Дело о пропавшем комиссаре

- -
- 100%
- +
Это не мой брат, – повторила она, и ее голос, обычно низкий и бархатный, голос, который он помнил со сцены и из полумрака спальни, стал тонким и ломким, как первый лед на луже. – Я не знаю, кто лежит там, на набережной, Алексей. Но это не Глеб. Я бы почувствовала.
Рожин молчал. Он привык иметь дело с фактами. Тело. Документы. Место преступления. Показания свидетелей. А здесь ему предлагали верить в чувство. В интуицию женщины, с которой его когда-то связывало нечто, что он предпочел бы забыть. Но он не мог отрицать очевидного: записка была настоящей. Почерк он сверял мысленно с теми бумагами, что вытащил из кармана гимнастерки мертвеца. Он совпадал. Это означало одно из двух: либо Наталья лжет и сама написала эту записку, чтобы сбить его со следа, защитить истинного убийцу. Либо она говорит правду, и тогда на Адмиралтейской набережной лежал труп неизвестного, убитого с одной целью – инсценировать смерть комиссара Глеба Кострова. И вся эта жестокость, изуродованное лицо – все это было частью спектакля. Демонстрация, как он сам сказал Зайцеву. Только теперь выходило, что демонстрировали не месть, а смерть. Фальшивую смерть.
Он осторожно сложил записку и протянул ей.
Спрячь это, – сказал он тихо. – И никому ни слова. Ни единого слова, ты поняла меня, Наталья?
Она взяла бумажку дрожащими пальцами, ее взгляд был полон немой благодарности и нового страха. Одно дело верить самой, другое – втянуть в эту веру его. Теперь они были повязаны.
Что ты будешь делать? – прошептала она.
То, что и должен. Расследовать убийство комиссара Кострова. – Он сделал ударение на последних словах. Он будет играть по их правилам, вести официальное следствие, но искать ответы на совсем другие вопросы. Не «кто убил?», а «кто этот мертвец?». И не «почему?», а «где настоящий Костров и зачем ему понадобилось так исчезать?».
Он смотрел на нее, и прошлое нахлынуло тяжелой, мутной волной. Он вспомнил ее смех, запах ее духов, тепло ее кожи. Все это было в другой жизни, до того, как мир треснул по швам и они оказались по разные стороны разлома. Тогда он был следователем его императорского величества, а она – восходящей звездой Александринского театра. Их роман был таким же ярким и обреченным, как та эпоха. Он требовал порядка и логики, она жила порывом и эмоциями. Революция лишь ускорила неизбежное, расставив все по своим местам. Он остался в обломках старого мира, пытаясь найти в них хоть какой-то смысл, а она… она продолжала играть. Может, и сейчас она играет самую сложную роль в своей жизни.
Человек, который принес записку… кто он? Ты его знаешь?
Нет. Он был закутан, лица я не разглядела. Просто сунул в руки конверт и пробормотал условную фразу, о которой мы договорились с Глебом. И исчез в подворотне.
Рожин кивнул. Все продумано. Костров был неглупым человеком. Он понимал, в какую игру ввязался.
Мне нужно идти. – Он надел шляпу, не глядя на нее. Смотреть в ее глаза было опасно. В них можно было снова утонуть, а он едва держался на плаву. – Если… если будут еще какие-то вести, сиди тихо. Ничего не предпринимай. Жди меня.
Она молча кивнула. Когда он уже был в дверях, она тихо окликнула его.
Алеша… Береги себя.
Он не обернулся. Лишь на мгновение замер, потом шагнул за порог, в холодный полумрак лестничной клетки. Закрывая за собой дверь, он чувствовал, что закрывает не просто дверь в квартиру, а вход в лабиринт, еще более темный и запутанный, чем он мог себе представить. И теперь он был в нем не один.
Улица встретила его новым порывом ледяного ветра, который, казалось, пытался сорвать с него не только шляпу, но и остатки самообладания. Сумерки окончательно завладели городом, превратив его в царство теней и приглушенных звуков. Редкие фонари отбрасывали на грязный снег тусклые, желтые круги, в которых кружились снежинки, словно мотыльки, летящие на огонь свечи в склепе. Город умирал, и этот медленный, агонизирующий процесс был виден во всем: в темных провалах окон, в облупившейся штукатурке фасадов, в согбенных фигурах прохожих, спешащих в свои промозглые норы.
Рожин шел, не разбирая дороги, погруженный в свои мысли. Ему нужно было вернуться на Гороховую. К Яновскому. К Зайцеву. Ему нужно было доложить о визите к сестре покойного. И ему нужно было лгать. Лгать осторожно, выверено, так, чтобы ни одна черточка на его лице, ни одна интонация в голосе не выдала той пропасти, что разверзлась в этом деле. Он скажет, что сестра убита горем, находится в состоянии шока, не вполне адекватна. Это объяснит любые ее возможные странные заявления в будущем. Это даст ему время. Время – вот единственная валюта, которая еще имела здесь ценность. Время, чтобы подумать. Чтобы начать копать.
Его путь лежал мимо витрин, некогда сверкавших огнями и манивших парижскими модами и швейцарскими часами. Теперь они были либо заколочены досками, либо зияли черными дырами выбитых стекол, словно пустые глазницы черепа. На стенах домов, поверх старых объявлений о концертах Шаляпина и гастролях балерины Кшесинской, были налеплены свежие плакаты. С них сурово глядели люди в будёновках, указывая костлявым пальцем и требуя, грозя, призывая. «Смерть врагам революции!». «Все на борьбу с контрой и саботажем!». Врагом мог стать любой. Достаточно было иметь чистое пальто, или очки-пенсне, или просто слишком задумчивый вид. Рожин чувствовал на себе взгляды. Редкие патрули, греющиеся у костров в подворотнях, провожали его долгим, оценивающим взглядом. Его шляпа, его пальто, хоть и поношенные, все еще хранили отпечаток другого мира. Он был чужим. И там, и здесь. Реликт. Инструмент. Его терпели, пока он был полезен.
Он свернул на Невский. Здесь было чуть оживленнее. Проехал, фыркая и громыхая, броневик, ощетинившийся пулеметами. Промаршировал отряд красноармейцев, их сапоги глухо стучали по мерзлым булыжникам. Их лица были молодыми, обветренными, и в глазах горел тот фанатичный, почти безумный огонь, который Рожин научился распознавать и опасаться. Они верили. Они строили новый мир на костях старого, и им было не до сантиментов. Такие, как Костров, давали им списки, и они шли, не задавая вопросов. Но кто-то внутри этой отлаженной машины смерти решил сыграть свою партию. Кто-то торговал жизнями. «Фальшивые списки», – сказал Глеб Наталье. Это означало, что в настоящие списки, расстрельные, вносились одни имена, а за большие деньги из них вычеркивались и заменялись другими. А может, создавались дубликаты, которые потом можно было использовать для шантажа. Грязная, кровавая игра. И Костров, «архитектор списков», был в самом ее центре. Он либо был ее организатором, либо слишком много о ней узнал. В любом случае, он стал помехой. И его решили убрать. Но не просто убить, а заставить исчезнуть, подсунув вместо него другое тело. Зачем? Чтобы выиграть время? Чтобы запутать следы? Чтобы все поверили, что главный свидетель мертв, и ослабили бдительность?
Здание на Гороховой, 2, бывшая градоначальственная управа, теперь внушало страх одним своим видом. Оно было похоже на огромный улей, гудящий сдерживаемой угрозой. У входа, освещенного тусклой лампочкой, стояли часовые. Они проверили его временное удостоверение молча, придирчиво, долго вглядываясь то в его лицо, то в фотографию, словно пытаясь найти несоответствие. Внутри было так же, как и утром, только суеты стало больше. Воздух был густым от табачного дыма, запаха карболки, пота и невысказанного страха. По лестницам сновали люди в кожанках, с маузерами на боку, их лица были бледными и сосредоточенными от власти и бессонницы. Рожин поднялся на третий этаж. Коридор, ведущий к кабинету Яновского, был тихим и пустым. Здесь царила иная атмосфера – не суетливого террора исполнителей, а холодного, расчетливого террора организаторов.
Он нашел Зайцева в его небольшой приемной, заваленной папками. Тот поднял на него свои бесцветные глаза, в которых не было ни любопытства, ни сочувствия, только служебное рвение.
Ну что, Рожин? Сестра в истерике?
Рожин снял шляпу, стряхивая с нее налипший снег.
Женщина убита горем, товарищ комиссар. Она в состоянии шока. Почти не говорит. Я сообщил ей скорбную весть, как и было приказано. Официальное опознание, я думаю, будет для нее излишним. Учитывая состояние тела… и ее собственное состояние.
Зайцев хмыкнул, доставая папиросу.
Сантименты. Ладно, проехали. Есть что-нибудь по делу?
Мне нужен доступ в кабинет Кострова. И ко всем его бумагам за последний месяц.
Зайцев прищурился.
Товарищ Яновский уже дал распоряжение. Кабинет опечатан с самого утра. Ключ у меня. Но учтите, Рожин, ничего не выносить. Все, что найдете, докладывать мне. Лично.
Понятно, – ровным голосом ответил Рожин, хотя внутри все сжалось. Работать под надзором Зайцева было все равно что оперировать с ножом у горла.
Кабинет Кострова находился в конце коридора. Это была угловая комната, с двумя окнами. Одно выходило на Гороховую, другое – в глухой, темный двор-колодец. Зайцев сорвал бумажную печать, щелкнул замком и распахнул дверь, впуская Рожина внутрь. Сам он остался на пороге, скрестив руки на груди, – молчаливый страж, наблюдатель.
Кабинет с видом на террор. Название главы, которую он еще не успел прочесть в книге своей жизни, внезапно всплыло в памяти. Вид из окна на заснеженную, замерзшую улицу, по которой двигались тени-люди, и впрямь был видом на арену, где разыгрывалась величайшая трагедия. Но истинный террор таился не снаружи, а здесь, внутри этих стен. Он был в бумагах, которые лежали на столе, в списках, спрятанных в сейфе, в самой атмосфере этого места, где решались человеческие судьбы.
Рожин медленно вошел, осматриваясь. Кабинет был отражением своего хозяина, или, по крайней мере, того образа, который хозяин хотел создать. Обстановка была аскетичной, почти спартанской. Тяжелый дубовый стол, два жестких стула для посетителей. Книжный шкаф, забитый не книгами, а рядами одинаковых картонных папок-скоросшивателей. На стене – та же огромная карта Петрограда, что и у Яновского, но с флажками другого цвета – синими. Враги, которых уже «изолировали», или те, кого только предстояло? В углу стоял несгораемый шкаф. На столе царил идеальный порядок. Стопка бумаг, аккуратно выровненная по краю. Чернильный прибор из зеленого камня. Тяжелое пресс-папье. Ничего личного. Никаких фотографий, безделушек, ничего, что говорило бы о человеке, а не о функции. Костров был не человеком, он был механизмом. Винтиком в огромной машине. Но даже у самого отлаженного механизма есть свои тайны.
Он подошел к столу. Воздух в комнате был спертым, пахло остывшим табаком и старой бумагой. Рожин провел пальцем в перчатке по столешнице. Пыли не было. Здесь недавно убирали. Или Костров был одержим чистотой. Он сел в хозяйское кресло. Оно было жестким, неудобным, заставляющим сидеть прямо. Кресло для работы, не для отдыха. Он посмотрел на стопку бумаг. Верхний лист – докладная записка о раскрытии подпольной типографии. Ниже – списки. Фамилии, адреса, краткие характеристики. «Бывший ротмистр», «владелец доходного дома, спекулянт», «помещица, укрывает ценности». Обычная, рутинная работа палача.
Рожин начал методичный осмотр. Он выдвинул ящики стола. Один за другим. Канцелярские принадлежности, чистая бумага, бланки ЧК. Все на своих местах. Ни единой лишней бумажки, ни одного случайного предмета. Слишком чисто. Слишком правильно. Так не бывает. У каждого человека есть свой беспорядок, свой маленький хаос, который он прячет от чужих глаз. Рожин искал именно его.
Он встал и подошел к книжному шкафу. Папки, папки, папки. На каждой – аккуратный ярлычок. «Саботаж на Путиловском». «Дело правых эсеров». «Спекулянты с Апраксина двора». Он открыл несколько наугад. Внутри – доносы, протоколы допросов, ордера на арест. Все подшито, пронумеровано. Рожин закрыл шкаф. Ничего.
Он обернулся к Зайцеву, который все так же неподвижно стоял в дверях.
Сейф. Мне нужно его открыть.
Зайцев покачал головой.
Без санкции товарища Яновского – никак. И только в присутствии специальной комиссии.
Рожин не стал спорить. Это было предсказуемо. Он вернется к сейфу позже. Сейчас нужно было найти то, что не спрятано так тщательно. То, что упустили из виду. Он снова обошел комнату. Его взгляд остановился на мусорной корзине у стола. Она была пуста. Идеально пуста. Уборщица постаралась. Или кто-то другой. Кто-то, кто зачищал следы еще до того, как кабинет опечатали.
Он опустился на колени, заглянул под стол. Провел рукой по внутренней стороне столешницы. Дерево было гладким. Он простучал ящики снизу. Глухой, ровный звук. Никаких тайников. Он поднялся, отряхивая колени. Чувство разочарования смешивалось с растущим напряжением. Он что-то упускал. Что-то очевидное, лежащее на поверхности.
Он снова сел за стол. Посмотрел на окно, выходящее во двор-колодец. Напротив – глухая кирпичная стена. Темная, мокрая от тающего снега. Он перевел взгляд на чернильный прибор. Красивая вещь, из прошлой жизни. Малахит. Наверняка реквизированный из какого-нибудь особняка. Он поднял чернильницу. Тяжелая. Под ней ничего не было. Он взял пресс-папье в виде бронзового льва. Тоже ничего. Он открыл бювар – кожаную папку для бумаг. Внутри лежал лист промокательной бумаги. Он поднес его к свету. Зеркальные, расплывчатые отпечатки букв. Бесполезно.
И тут он почувствовал его. Едва уловимый, чужеродный запах. Не табак, не пыль, не карболка. Что-то тонкое, сладковатое. Он принюхался. Запах шел откуда-то из-под стола. Он снова наклонился. И увидел. Маленький, темный комок, застрявший между ножкой стола и плинтусом. Он осторожно подцепил его кончиками пальцев и вытащил на свет. Это был кусочек ткани. Темно-синий бархат. Он растер его между пальцами. Ткань была пропитана тем же сладковатым запахом. Духи. Дорогие, французские духи. Такие, каких в Петрограде уже давно не достать. Такие, какими пользовались женщины определенного круга. Такие, какими когда-то пользовалась Наталья.
Рожин на мгновение замер. Нет. Это безумие. Он спрятал кусочек ткани в карман. Это была еще одна деталь, которая не вписывалась в общую картину. В этом аскетичном, мужском, функциональном кабинете – запах женских духов и кусочек бархата.
Его взгляд снова упал на книжный шкаф. Он подошел к нему и начал осматривать не папки, а сами полки. Он провел рукой по корешкам. И на одной из папок, в самом верхнем ряду, его пальцы наткнулись на едва заметную неровность. Он достал ее. Папка как папка. «Дело о заговоре в Морском ведомстве». Он открыл ее. Бумаги. Протоколы. Но что-то было не так. Папка была толще, чем казалось. Он провел пальцем по внутренней стороне картонной обложки. И нащупал. Разрез. Аккуратный, почти незаметный. Он осторожно просунул палец внутрь и вытащил несколько сложенных вчетверо листков.
Это были не бланки ЧК. Это была тонкая папиросная бумага. И на ней, убористым почерком Кострова, шли ряды фамилий, а напротив каждой – цифры и какие-то пометки. Шифр. Рожин сразу это понял. И цифры были слишком большими для номеров дел. Это были суммы. Тысячи. Десятки тысяч. В царских рублях, в золоте, в валюте. Он быстро пробежал глазами фамилии. Некоторые он знал. Крупные промышленники, банкиры, аристократы, которые считались пропавшими без вести или бежавшими за границу. А здесь, в этом списке, они были помечены как «оплачено» или «в работе». Вот они. Фальшивые списки. Доказательство существования целой подпольной конторы по продаже жизней, работающей под крышей Чрезвычайной комиссии.
Он услышал за спиной покашливание.
Нашли что-нибудь интересное, Рожин? – голос Зайцева был ровным, но в нем слышалась сталь.
Рожин медленно закрыл папку. Его сердце колотилось, но лицо оставалось непроницаемым. Он не мог позволить Зайцеву увидеть эти листы. Если Зайцев в деле, он его убьет на месте. Если не в деле – доложит Яновскому, и тогда дело у него отберут, а его самого, как лишнего свидетеля, могут… изолировать.
Он обернулся, держа папку в руках.
Пока только рутина, товарищ комиссар. Бумаги, бумаги. Костров был большим аккуратистом.
Он намеренно небрежно поставил папку на место, но не на верхнюю полку, а на среднюю, среди других. Чтобы не привлекать к ней внимания. Ему нужно было вернуться сюда. Одному.
Хотя, есть кое-что, – добавил он, словно размышляя. – Корзина для бумаг пуста. Слишком пуста. И на столе идеальный порядок. Такое чувство, что здесь прибирались совсем недавно. И очень тщательно.
Зайцев кивнул, его подозрительность, кажется, немного ослабла. Это было логичное, профессиональное наблюдение. То, чего от него и ждали.
Уборщица приходит по утрам.
Возможно, – согласился Рожин. – Но обычно они не вычищают все до последнего окурка. Я бы хотел поговорить с ней.
Хорошо. Я распоряжусь. Что-нибудь еще?
Пока нет. Мне нужно подумать. Систематизировать то, что я увидел.
Он подошел к столу и демонстративно взял верхний лист из стопки – ту самую докладную о типографии.
Я возьму это с собой. Чтобы ознакомиться с последним делом, над которым он работал. Для начала.
Зайцев на мгновение замялся, потом кивнул.
Валяйте. Но утром бумага должна быть у меня на столе. С вашими выводами.
Рожин кивнул и направился к выходу. Проходя мимо Зайцева, он почувствовал на себе его пристальный, цепкий взгляд. Он вышел в коридор, и только когда дверь кабинета за ним закрылась, позволил себе выдохнуть. В его кармане лежал клочок бархата, а в голове – содержимое тайника. Лабиринт становился все глубже, а выходов из него было все меньше.
Он спускался по широкой лестнице, стараясь не смотреть на людей, сидящих вдоль стен. Людей, ждущих своей участи. Мужчины, женщины, старики. Их лица были серыми от усталости и страха. Раньше, в прошлой жизни, он ловил преступников. Убийц, воров, мошенников. Он служил закону. А сейчас? Кому он служил? Яновскому, который использовал его как цепного пса? Революции, которая пожирала своих и чужих детей с одинаковым аппетитом? Или самому себе, своему упрямому желанию докопаться до истины, даже если эта истина его убьет?
Он вышел на улицу. Ветер не утихал. Снег валил гуще, превращая город в белую, безмолвную пустыню. Рожин поднял воротник пальто. Ему нужно было вернуться в свою холодную комнату на Гороховой. Ту самую, где его разбудили этим утром, чтобы бросить в самое сердце этого ледяного ада. Ему нужно было остаться одному. Разложить перед собой все, что у него было. Пуговица со старого гвардейского мундира. Записка от якобы мертвого человека. Клочок синего бархата с запахом французских духов. И знание о существовании тайных списков, спрятанных в кабинете с видом на террор.
Ни одна из этих вещей не сочеталась с другой. Это были осколки нескольких разных историй, насильно брошенные в одну коробку. И его задача была собрать из них цельную картину. Он чувствовал себя человеком, идущим по тонкому льду над темной, глубокой водой. Один неверный шаг, один неосторожный вопрос, и лед треснет. И никто даже не услышит всплеска. В этом городе люди исчезали бесследно. Особенно те, кто задавал слишком много вопросов. А он только начал.
Призрак с Литейного
Литейный проспект встретил Рожина недружелюбно, словно старый знакомый, затаивший обиду. Здесь ветер был другим, не таким откровенным и размашистым, как на просторах Невы. Он таился в подворотнях, вылетал из темных арок внезапными, злыми порывами, бросая в лицо ледяную крупу, будто пытался высечь, наказать за саму дерзость идти по этим стылым камням. Фонари, редкие и тусклые, выхватывали из мглы куски обледенелой мостовой, щербатые фасады доходных домов, чьи окна были темны и слепы, как глаза мертвецов. Петроград превратился в город теней, и Рожин был одной из них, но отличался от прочих тем, что еще помнил солнце.
Пальцы в кармане пальто стискивали три предмета, три осколка разбитой напрочь логики. Пуговица гвардейского мундира – привет из прошлого, из того мира, где честь и верность еще пытались что-то значить. Клочок темно-синего бархата, источающий едва уловимый, но въедливый аромат дорогих духов, – намек на женщину, на тайну, несовместимую с аскетичным кабинетом чекиста. И, наконец, мысленный образ тех списков, спрятанных в папке с казенным названием, – ряды фамилий и цифр, кровавая бухгалтерия, где товаром была человеческая жизнь. Эти три вещи не складывались в единую картину. Они принадлежали разным историям, разным мирам, насильно втиснутым в рамки одного дела. А над всем этим парила записка, два слова, написанные рукой мертвеца: «Я жив. Молчи».
Он шел, не разбирая дороги, погруженный в лабиринт собственных мыслей. Он вел теперь два расследования. Одно – официальное, для Яновского и Зайцева. Расследование убийства комиссара Кострова, врага революции. В этой игре он должен был быть предсказуемым, методичным, даже немного туповатым – бывшим царским ищейкой, чьи старые методы едва поспевали за новой, революционной реальностью. Он должен был докладывать о каждом шаге, делиться каждой находкой, позволять Зайцеву дышать себе в затылок. Это была роль, и от того, насколько хорошо он ее сыграет, зависела его жизнь.
И было второе расследование. Настоящее. Тайное. Поиск призрака по имени Глеб Костров. Поиск ответа на вопрос, кто лежит в морге на Шпалерной и почему понадобилось так жестоко инсценировать смерть человека, который и так собирался исчезнуть. Это расследование он должен был вести в одиночку, в тени, не доверяя никому. Каждый неосторожный вопрос, каждый неверный шаг мог привести его не к истине, а на дно Фонтанки с камнем на шее. Он чувствовал себя канатоходцем, балансирующим над пропастью, а в руках вместо шеста у него были лишь три разнородных, ничего не значащих для постороннего глаза предмета.
Его комната на Гороховой была не убежищем, а скорее временным пристанищем, логовом, где можно было перевести дух перед следующей вылазкой. Она встретила его тем же застарелым холодом и запахом одиночества. Он не стал зажигать свет. В слабом сером сумраке, просачивающемся сквозь заиндевевшее стекло, он подошел к столу и выложил из кармана свои сокровища. Пуговица. Кусочек бархата. И докладная о подпольной типографии, которую он взял из кабинета Кострова как прикрытие. Список он держал в голове. Переносить его на бумагу было бы безумием.
Он сел на скрипучий стул и долго смотрел на эти предметы. Пуговица. Медь потускнела, но рельефный орел еще был хорошо различим. Гвардейский полк. Возможно, Преображенский. Или Семеновский. В этом городе тысячи бывших гвардейцев теперь работали извозчиками, грузчиками, торговали папиросами на углах или просто медленно умирали от голода в своих нетопленых квартирах. А кто-то, возможно, не смирился. Кто-то хранил старый мундир и старую ненависть. Мог ли такой человек убить комиссара? Мог. Но зачем такая сложность с подменой тела? Враг революции убил бы просто и показательно. Здесь же была не ненависть, а расчет.
Бархат. Он поднес его к лицу. Запах почти выветрился на морозе, но в тепле комнаты он снова проступил, тонкий, сладковатый, тревожащий. Он знал этот аромат, но не мог вспомнить названия. Запах другой жизни, бальных залов, оперных лож, шуршания шелковых платьев. Запах женщины, которая не стояла в очередях за хлебом. Такой, как Наталья. Мысль была неприятной, липкой. Он отогнал ее. Нельзя. Нельзя позволить прошлому отравить настоящее. Слишком много женщин в Петрограде могли носить такие духи. Или, вернее, слишком мало. Круг сужался. Это была нить, за которую можно было потянуть.
И списки. Фамилии аристократов, промышленников, банкиров. Люди, официально числившиеся «пропавшими без вести» или «бежавшими за рубеж». А в списке Кострова напротив их имен стояли пометки: «оплачено», «в работе», «ожидание». И суммы. Огромные суммы в золоте, в валюте. Чрезвычайная комиссия не только истребляла врагов. Кто-то внутри нее поставил спасение этих врагов на поток. Костров был в центре этой схемы. Либо как организатор, либо как казначей, либо как простой исполнитель, который слишком много узнал. И его решили убрать. Но не убить, а заставить исчезнуть, инсценировав смерть. Почему? Чтобы их подпольная контора по продаже жизней могла продолжать работать. Они убрали ключевого свидетеля, повесив на него все грехи, и получили чистое поле для дальнейшей деятельности. А настоящий Костров… Где он был? В заложниках? Или он был их партнером, который решил забрать кассу и скрыться, а они теперь искали его, используя Рожина как ищейку?
Он встал. Нужно было действовать. И действовать нужно было по правилам первого, официального расследования. Докладная о типографии. Последнее дело Кострова. Логичный и единственно безопасный первый шаг. Он аккуратно завернул бархат в носовой платок, пуговицу сунул в карман жилета. Затем подошел к рассохшемуся паркету у стены, поддел ножом одну из дощечек и спрятал платок в неглубокое подполье. Это был его тайник, его архив, его единственное доказательство того, что он еще не сошел с ума. Он вернул дощечку на место, надвинул на нее ножку кровати. Теперь можно было идти.