- -
- 100%
- +

Предисловие. Май 1918 г.
Ночью я не спал.
Стоял у распахнутого окна, прислушиваясь к стуку ставней на ветру и гулу дождя. Стоял и ждал. Ждал конца света, положив руку на цевье 15-ти зарядного винчестера. Рядом со мной на подоконнике лежали две гранаты и поблескивающий вороненой сталью наган. Я достал из кармана часы, нажал кнопку: стрелки показывали без четверти пять. Щелкнул серебряной крышкой и чуть задержал взгляд на гравировке: «Лейтенанту Алексею Муромцеву, честно выполнившему свой долг».
От окна я отошел всего два раза: сходил за чайником и принес резное кресло. Сказывалось старое ранение – в июне девятьсот пятнадцатого секанул меня немецкий пулеметчик с «Любека», да так, что только чудом не перерезал пополам. Вот и ноет с тех пор поясница, особенно в дрянную погоду, а погодка сегодня выдалась на славу…
Гроза ревела так, что прыгали листы железа на старой обветшавшей крыше усадебного дома, издавая протяжное заунывное пение.
Налил себе кипятка в кружку и кинул туда несколько листьев вишни. Чая в доме не было с лета семнадцатого года, кофе пропал еще в шестнадцатом. Вместо мыла – сода, вместо сигарет – махорка. Ржаные сухари и мамалыга. Картошка на вес золота, молоко вообще не продавали: не потому, что не хотели – его просто не было. Скотину реквизировали на нужды Красной Армии, а что не забрали – порезали дезертиры, наводнившие приокские леса.
Усевшись поудобней в кресло, я положил винчестер на колени и, скрутив самокрутку, вдохнул в легкие ударную горючую смесь из махры и сушеной коры дуба. В деревне что-то горело, и сполохи зарева, пережёвываясь со вспышками молний, создавали картину вселенского Апокалипсиса.
***
Утро выдалось туманное: парило от болот за Окой, от реки и с лугов. Усадьба словно утонула в густой пелене. Молочно-серая дымка затянула всю пойму, оставив на обозрение только верхушки деревьев и купол церкви с колокольней торчавшей, словно кол посреди соломенных крыш. Деревня просевшая в низине имела такое же названием, как и наше имение, – «Муромское».
Я смотрел на потемневший после дождя парк, на укутанные полупрозрачной пеленой амбары, на пустую конюшню с распахнутыми настежь воротами, сгоревшую в прошлом году баню и обвалившийся в конце гумна стог сена. Смотрел и ждал…
Ждал я делегацию из деревни, которая должна была порезать меня на ремни, как выразился председатель местного Совета – Митя Гладков, а по дворовому Митяй. Бывший до революции пастухом, а ныне уважаемый представитель новой большевистской власти.
– Сорок восемь часов – вот мой вердикт, – выдал он накануне фразу, и я не сразу понял, что он имел в виду…
А имел он в виду то, что я должен был бросить дом и бежать сломя голову куда глаза глядят.
– В противном случае, – помявшись, добавил председатель ревкома, – я сделаю тебе дырку в башке, а имение в любом случае станет достоянием Республики. Дом и все прилегающие постройки переходят к сельсовету, где с разрешения товарищей из уездного исполкома решено устроить кооперацию.
Вот так…
Мой прадед построил этот дом, а Митяй решил, что будет с усадьбой…
– Да пошел ты, – явной радости по ходу его пламенной революционной речи я не выразил, отчего обстановка накалилась до предела.
Митяй обвел взглядом свое разношерстное окружение и, получив молчаливое согласие на эксцесс, потянулся к кобуре.
Пришлось вынести из кабинета отца морскую мину и молоток. Это был муляж мины, но они об этом не знали.
Я занес молоток.
– Попрошу покинуть мой дом, – и стал считать. – Раз, два, три, – на счет «три» я со всей дури жахнул по железяке, заполнив комнату протяжным гулом.
Через секунду дом был пуст. Только из парка продолжала доноситься отборная брань и обещание открыть кингстоны и отправить меня на дно Оки.
Знали твари, что я морской офицер, и терминов нахватались специально по этому случаю. Благо было где. В десяти верстах от Муромского проходила железная дорога, по которой всю осень шли эшелоны с солдатами и матросами, возвращавшимися домой с развалившегося фронта и исчезнувших, словно по волшебству, флотов. Вот и ходил туда Митяй ума набираться. И набрался…
По этой же железке приехал и я в начале марта, чудом выскочив из бушующего революционными страстями Петрограда. Курок был уже спущен, и по земле потекли реки крови, затягивая Россию в пенистый водоворот красного террора.
Спросите, зачем приехал? Отвечу. Тянуло. Надо было попрощаться с могилами родителей, походить напоследок по дому и, если получится, продать усадьбу: хоть за полцены, хоть за треть. Хотя сама идея с продажей была заведомо тупиковой. Кому они сейчас нужны, эти дворянские гнезда? Продавать надо было до войны, а сейчас их сотни, брошенных по всей России. Стоят, словно призраки, в окружении заросших садов, взирая на мир пустыми глазницами выбитых окон и дверей.
Ладони вспотели, и я провел рукой по мокрому отливу, собирая остатки влаги. Протер лицо и выглянул в окно.
Гроза ушла на восток, очищая небо. Ветер и ливень сбили весь цвет с акаций, росших возле самого окна, засыпав дорожки скомканными грязно-сиреневыми лепестками. Они плавали в лужах, источая дурманящий аромат, перемешенный с озоном и свежескошенной травой. С листвы еще капало, но это уже больше походило на слезы – слезы прощания с отчим домом.
День, два – сколько я здесь протяну, среди вражды и непонимания? Я чужой! Чужой в своем доме, на своей Родине.
Родина! Где ты?
Если смотреть из окна – там ее уже нет… Там только Митя Мудило и его комсостав. Но стоит обернуться, заглянуть в полутемные комнаты, пройтись по залам, разглядывая портреты и фотографии, тронуть клавесин, постучать по щитам и саблям, которыми увешаны стены, сдернуть плед и, закутавшись в него, завалиться на старый скрипучий диван – и Родина окутает тебя, принося из глубин памяти воспоминания о детстве.
Она подойдет к тебе и спросит: «Эй, Алеха, а помнишь мальчишку в бескозырке, который катал на лодке смешливую соседскую девчонку? Она потом станет твоей женой».
– Помню, – скажешь ты и улыбнешься.
– А теплые материнские руки, гладящие твои волосы, когда ты болел ангиной, и нежный, всегда любящий тебя взгляд?
– Помню!
– Помнишь попыхивающего трубкой отца, сидящего в плетеном кресле и читающего свою любимую «Ниву»?
– Помню! Я всё помню. Всё до мелочей…
– Закрой глаза и не открывай, в противном случае ты вернешься в мир, в котором нет места сентиментальности. И вместо лиц любимых тебе людей ты увидишь винтовку, две гранаты и наган на подоконнике.
Я помотал головой, отгоняя навалившуюся дремоту, но глаза не открыл.
Долой грезы и наваждения. Я живу – и это хорошо. Катя и Димка уже в Хельсинки. Там тоже бардак, но не такой, как здесь. Последнее письмо от жены я получил еще в апреле. Она писала, что в Выборге прошла волна расстрелов, но после подавления путча красных всё затихло и жизнь вроде стабилизировалась… Спасибо Маннергейму. Он, конечно, сука приличная – генерал царской армии, предавший Россию, которой присягал… Но, с другой стороны, его можно понять: национализм – он как проказа: с одной стороны, греет душу, а с другой – разрушает.
Катя и Димка, милые мои. Увидимся ли когда-нибудь? Боже, как же я по вас скучаю!
***
К жестокой реальности меня вернул скрип калитки, ведущей в парк. Я передернул затвор и только после этого открыл глаза. Сработала привычка, выработанная годами: заснуть и проснуться по первому подозрительному шороху или звуку. Дурная привычка, «не спать, когда спишь»: скрипнул такелаж, громыхнул где-то клюз-сак, вытравили лаг или звякнула рында – а ты уже на ногах и хочешь знать, что происходит на твоем корабле.
Через парк шла Дарья, шлепая по мокрой листве обрезанными по щиколотку кирзовыми сапогами. Дарья когда-то служила у родителей в горничных: женщина добрая и честная, но чересчур уж разговорчивая.
Она-то и принесла известие, что в деревне сгорел дом Кабана, а его самого шлепнул Митяй за то, что тот кобылу не захотел стдать в кооперацию. А сын Кабана – Антоха Кабан – стеганул из дробовика по Митьке да промахнулся, только руку тому покалечил.
– Ну и Антоху застрелили, а дом подпалили. Вот такие-то дела, – вздохнула Дарья и, прихватив пустой чайник, пошла в кухню, причитая на ходу. – Что творится, что творится, совсем Бога не боятся.
Но я не слышал ее. Хотелось пойти в деревню и поклониться Кабану. Я даже не знал его фамилию и как зовут. Кабан да Кабан, по-уличному. Помню, отец всегда хвалил его, когда мы мимо их дома проезжали.
– Работящий мужик, – говорил он, показывая кнутовищем на крытую железом крышу, – такие не только наш уезд, всю Русь прокормят.
Дарья принесла соломы и щепок, скомкала кусок «Уездных ведомостей» и запихала всё это в печурку. Лязгнула задвижкой и присела у печи, подтыкая горящую спичку под бумагу.
– Я вам там наливочки принесла, Алексей Константинович, – крикнула она. – День рождения все-таки.
– Спасибо!
О, Бог ты мой! Я совсем забыл. У меня же сегодня день рождения. Дата не круглая, но серьезная, особенно на фоне грядущих потрясений.
Потянуло дымком – и дом словно ожил. Дарья забегала, засуетилась, громыхая кастрюлями и чугунками.
Через час пришел Кузьмич, бывший отцов кучер. Выложил на стол кусок сала и две головки лука. Долго извинялся, что явился с пустыми руками, и угомонился только после того, как Дарья выставила на стол штофчик. Улыбнулся и выдернув затычку, разлил красноватую жидкость, пахнущую плохим спиртом, по стопкам.
– Ну, Алеха, за тебя! – буркнул дед и лихо опрокинул содержимое в рот. Крякнул и потянулся за бутылкой, чтобы налить по второй.
Так и встретили мое сорокавосьмилетние. Бутылка наливки, пяток картошек, лук и шматок сала. Хлеба не было. Посидели, вспоминая прошлые годы, повздыхали и запели. Запели, точнее, Дарья с Кузьмичом, а я ушел в кабинет.
Пора было принять решение: что делать дальше? И я принял.
Гранаты и наган отнес в кабинет и положил на стол. Скользнул взглядом по стенам – и замер… На меня смотрели три счастливых лица: мое собственное, Катино и Димкино. Это мы в Ялте в девятьсот десятом. Димке только что исполнилось пять лет, и мы повезли его на море.
Сняв фотографию со стены, аккуратно выставил стекло, вынув её из рамки. Нечего ей тут висеть, всё равно сожгут или выбросят. И пошел вдоль стен, снимая фотографии родителей и друзей. Солидный контр-адмирал в черной шинели и фуражке на фоне Адмиралтейства – это мой отец, Муромцев Константин Петрович. Мама с Димкой на руках, ему тут годика полтора. А это мичман Берг. А здесь мы с Истоминым во Владике. Только что прибыли из Сеула – и сразу в фотоателье: запечатлеть новые георгиевские кресты за операцию по подрыву «Варяга». Было и такое…
Где они сейчас, мои друзья? Последний раз с Истоминым мы виделись в начале войны в Севастополе. А Берга я встретил в Петрограде прошлой осенью с разбитым в кровь лицом. Вступился он за гимназистку и получил прикладом по морде, еле ноги унес. Общались мы с ним минут десять, покурили и разошлись дворами, прячась в тени домов и украдкой обходя матерящиеся патрули.
***
Собрал всё самое дорогое для меня, сложил в стопку и перевязал веревкой. На диване уже стоял вещмешок, куда я и сунул фотографии, гранаты и наган.
Порылся в ящиках, разыскивая дневники отца. Дневников я не нашел, зато мне попался конверт, в котором лежали сложенные пополам листы, исписанные мелким почерком – копия докладной записки на имя Морского министра о недоделках крейсера «Варяг». Отец был членом комиссии и отказался ставить свою подпись под протоколом испытаний. Крейсер всё же приняли, а отца турнули с флота. Силы были явно не равны: купленная верхушка министерства во главе с дядей императора против горстки адмиралов, готовых умереть за флот и Россию. Умереть им не дали, а банально отправили в отставку, одним росчерком пера закрыв тему разногласий по поводу качества нашего флота.
Перебирая ссохшиеся от времени листы, я думал о превратностях судьбы: отец принимал крейсер, а я пустил его на дно. C’est la vie. «Варяг» для меня был больше чем крейсер. Для меня это была конечная точка, поставившая жирный крест на замашках карьериста и закоренелого холостяка, так называемая точка невозврата, после которой Петербург с его блеском и напыщенностью ушел на задний план, уступив место провинциальному Порт-Артуру. В сентябре девятьсот третьего с императорской яхты «Штандарт», причалившей возле баков Петропавловской крепости, на берег сошел капитан 2-го ранга Алексей Константинович Муромцев. А ровно через три месяца на «Варяг» поднялся матрос второй статьи Алексей Муромцев, разжалованный за драку и поведение, позорящее честь и достоинство офицера. С другой стороны, «Варяг» подарил мне Катю и стал моим крестным отцом, перемолов амбиции и снобизм и навсегда изменив мое отношение к жизни.
Я не знал, что делать с отцовскими бумагами, и сунул их в вещмешок – так, на всякий случай. Вынул из книжного шкафа Атлас Российской империи и вырвал из него карту Области войска Донского. Где-то на Дону Алексеев собирал добровольцев. Туда и лежал мой путь. Я аккуратно сложил листы и сунул их в нагрудный карман.
Постоял, осматриваясь и раздумывая, что бы еще забрать на память о доме, который я никогда уже не увижу. Забрать хотелось всё. Всё было дорого и мило: от кованых бронзовых подсвечников, стоящих на столе, до тяжелых напольных часов голландской фирмы «Томсон и сыновья». Всё не унести. Не тот случай. Вздохнул, перекрестился и, прихватив вещмешок, вышел из кабинета.
***
Винчестер я подарил Кузьмичу, чем вызвал у старика несказанную радость. Фарфоровый сервиз, выпущенный к годовщине битвы «Варяга» и «Корейца», отдал Дарье. Это была даже не память, это была целая жизнь, прожитая за один день. Жалко его было оставлять, но тащить с собой полсотни тарелок и чашек было просто бессмысленно.
Прощались недолго. Без слез, с одними только вздохами.
– Катюше и Димке привет от нас передай, – шептала Дарья, увязывая узелок с остатками праздничного обеда. – Ох, господи, да что же это за жизнь такая наступила…
– Не скули, – хлюпал Кузьмич носом. – Прорвемся. – Он потоптался, почесывая затылок, и шагнул ко мне. – Снимай!
– Что? – не понял я.
– Шинель снимай, – Кузьмич стащил с себя рваную, засаленную фуфайку и сунул мне в руки. – В своей одежде ты и за околицу не выйдешь, шлепнут или в ЧК заберут. А там всё равно шлепнут.
Он был прав. Офицерская шинель с некоторых пор из символа успеха превратилась в стопроцентный пропуск на тот свет.
Обнялись по-родственному, поцеловались на прощанье – и я толкнул дверь, принимая на себя зной занимающегося летнего дня.
– Ну, будьте здоровы!
– Не поминай и ты нас лихом, Алексей Константинович!
Так и расстались… Навсегда…
Часть 1. 1903 год. Приказано не раздражать
Глава 1. Желтое море.
«За недостойное поведение, в отношении статского советника Арсения Павловича Слизнева, а также в силу того, что лейтенант Алексей Муромцев не пожелал принести свои извинения вышеназванной персоне и не раскаялся в содеянном, суд постановил…», – председатель военно-окружного суда поднял пенсне и посмотрел на меня, ожидая раскаяния. Раскаяния не было, и он, опустив голову, погрузился в текст постановления: «… исключить лейтенанта Муромцева Алексея Константиновича из списков гвардии, разжаловать в рядовые и перевести на флот. Без права досрочного получения офицерского чина в мирное время».
Я вздрогнул и открыл глаза.
В кубрике было темно. На веревках раскачивались бушлаты и тельняшки. Пахло кислотой, потом и сыростью. Сырость дала толчок появлению черной плесени, влажным, вечно не просыхающим простыням и глухому ухающему кашлю, предвестнику чахотки. С температурой лежала почти половина новобранцев. Вторую половину доконала непрекращающаяся болтанка. Молодые здоровые парни, непривычные к морской качке, обхватив ведра руками, познавали симптомы морской болезни непосредственно в кубрике, не имея сил и мужества выбраться наверх под нескончаемые потоки дождя и перекатывающиеся через палубу волны.
Достал часы. Стрелки показывали полпятого.
До подъема еще полтора часа. Само понятие «подъем» после выхода из Кронштадта соблюдалось лишь до Калькутты. После Калькутты к начальнику команды, сопровождающей новобранцев, пришел судовой врач и без обиняков и исключительно матом сообщил штабс-капитану Мальцеву, что тот мудак. И если он не прекратит каждый день мариновать будущих матросов императорского флота на палубе под проливным дождем, он не ручается за себя и, по всей видимости, этой же ночью скинет штабс-капитана за борт.
На вопрос: «Что же вас не устраивает, голубчик?» – судовой врач высморкался и сказал: «Да всё! Мать твою! У меня лазарет забит до отказа. Количество нуждающихся в хинине только за сутки выросло в два раза. Мне своих лечить нечем, а тут ты еще каждый день молодняк подкидываешь. Еще пару раз устроишь построение – и некого будет строить». Развернулся и ушел, помахивая стетоскопом.
Мальцев хоть был служака, но с головой. Прикинул, что за убыль с него спросят вдвойне, и «махнул рукой» на построения и перекличку, верно рассудив, что вверенные ему лица всё равно никуда не денутся с корабля. А вот смертность от лихоимки ему ни к чему. Это он тропическую лихорадку так называл, которая, словно из пулемета, косила новобранцев и членов команды.
Ухватившись за поручни, я подтянулся и сел. Сел как мог…
В подвесной кровати лучше лежать, чем сидеть. С потолка капало, пароход скрипел и ходил ходуном, взлетая и оседая на волне. Чей-то глухой голос за переборкой требовал включить помпу.
– Помпу, помпу включай, – кричал голос. – Тащи в машинное отделение. Люк задрай, бестолочь.
Всё такое родное почему-то было чужим. Почему? Да потому, что вы облажались, господин Муромцев. Я вздохнул и спрыгнул с кровати, угодив ногой в чью-то блевотину.
Меня перекосило. Не глядя, сдернул с веревки чужую портянку и вытер ногу. Портянку кинул на пол. Надел ботинки на босу ногу, накинул на плечи бушлат и как был в одном исподнем, так и пошел к трапу.
По моим расчетам мы должны были три дня назад прийти в Порт-Артур. Но, похоже, «Аргунь» выбилась из графика и сильно тормозила из-за шторма.
После Манилы не было ни одного сухого дня. Вода нескончаемым потоком хлестала из прохудившегося неба, отчего морская гладь была похожа на гигантский бурлящий котел. Ураган, в который попала «Аргунь», пришел с востока, зародившись где-то в глубинах Тихого океана. Было такое ощущение, что циклон, несущий миллионы тонн воды, специально обогнул Филиппины, чтобы, ворвавшись в узкую горловину пролива Боши, найти и утопить пароход, шедший из Санкт-Петербурга в Порт-Артур.
Грозовой фронт сплошной темно-свинцовой пеленой затягивал горизонт, превращая день в ночь, а ночь в ад из-за ежеминутных всполохов и раскатов грома.
Возле трапа я чуть посторонился, пропуская мичмана и двух матросов, которые тащили бухту с паклей, ведро с колотой смолой и «пластырь», этакий щит для заделывания пробоин.
Наверное, течь. Ну и хрен с ней, с течью. На дно так на дно. Может оно так и лучше. Вспомнил свое падение. Оно было красивым, но болезненным. Был ты, Алексей Константинович, офицер, а стал солдат, точнее матрос второй статьи. Что же такого сделал Алексей Муромцев, что его по военно-полевому суду разжаловали до рядового? Что сделал, то сделал.
Я не жалею. Вот только горизонт как-то размылся и жизненную цель теперь не видать. Придется всё начинать сначала, а так неохота.
– Почему не по форме, матрос? – рявкнул мичман, выводя меня из мира грез и воспоминаний.
«Не твоего ума дело», – хотел сказать в ответ. Даже рот открыл, но вовремя остановился.
– Виноват, господин мичман! Сильно мутит, могу и не добежать до клозета, – бодро отрапортовал я, глядя в его ясные очи.
– Так беги, матрос, – тут он, наверное, почувствовал себя адмиралом Ушаковым, по-отечески журящим нерадивого матроса.
– Бегу, ваше благородие! – от этих слов у меня аж скулы перекосило. Не привык я еще к новой роли.
Хотя мне теперь по уставу положено так отвечать. Я, конечно, мог подискутировать и объяснить докучливому офицеру его роль и место в жизни. И даже послать мог. И в морду дать, и на дуэль вызвать. Только зачем? С некоторых пор я должен научиться жить по-новому. Без амбиций и снобизма, без лоска столичного Петербурга, без блеска эполет и света фонарей на Невском. Кем бы я ни был, я должен быть человеком, а не капризным разжалованным офицером, затаившим злобу на весь мир.
Я улыбнулся, чувствуя, что сам Господь поддерживает меня в этом решении. Это он послал мне испытание.
– Начни жизнь с чистого листа, – сказал он и кинул меня, как Иова, в утробу киту, который, тарахтя паровыми машинами, вот уже третий месяц тащится к месту моего нового назначения.
Я вышел на палубу и достал сигареты, оглядывая горизонт. Дождя не было, но штормило баллов на пять, не меньше. Похоже, циклон снесло на юго-восток и он ушел в сторону Цайнды. Вокруг сплошной пеленой висел туман, сожрав две трети палубных надстроек и проглотив руку, вытаскивающую спички из кармана.
Я высек огонь и закурил.
Курить на палубе можно только в курилке, но идти туда было лень. Присел за паровым катером, спрятав сигарету в ладонь.
Провел рукой по обшивке ялика, за которым прятался. Бок был холодным и мокрым, но не обледеневшим. Был декабрь, и в этих широтах не редкость, когда столбик термометра опускается ниже нуля. В такие дни палуба превращается в каток, оснастка обрастает ледяными гирляндами, а вахта становится настоящим кошмаром.
Где-то в глубине туманного царства прокричал ревун, предупреждая, что какой-то корабль идет контркурсом. По звуку он был в трех-четырех кабельтовых и, скорее всего, шел в нашу сторону. «Аргунь» ответила протяжным гудком, извещая, что слышит его.
Ревун гукнул еще раз, и сквозь плотный занавес молочной пелены блеснул огонь сигнального фонаря. Раз, еще раз и еще раз, и тут же еще один сеанс светопередачи. Идущий к нам корабль семафорил с требованием: «Заглушить машины и встать на якорь». Я напрягся, всматриваясь в молочную пелену. Фонарь моргнул еще раз – и пошла передача: «Вы находитесь в территориальных водах Российской…»
И тут случилось чудо! «Аргунь» выскочила из пелены тумана, и моему взору открылась панорама залива и виднеющийся вдали город.
Всё вокруг было грустным и неприветливым. Бескрайнее серое небо. Темное, почти свинцовое море и абсолютно голый каменистый хребет. Лишенные растительности скалы навевали тоску, усиливая и без того пронизывающий холод.
Море с шумом билось о берег, пенясь и выбрасывая в небо миллиарды брызг, искрящихся в лучах восходящего солнца. На сопках блеснули стволы береговых батарей и скрылись за очередным каменистым утесом.
Наперерез «Аргуни», рассекая темные воды залива, полным ходом шла канонерская лодка. По очертанию надстроек и орудийных башен это был корабль класса «Манчжур» – один из типов судов нового поколения, быстроходных сторожевых кораблей, используемых для патрулирования внешнего рейда.
Я докурил, выбросил сигарету и пошел в кубрик, здраво рассудив, что сейчас дадут команду на подъем и построение. Уже в утробе кита почувствовал, как «Аргунь» сбросила обороты, заглушила двигатели и замерла, ожидая, когда на борт поднимется пограничная команда для осмотра судна и проверки документов.
***
Я уже застегивал бушлат, когда громыхнула водонепроницаемая дверь и в проеме появилось заспанное лицо боцмана.
– Подъем! Вязать койки. Пять минут на сборы, сукины дети, – не соизволив сделать и шага внутрь кубрика, боцман свистнул в дудку и исчез, метнувшись будить и поднимать матросов в других отсеках.
– Чего за суета, тонем что ли? – пошутил кто-то из стариков, которых перебрасывали с Черноморского флота на Тихоокеанский для усиления плавсостава.
Шутка вызвала у новобранцев настоящую панику и страх.
– Караул, братцы, – заблажил кто-то из молодых. – Тонем!
Молодежь заволновалась, чем вызвала гомерический смех среди старослужащих.
– Да не ори ты, как блажной, а говори с тактом и расстановкой, – поучал новобранца Михалыч. – Повторяй за мной: «Зная, что тонем, всем, кому давал денег взаймы, прощаю и требовать с них ничего не буду». Повтори.
– Всем, кому давал взаймы, прощаю, и требовать денег с них не буду, – как попугай, прогундосил молодой матрос, чем вызвал очередной приступ смеха в кубрике.
Михалыч был из старослужащих, пожелавших остаться на флоте после окончания срока службы. Как он сказал: «Я кто в деревне? Да никто. Ни избы, ни жены, ни лошади. А здесь я человек! Меня наш командир корабля на «вы» называл. Говорит: «Ты, Михалыч, не подведи, когда котлы разогреем, чтоб как ласточка летели, а за мной не заржавеет. Всей команде кочегаров по поллитре проставлю. Ну мы и дали жару. Да так, что первыми пришли на ходовых учениях. Ох и погуляли тогда».


