Тьма, и дальше никуда

- -
- 100%
- +

Я ищу по карманам кошмары
– Я знаю, что ты не мой сын.
Отрываю взгляд от тарелки и смотрю на мать. У нее черные волосы и размытые татуировки на худых руках. Лине уже под шестьдесят, ее неформальная молодость пришлась на перестройку и начало девяностых. Дочь партийного работника и учительницы, Лина дралась с ментами, тусовалась с панками, пила и кололась, падала на самое дно и выбиралась оттуда, но только лишь для того, чтобы вновь нырнуть в пучину анархии.
Однако все это осталось в далеком прошлом – сейчас мама сидит со мной на маленькой кухоньке двухкомнатной квартиры, а в метре от нас под столешницей гудит стиральная машинка.
– Тогда кто же я, мама? – осторожно спрашиваю я.
Мне тридцать лет. Я не похож на мать, у меня светлые волосы до плеч и бледная кожа. Глаза голубые на контрасте с материнскими черными.
– Я не знаю. Но ты – не Демьян.
В последнее время она говорит это все чаще. Все чаще Лина поглядывает на меня и вслух сомневается, настоящий я или нет.
– Мам, ну не говори ерунды.
– А я и не говорю. Я знаю, что ты – не он.
– Вот Ирке будет интересно это услышать. А уж Роме как. Ты-то ему, оказывается, не бабушка, – пытаюсь все свести к шутке.
Неформалка на пенсии качает головой.
– Иди уже домой, а то поздно будет по улицам ходить.
– Мам, сейчас двадцать пятый, а не девяносто пятый.
– Тогда иди домой, чтобы жена тебя не искала.
Я встаю и несу тарелку к раковине. Выбрасываю присохшую гречку – никогда ее не любил. Хочу помыть посуду, но Лина меня останавливает.
– Я сама, – в голосе ни намека на подозрение или недоверие. Словно фраза про то, что я ей не сын, являлась чем-то сродни «молоко подорожало».
Завязываю шнурки, накидываю джинсовку. Мать поправляет мои волосы.
– Скажи Роме, чтобы зашел, я с домашкой по математике помогу. Пропить можно все, включая молодость, но не золотую медаль гимназии при МГУ.
Я обнимаю мать на прощание и ухожу в ночь.
Мои шаги гулко отдаются по подъезду.
Летняя ночь полнится пряным воздухом, а ветер щекочет лицо, когда я выхожу на улицу. Распахиваю руки, будто пытаясь объять нечто невидимое, а затем позволяю темноте забрать мой человеческий облик.
Я иду искать кошмары.
Огни почти нигде не горят – спальный район затих. Спят дети и подростки, взрослые и старики. Засидевшиеся у компьютеров и безнадёжно сбившие режим пока не интересуют, к ним я приду утром, если захочу. У таких обычно сон беспокойный, и кошмары им снятся куда чаще, чем нормальным людям.
Прохожу сквозь стену на третьем этаже соседней пятиэтажки и оказываюсь рядом с температурящей девушкой. Рыскаю по ее пижамным карманам и нахожу кошмар, он похож на дергающегося зеленого паука. Зеленый паук «показывает» мне, как спящая девушка теряется в городе, потом опаздывает на работу и на самолет, как падает на асфальт и не может встать, придавленная весом рюкзака. «Беспомощность и раздражение», – говорит мне паук, прежде чем исчезнуть в моей сумке из кожи огненного змея.
Ныряю этажом вниз сквозь пол. На драном линолеуме, свернувшись калачиком, лежит пьяный мужчина. Его кошмар похож на маленького чертенка, из-за него выпивохе кажется, будто его тело разлагается заживо. Чертенок почти добровольно прячется в сумку. Порой сознание человека слишком стремное даже для кошмаров.
Дальше мне не везет – люди либо не спят, либо не видят кошмаров. Обычные сновидения меня не напитывают: от них остается лишь привкус, как от дистиллированной воды. Мне нужны именно кошмары, чтобы оставаться Демьяном, растить ребенка, быть примерным супругом, помогать матери, петь и играть на гитаре в фолк-рок группе, гипнотизируя толпу музыкой и голосом.
Паук и чертенок растворяются в руках, стоит опустошить сумку. Однако же этого недостаточно… Нужен еще хотя бы один кошмар.
Раньше я легко получал дурные сновидения от жены: Ира беспокойно спала, ее перевозбужденное сознание театральной актрисы с радостью подсовывало сны о забытых ролях, потерявшемся ребенке, обо мне, сбитом машиной. Но спустя десять лет совместной жизни кошмары просто перестали являться ей. Да и к сыну моему они больше не суются.
Светает, и я морщусь от солнечного света. Тело не подчиняется, я никак не могу вернуться в полноценный человеческий облик.
Моя мать, кажется, уже легла. Я поднимаюсь в воздух и вновь оказываюсь в старенькой двушке, где настоящий Демьян провел свое детство.
Мама спит, накрывшись с головой пледом. В комнате душно, на автомате хочется открыть окно, но призрачные пальцы проваливаются сквозь шпингалет.
Кошмар не заставляет себя ждать. Он похож на маленького огненного змея, почти такого же, как тот, что стал материалом для сумки, только в сто раз меньше. Касаюсь змейки, и та шипит как бекон на сковородке.
…Родня считала, что Демьян был Лине наказанием за лихую молодость. Она же в нем видела своего погибшего мужа, который в двадцать пять лет попал под машину пьяного мажора. Жестокий, неуправляемый мальчишка со светлыми кудрями и голубыми глазами. Демьян сбегал из дома, воровал, а потом слезно просил прощения. Бил девушек, с которыми встречался, доставал запрещенку. Лина его любила, хотя к его семнадцати годам уже, кажется, и сама хотела, чтобы сын загремел за решетку и никогда оттуда не возвращался.
Сколько любви было именно к Демьяну, а сколько к его погибшему отцу?
Должно быть, желания сбываются – того Демьяна и правда больше нет. Я видел, как его бывшие друзья тащили бесчувственное тело еще живого юноши к болоту, каких здесь, под Питером, больше, чем машин во дворах. Я особо не разбирался, что там произошло. Может быть, прилетела карма по голове в лице пьяного товарища. Может, намеренно заманили в лес, чтобы поквитаться. Кто теперь скажет?
Я тогда украдкой наблюдал за происходящим, из любопытства примерив на себя облик мертвого Демьяна. Мне понравилось быть человеком – чувствовать, как бьется сердце, как сокращаются и расширяются легкие. Понравилась музыка в телефоне у Демьяна: пауэр-метал, так (я это потом узнал) называется этот жанр. Песня меня зацепила, но позже я так и не смог найти ее, и мелодия напоминала время от времени о себе, словно надоедливая муха.
Потом была рыдающая Лина, недоумевающие товарищи, которые поняли, что их не посадят, но не могли взять в толк, почему я все еще живой. Теплый ужин, горячий чай. И я решил остаться.
Было очень жалко ту, что назвалась моей матерью, а через полгода я встретил Иру, и было в ней столько человеческого огня, что больше и помыслить не смел, чтобы покинуть Срединный Мир, вернувшись в лесную тень.
***
Я подцепляю кошмар, чтобы напитаться им, и наблюдаю отголоски той истории, которую должна была увидеть Лина.
В этом кошмаре ее сын оказывается чужаком. Из леса вернулся не тот Демьян, мальчик без совести и сострадания, а кто-то другой, старательно притворяющийся человеком. Лина смотрит в мое спящее лицо, и ей кажется, что я вот-вот превращусь в чудовище. Потом в этом кошмаре появляются Ира и Рома. С Ромой тоже что-то не так, ведь если что-то не так с отцом, то и с ребенком тоже.
Я качаю головой. Рома – нормальный, ему не нужно ловить кошмары, чтобы выжить. Правда, однажды он взял мою сумку и сказал, что огненный змей, кажется, поет. Может, и есть у мальчишки какой сверхъестественный дар, к добру или к худу.
Огненная змейка растворяется в моих руках, и я, наконец, возвращаю себе человеческий облик. Вдыхаю полной грудью и вешаю кожаную сумку, следом за мной ставшую совершенно обыкновенной, на плечо.
– Демьян, – шепчет мама, – ты там береги себя.
– Хорошо, мам, обязательно, – на прощание улыбаюсь я.
То, что убивает детей
То, что убивает детей, вернулось.
Я распахиваю окно, высунувшись наружу. До меня доносятся запахи сожженных шин и круглосуточной шаурмичной у железнодорожной платформы.
Вообще, я люблю ходить по ночным улицам. Люблю натянуть поглубже капюшон и согнуться, имитируя походку гопника-подростка. Люблю прийти на случайную детскую площадку, чтобы покачаться на старомодных железных качелях. Люблю вслушиваться в скрип их петель, ритмично прорезающий тишину.
Но не в такую ночь, как эта.
Сегодня в мир вернулось то, что убивает детей. Оно бредет через лес к жилым массивам, высматривая себе жертву. Может быть, это будет восьмилетний мальчик, боящийся наказания за плохую оценку. Или шестиклассница, уставшая от воплей и драк между отчимом и пьющей матерью. Или же взрослый парень, впервые задумавшийся о самоубийстве.
То, что убивает детей, не лезет в окна, не крадет младенцев из колыбелей. Оно умнее, хитрее. Оно ищет тех, кто уязвим, тех, кто в родном доме чувствует себя в опасности. И заманивает, будто Гамельнский Крысолов. Счастливый человек такой зов если и услышит, то ни за что за ним не последует. А вот те, кто на грани, натянут кроссовки, накинут куртки и убегут.
Туда, где во тьме притаилось чудовище.
Вы же видели объявления в группах «Лизы Алерт»? Ушел ребенок, двенадцать лет. А в комментариях спрашивают: «Что же такого случилось, почему просто взял и ушел?», «Наказать надо, запереть, отключить интернет, ремнем отлупить, чтобы больше дурь в голову не лезла». Но никто и не подумает, почему улица и ночь стали для беглеца более желанными, чем семья.
Старомодное портативное радио оживает, наполняя квартиру шипением помех. Это устройство не умеет ловить обычные волны. Большую часть времени это просто металлическая коробка со ржавыми уголками. Но иногда – порой чаще, порой реже – на радио загорается красная лампочка, а из динамиков доносится клекот вперемешку с шорохами ночного леса.
Я начинаю собираться. В рюкзак закидываю фонарь, батарейки, теплую кофту – апрельские ночи в средней полосе обманчивы, как посты блогеров в «Нельзяграмме». Завариваю чай в двухлитровом термосе, не забываю про обезбол, валерьянку и пластыри. Черт, бинты закончились! Пока дойду до аптеки, наверняка упущу электричку.
То, что убивает детей, опасается подолгу находиться вблизи жилых агломераций. Люди думают, что их защищают от нечисти иконы, китайские обереги и заговоры. Но на самом деле их бережет цивилизация: монстры не любят электричества, тонких черных проводов над улицами, работающих вай-фай роутеров, запаха солярки и рассадников антисанитарии у железнодорожных платформ.
Я выхожу в подъезд, положив портативный радиоприемник в карман куртки. Лифт не вызываю, спускаюсь пешком. На лестнице кашляю от запаха никотина. И для кого, спрашивается, висят запрещающие таблички? Шаги мои гулко рассыпаются по подъезду, отражаясь от бетонных стен.
Круглосуточная аптека приветливо сияет зеленым светом. Цифры «24» мигают, приглашая внутрь.
– Бинты. Десять упаковок, – говорю я.
Сонная девушка фармацевт с любопытством оглядывает меня:
– Поисковик, – говорю я. Даже не ложь, – человек пропал.
– Понятно. А кто?
Пожимаю плечами:
– Пока точно не знаю, координатор скажет.
Первое – правда, второе – нет. Я никогда не разговариваю с координаторами. Я никогда не общаюсь в чатах. Не пишу в комментариях этих чатов, не участвую в распределении зон поиска. Меня среди официальных поисковиков и даже среди волонтеров нет, и не было.
– Слушайте, а вы же раньше с мужем все время приходили? – внезапно спрашивает фармацевт. – Такой, с длинными волосами. Что-то его давно не видно.
– Расстались, – вру я.
– А-а, – протягивает девушка, и мне кажется, у нее в глазах промелькнуло что-то вроде надежды. Понятное дело, Яр внимание привлекал – высокий, темноволосый, улыбчивый. Не то что я – нервная, вечно как будто бы на иголках.
Колокольчик на двери прощально звенит, и я вновь остаюсь одна. Разворачиваю карту, сажусь на тротуар. Радиопомехи режут слух. Сквозь шум я определяю координаты. Два километра отсюда. Три остановки на электричке или полчаса пешком вдоль железнодорожного полотна.
Первые несколько лет я вообще не могла понять, как в этих помехах различать слова. Все слышалось просто белым шумом. Яр говорил, дело опыта. И со временем я правда научилась разбирать, о чем говорят на «радио потустороннее». Приноровилась вычленять из помех координаты, научилась понимать, куда идти, если точных координат не давалось.
Призывно гудит последняя электричка, и я бросилась к платформе, на ходу застегивая рюкзак. Красный состав громыхает так, будто вот-вот развалится. После бега по асфальту стопа отзывается резкой болью. В горле появляется жжение, в боку колет.
Я взбегаю на платформу и прыгаю в тамбур. Подвыпивший мужчина напротив скользит по мне взглядом и отворачивается.
Яр учил меня не смотреть в глаза чудовищам. Стоит лишь глянуть – и ребенка не спасешь, и сама погибнешь. Я до сих пор не знала, да и не хотела знать, что видел муж в ту ночь, когда навсегда исчез во тьме. Может быть, тварь схватила его и заставила посмотреть на себя. Или же он сам, вглядываясь во тьму, совершенно случайно скользнул глазами по монстру, притаившемуся среди деревьев.
Яр до сих пор считается пропавшим без вести. Ушел и не вернулся. Со взрослыми мужчинами тридцати пяти лет такое тоже случается. Не одним же детям и старикам пропадать. Быть может, и я однажды так исчезну.
Радио вновь оживает, мигая красной лампочкой. Шипение сменяется свистом. Значит, жертва уже почти у монстра в лапах. И чудовище играет, заманивая все дальше в лес.
Мне ли не знать это чувство – когда теряешь ориентиры в пространстве, когда не чувствуешь ног от холода, и в тебе все сжимается от ужаса, от понимания, что в спину смотрят мерзкие потусторонние глаза.
Обычные люди такое забывают. Свет электроприборов и мерцание экранов прогоняют первобытный страх. А я вот уже забыть не могла.
– Вообще, – сказал мне Яр в первую нашу встречу, – этим женщины занимаются. Мать моя особо не верила в это, а вот бабушка, прабабушка, и кто знает, сколько до этого прапра, они их гоняли постоянно.
– Да что эти твари вообще такое? – спросила тогда я. В ушах еще стояли крики, которые издавал едва различимый во тьме монстр, страшно разозлившийся, что у него отняли добычу.
– Чудовища, – просто и коротко ответил Яр.
Первое время все казалось каким-то бредом, а паукообразное чудище, вонзившее мне клыки в спину, – кошмаром из-за постоянных недосыпов. Потом привыкла. Привыкла к шрамам и к жуткому шипению древнего радио. Только поставила Яру условие: ходить «на охоту» мы будем вместе.
Теперь Яра не было, как не было больше никого из его рода. Осталась только я с чужим наследством, с проклятым радио и ночной службой.
Я выхожу на нужной станции, и меня тут же оглушает тишина.
– Эй, вы точно сюда? – окликает машинист, выглянувший из кабины.
– Да, все нормально!
– До шести утра здесь никто не остановится.
– Знаю, да, – отмахиваюсь я, поправляя рюкзак.
Я спрыгиваю с платформы и, подсвечивая путь фонарем, двигаюсь вперед. Поисковиков я увидела издалека – оранжевые палатки, фары машин, свет фонариков. Подхожу ближе, разглядываю походный стол с чаем для волонтеров. Координаторы распределяют сектора леса между группами. Поисковый пес дружелюбно трусит рядом с кинологом.
Обогнув лагерь по дуге, я ныряю во тьму. Радио вновь шумит, ловя потусторонние помехи.
Ветки царапают лицо, я спотыкаюсь о корни деревьев, вязну в лужах. Страх держит за горло, и что-то в глубине сознания кричит: «Лес – это чужой мир! Уходи, уходи, уходи!»
А потом слышу шаги…
Я замираю, словно напуганная кошка. Оно здесь. Оно здесь. Оно здесь!
Падаю на мокрую холодную траву. Бей, беги или замри – древняя настройка в человеческом теле. И я цепенею, слившись с лесом.
Шаг. Снова шаг. Еще один. Нечто потустороннее, злобное, нечеловеческое. Разумное и бесконечно жуткое стояло позади меня. Оно всматривается в темноту тем, что заменяет ему глаза. И ищет, ищет…
Я закрываю рот рукой, стараясь не дышать. Лежу, не смея шелохнуться, и привыкаю к пронизывающему взгляду в затылок. Шаг, шаг, шаг. Чудовище обходит поляну, как волк, присматривающийся к умирающей добыче.
Радио взрывается помехами. Чудовище несется ко мне, и черная тень накрывает небо.
Я вскакиваю и бегу, куда глаза глядят. Был бы жив Яр, он бы давно поставил ловушку на монстра и ждал, пока тот в него попадет. Его этому научили, передавая родовые секреты с раннего детства. А я знаю только то, как не попасть чудовищу в лапы и как не дать ему утащить добычу.
Главное – не смотреть. Не позволить человеческому взгляду сфокусироваться на чудовище. Пусть так и остаётся бесформенной тенью во тьме. Увидишь большее – пропадешь.
Радио замолкает. Я перехожу на шаг, а потом и вовсе утомленно приваливаюсь спиной к стволу дерева, закрыв глаза. Наконец, достаю фонарик и, тяжело дыша, выхватываю белым кружком света пенек, ствол растущего напротив дерева, лужу, мертвую птицу…
– Епт! – вскрикиваю я и тут же прикрываю рот рукой.
Луч фонаря освещает девочку лет двенадцати. Она одета то ли в пижаму, то ли в спортивный костюм розового цвета – с этой современной модой поди разбери. Волосы всклокочены, на плечах рюкзак. Девочка раскачивается из стороны в сторону, как лунатик.
Я осторожно подхожу к беглянке. Она плачет, прижимая худые руки к груди. В неровном свете я распознаю шрамы на запястьях.
– Эй, все хорошо, сейчас вернем тебя домой. Меня Кира зовут, а тебя?
– Лена, – шмыгает девочка.
Я усаживаю Лену на ближайший пень и накинула ей на плечи теплую кофту. Достаю из рюкзака термос с чаем, щедро наполняю им металлическую кружку. Пар от горячей жидкости приветливо обжигает лицо, клубясь и растворяясь в окружающем нас холодном тумане.
– Дома обижают? – спрашиваю я.
Лена ничего не отвечает. Интересно, чего она больше боится – остаться тут, в лесу, или же вернуться к родителям?
– Знаешь, – говорю я, – я тоже однажды убежала. Проснулась ночью, послушала, как отец на мать орет, и решила: ну их всех к черту. Мне тогда уже семнадцать было. Из окна вылезла и ушла.
– И как? – спрашивает Лена.
– Заблудилась, ясен пень. Сутки так проболталась, – я неловко замолкаю. Не рассказывать же девчушке о существе, отдаленно напоминающем паука, которое вонзило мне в спину гигантские клыки.
– Тебя тоже нашли?
– Парень нашел. Ну, в плане, мой будущий парень, – и будущий муж. – Я еще тогда ногу сломала, он меня на себе тащил километров пять.
Я вспоминаю, как горела трава вокруг поляны. Как визжал от боли монстр – тот, что убивает детей. И как посреди всего этого стоял Яр с костяным ножом в руке.
Девочка возвращает мне чашку.
– А ты специально людей ищешь?
– Да. Раньше с мужем, теперь одна. У него это лучше получалось.
– А что с ним случилось?
«Посмотрел в глаза чудовищу».
– Погиб, – я убираю термос в рюкзак и беру Лену за руку. – Я сейчас завяжу тебе глаза. Пока не разрешу, не снимай бинт, хорошо?
Девочка, видимо, слишком устала, чтобы спорить. Я достаю из сумки дешевую упаковку с перевязкой и обматываю ею голову Лены.
Под ногами хрустит валежник, фонарик выхватывает тени из темноты. Яр бы сначала избавился от того, что убивает детей, и только потом повел Лену к людям. Но я не охотник и вряд ли когда-нибудь им стану.
– Что это?! – закричала Лена. – Что там такое?!
– Там ничего нет. Лена, мы сейчас побежим. Очень быстро. Не останавливайся, пока не увидишь свет. Ты меня поняла?
Девочка, дрожа, прижимается ко мне.
По лесу очень тяжело бежать. Особенно ночью. Ноги тонут в грязи, в прелой осыпавшейся листве, ветки хватают за одежду, словно десятки корявых иссушенных рук. А по пятам неумолимо шагает нечто – то, что убивает детей. То, что охотится за взрослыми. То, что может убить даже потомственного охотника.
Свет ослепляет меня, и я в изнеможении упираюсь руками в собственные колени. Оранжевые палатки дружелюбно освещаются переносными фонарями. Женщина в черной куртке собирает аптечки.
– Вы почему без жилетки? – строго спрашивает волонтёр.
– Потеряла, – привычно лгу я. – Нашелся ребенок ваш. Забирайте. Только родителям втык сделайте, чтобы не ругали, а то опять сбежит.
Женщина смотрит на меня с подозрением.
– О ком речь?
– Девочка, Лена.
Волонтер перестает паковать аптечки и недоуменно смотрит мне в глаза.
– Мы никого сейчас не ищем.
– В смысле? А лагерь?
– Тренировочный выезд. Обучаем поисковиков.
– Ну, посмотрите, может, ее где-то в другом районе разыскивают, – я хочу схватить Лену за руку и подтолкнуть к волонтеру – пусть сама объясняет, кто она и откуда.
Пальцы скользят по пустоте.
– Кого «ее»?
Я оглядываюсь. Лены нигде нет.
– Лена! Лена, вернись!
Делаю шаг назад, и лес будто поглощает меня, закрыв ветвями от палаточного лагеря. Девочка стоит прямо передо мной, точно лишенный жизни манекен, а затем разворачивается и растворяется в тумане.
– Эй, ты куда? Вернись! – кричит мне вдогонку женщина.
Я задираю голову и заглядываю прямо в безумные чудовищные глаза, вытаращенные на меня из тьмы.
И в последний миг, наконец, вижу то, что убивает детей…
Чужое место
– Лучше бы это ты умерла, Жень, а не Кирилл.
Я подняла заплаканные глаза на мать. Наверное, стоило попросить прощения, но горло будто стиснули раскаленные тиски. Мать нависала надо мной, а из кармана рабочего передника торчали портняжные ножницы.
– Он бы никогда так не поступил! Он бы не стал мне врать!
Кирилл. Конечно, всегда Кирилл. Любимый сын, долгожданный, запланированный. С ним мать связала все свои надежды, планы, собственное будущее.
А получила меня.
«Тиски» разжались, и я с трудом вымолвила:
– Прости, я не хотела…
– Не хотела, вот как? – внезапно мирно сказала мать. Через маску гнева неожиданно проступило ее обычное, вполне доброжелательное лицо.
Вообще, мама человек не жестокий. Она часами может выслушивать стенания своих клиенток про незадачливых мужей и поборы в школах, пока подшивает принесенную одежду или доводит до ума купленное в «секонд-хэнде» платье. За плохие оценки ругает, только если неудачно подвернусь ей под руку, а к несделанным домашним делам относится скорее философски. Но иногда, ни с того ни с сего, без какой-либо видимой причины, она вдруг начинает кричать, швыряться вещами, выворачивать мне руки и таскать за волосы.
Когда я была помладше, то пыталась спрятаться под столом или в шкафу, а стала старше – начала сбегать к дяде Андрею, маминому младшему брату. Мама потом приходила, била себя в грудь, что больше так не будет, умоляла вернуться. А дядя не особо любил со мной нянчиться, так что с легким сердцем возвращал меня обратно.
– Что молчишь? Сказать больше нечего?
Я подняла подбородок.
– Чего глаза вылупила, тварь неблагодарная? Надо было тебя в роддоме оставить. Кирюша бы выжил, если бы не ты. Так и сказали – осложнение, потому что близнецовая беременность. Если бы он выжил, ты бы сейчас не стояла здесь. Лгунья, паршивая лгунья.
– Мам, мы просто вместе посидели и пиццу съели. Мы ничего не праздновали, правда!
– Да? А вот это что? – она вытряхнула содержимое черного пакета с надписью “Хорошего тебе чего-то там”. На пол посыпались поздравительные открытки, томик ранобэ, подаренный Катей, и аккуратно сложенная футболка с мемом “ЪУЪ”. – Сердца у тебя нет, Женя.
Про нашу семью стоит знать две вещи. Первое: Кирилл был бы самый лучший. Он бы раньше меня научился ходить и говорить. Он бы лучше меня учился, уважительно относился к нашей матери, помогал по дому и вообще был бы тем самым сыном маминой подруги. Красивым, высоким, умным. Как бы я ни старалась, никогда и близко не смогу приблизиться к пьедесталу, на котором находится этот мертвый младенец.
Второе: мой день рождения – это день скорби, поскольку Кирилл умер именно в этот день, в 15:45 по Москве. Каждое шестое апреля в квартире траур, будто кто-то очень близкий умер накануне. За все пятнадцать лет своей жизни собственные дни рождения я не праздновала. Меня никогда с ним не поздравляли, ничего не дарили, и только седьмого числа бабушка, дядя и двоюродная сестра втайне от матери подкидывали мне подарочные деньги. Однажды они принесли мне куклу. Скандал был такой, что соседи милицию вызвали, подумали, убивают кого.
Мать так им и сказала, мол, убивают ее. Убивают равнодушием и бессердечием, ведь у нее умер ребенок. Менты тогда даже извинились – им-то откуда было знать, что этот ребенок технически никогда не жил.
Проблемы бы никакой не возникло – встреться я с друзьями седьмого числа или восьмого. И если бы не было этих поздравительных открыток, а просто футболка да книга. Но я захотела именно сегодня. Шестого апреля. В день, когда умер мой брат.