое осознание.
Он думал, что сбежал. Что, сев в машину и уехав из Москвы, он оставил свои проблемы там, в ее бетонных джунглях. Он думал, что смена декораций изменит его внутреннее состояние. Но он был глупцом. Он не привез с собой чемоданы с одеждой и книги. Он привез с собой своего призрака. Он привез с собой вину, страх, чувство провала. Он пытался убежать от себя, но это было так же бессмысленно, как пытаться убежать от собственной тени.
Этот городок, Глубокое Речье, не был его тюрьмой. Тюрьмой был он сам. Его собственная голова, его собственная память. Тишина вокруг не была причиной его страданий. Она была лишь идеальным резонатором, который усиливал шум внутри него до невыносимого гула. Он мог бежать хоть на край света, он мог поселиться в глухой тайге или на необитаемом острове, но везде, куда бы он ни пошел, он будет брать с собой себя. Своего сломленного, виноватого, испуганного себя.
Он смотрел на первые лучи солнца, которые коснулись верхушек деревьев, окрасив их в нежно-розовый цвет. В этом ощущалась первозданная красота, но он ее не чувствовал. Он чувствовал лишь холодную ясность. Путь назад был отрезан. Путь вперед был туманен и неизвестен. И оставаться на месте было невозможно. Он был в ловушке, в точке невозврата, и чтобы сдвинуться с мертвой точки, ему требовался внешний толчок. Сила, которая могла бы вырвать его из этого болота самокопания.
Глава 4 Мир Марины
Рассвет в Глубоком Речье не был прекрасным. Он не вспыхивал алым заревом, не заливал небо золотом. Он просачивался медленно, как лекарство в тело больного, окрашивая серое небо в оттенки свинца и грязной белой глины. Марина сидела на краю деревянного крыльца, свесив ноги. Туман еще не ушел с реки, влажный и холодный, он цеплялся за ее лицо, за волосы, собранные в небрежный узел. В пальцах она держала сигарету. Первую за день. Единственную минуту, которая принадлежала только ей, до того, как мир снова ввалился в ее жизнь с его требованиями, долгами и разочарованиями.
Она затянулась, и горький дым обжег легкие, принеся знакомое, успокаивающее головокружение. Это был ее утренний ритуал. Пять минут тишины, пять минут яда, которые давали ей силы, чтобы встать и снова стать той самой Мариной – хозяйкой кафе «У Марии», матерью-одиночкой, женщиной, у которой на лице навсегда застыло выражение усталой досады.
С крыльца был виден весь ее маленький мир. Напротив – старый амбар, крыша которого местами провалилась. Дальше – улица, ведущая к центру, по которой сейчас неспешно шла соседка, ведя на веревке тощую козу. И сзади, за ней, – ее кафе. Ее наследство. Ее проклятие. Большой дом, построенный ее дедом, был когда-то разделен на две части: внизу – столовая для рабочих с местного лесопилки, наверху – жилая квартира. Теперь столовая превратилась в кафе, а квартира стала ее тюрьмой.
Долги. Эта мысль пришла первая, как всегда. Она не была абстрактным числом на бумаге. Она имела лицо, голос и запах. Лицо поставщика мяса, вечно недовольного толстяка, который сегодня снова приедет и будет требовать деньги. Голос женщины из молочной фермы, которая вежливо, но настойчиво напоминает о задолженности за три месяца. Запах сырого мяса в подвале, которое она не может себе позволить выбросить, но и не имеет возможности обработать. Долг был тяжелым, живым зверем, который спал у нее на груди, и каждое утро она чувствовала его вес.
Антон. Вслед за долгами неизбежно приходили мысли о сыне. Вчерашняя сцена прокручивалась в голове снова и снова, но уже не с яростью, а с глухой, ноющей болью. Его дерзкое лицо, на котором она видела черты его отца, и в то же время – свою собственную подростковую непокорность. «Заткнись уже». Эти слова резали сильнее, чем нож. Она знала, что он не хотел ее обидеть. Это была просто его защита. Его броня. Но отчего-то эта броня била именно по ней. Он опять прогулял. Она знала. Знала по его бегающему взгляду, по тому, как он быстро ушел в свою комнату. Что он делал все это время? Где был? Вопросы висели в воздухе, безответные и страшные. Она чувствовала, как он ускользает от нее, как песок сквозь пальцы. Еще несколько лет, и он совсем исчезнет из ее жизни, оставив после себя лишь горькое воспоминание и пустую комнату.





