Хищник #Одержимость

- -
- 100%
- +

Глава 1
АРИНА
По телевизору бесстрастный голос диктора роняет слово «убийство» так же ровно, как прогноз погоды. Застываю с чашкой в руках, вслушиваюсь в шелест ведущего про очередное тело из Обводного канала и понимаю страшную вещь: у меня внутри не шевелится ничего. Ни ужаса, ни жалости, ни того липкого холодка, который в норме положен любому человеку из мира, где такие слова означают трагедию. Для меня они означают вторник. Или четверг. Или воскресный обед в родительском доме, где на плите томится телятина, а в гостиной обсуждают мою свадьбу с младшим Стужевым, точно у меня хоть кто-то хоть раз спрашивал согласие.
Кухня пахнет розмарином и лимонной цедрой, и от этого пряного, домашнего запаха скручивает нутро. Вцепляюсь в фарфор, пальцы ноют от хватки. На безымянном пальце левой руки светится тонкий зеленоватый ободок, въевшийся в кожу за те месяцы, пока я не научилась прятать. Медное колечко теперь висит под тонкой майкой, на цепочке, и его крошечная тяжесть касается кожи между грудей, нагретая моим собственным телом, почти живая. Единственная вещь в этом доме, которая принадлежит только мне.
С экрана диктор переключается на прогноз. Питеру обещают белую ночь и мелкий дождь. Выключаю звук.
Из гостиной приглушённо гудит бас дяди Марата, поверх ложится смех дяди Феди, а мать вплетается высоким серебряным колокольчиком, отрепетированным для случая. Обсуждают меня и Глеба, примеряют к пригласительным формулировку «союз двух домов», словно готовят свадьбу из красивого романа, а не сделку, в которой я значусь строкой расхода.
— Ариша, — мать возникает в дверях, шёлковый халат струится по её ключицам, — ты почему как в воду опущенная? Улыбку, солнце моё. И к столу.
— Иду, — ставлю чашку на мрамор осторожно. — Ещё пару минут.
— Никаких минут, — подходит, пахнет туберозой и «Каберне», хотя обеда ещё нет. Поправляет мне выбившуюся прядь за ухо. — И без вот этих твоих трагедий. Не позорь нас позоришь, Арина.
Проглатываю то, что рвётся: что мне двадцать один, что меня не спросили, что я живой человек, не блюдо под серебряной крышкой. Проглатываю, потому что научилась. После того, что случилось год назад, любое моё «нет» в этом доме читается как заговор. Девочка, которая однажды сбежала, навсегда останется девочкой, за которой нужно ходить хвостом.
— Кстати, — мать роняет между делом, поправляя на мне тонкую розовую бретель, — старший не приедет. Так что можешь выдохнуть.
Слово «старший» она произносит тем нарочито будничным тоном, каким в этом доме маскируют страх. Одного тона хватает, чтобы понять: все боятся именно его. Не моего отца, который держит порт. Не дядю Марата, у которого рука не дрогнула ни разу. Того, чьё имя за столом произносят непозволительно редко. Хищник, Стужа, глава, которому мой отец протягивает дочь, как визитку, но выбирает для меня обложку помягче — младшего брата.
— И слава богу, — отзываюсь ровно.
Мать награждает меня одобрительным полукивком и уплывает обратно, а розовый шёлк её халата мягко ловит свет.
В гостиной кто-то выдыхает сквозь смех:
— Да ладно, дядь Паш, Тёплая нам достанется в любом случае. Вопрос только в упаковке.
По коже проходит короткая горячая волна, словно меня хлестнули полотенцем, а слово «Тёплая» ползёт по позвоночнику липким пальцем, вслух почти ласковое, как имя из детской, но между этими мужчинами оно приобретает совсем другое дно, превращая меня в самую горячую невесту на выданье, хорошо прогретую, чтобы удобнее было есть. Внутри всё стягивается в тугой ком, и я тихо ставлю чашку в мойку, крадучись мимо собственной жизни, пока пульс злобно отстукивает в ушах.
И в этот момент в фойе открывается красная дверь.
Узнаю её по звуку раньше всего остального. Тяжёлая дверь особняка, обитая изнутри кожей, при открывании издаёт короткий, влажный вздох. Именно вздох, и дом сам отступает на шаг.
Голоса в гостиной обрываются на полуслове. Кто-то роняет бокал, стекло коротко звякает о блюдце. В коридоре тяжело переступает охрана, под чьим-то ботинком скрипит паркет там, где обычно никто не встаёт. Дядя Марат бросает глухо через всю гостиную:
— Паша, — одно слово, которое хлещет предупреждением.
Пришёл кто-то, кого не ждали.
И тогда звучит он.
— Павел Григорьевич, — голос низкий, ровный, без единой лишней ноты. Такой голос не повышают, потому что незачем. Такой голос не подделаешь.
Живот проваливается вниз одним рывком, и я вцепляюсь пальцами в край столешницы, пока знакомая паника карабкается по позвоночнику привычным, отработанным за сотни сеансов у психолога маршрутом, только сегодня к ней примешивается кое-что совсем чужое, чему здесь точно не место. Жаркое, постыдное, тянущее вниз, ниже пупка, острым спазмом между бёдер, и в ту же секунду, неотделимо от этого жара, медное колечко у ключиц наливается свинцовой тяжестью и вдавливается в грудную кость с одним отчётливым приказом не сметь, только не это и уж точно не после того, что стало с ним.
Пальцы на столешнице немеют. По внутренней стороне запястья пробегает мелкая дрожь, зрение стягивается в узкую воронку, звон в ушах вползает высокой, тонкой нотой. Приказываю себе: вдох на четыре, задержка на четыре, выдох на восемь. Один цикл. Два. Звон отступает на полтона.
Отпускаю мрамор. Провожу ладонью по бедру, разглаживая розовую юбку. Пальцы находят цепочку у ключиц, коротко нажимают на медное колечко под тканью. Прости, шепчут одни губы — не тому, кто стоит в фойе, а тому, кого больше нет. Тому, чьи пальцы скрутили мне это кольцо из обрезка медной проволоки в подсобке автомойки, пока я смеялась над тем, какое оно кривое. Он умер, потому что я захотела быть свободной.
Шагаю в коридор.
Он оказывается длиннее обычного. Чёрно-белый пол уплывает под ногами шахматными квадратами, и я иду по канату, с усилием переставляя ноги. В фойе горит верхний свет, отчего кожа у всех выглядит на тон бледнее. У арки гостиной застыл дядя Марат, скрестив руки, взгляд его маятником скользит от двери к отцу. Отец стоит вполоборота, широкий, тяжёлый, в домашней рубашке с расстёгнутым воротом, и в его развороте сквозит то, чего он никогда не позволяет себе при обычных гостях: расставленные ноги чуть шире, словно он готов либо ударить, либо заслонить. Рядом, вплотную к двери, нарушая гостевую дистанцию, стоит он.
Первое, что цепляет глаз: он выше отца на полголовы, при том что мой отец совсем не низкий. Второе: он блондин. В голове почему-то я представляла его тёмным, гладким, точно чёрный автомобиль. А здесь светлые волосы, коротко подстриженные по бокам, чуть длиннее сверху, словно выгоревшие на солнце. Загар цвета песка, из-под чёрного рукава, закатанного к локтю, ползут плотные татуировки: волчьи линии, геометрические паттерны, ряды цифр. Пальцы правой в старых белых шрамах. Руки, привыкшие к холоду оружия.
И глаза.
Такого цвета не бывает у людей. Не голубые. Цвет талого льда. Прозрачные, с холодной подсветкой изнутри.
На первом моём шаге в фойе эти глаза проходят по мне, как по мебели: коротко и оценивающе. Невеста брата, элемент обстановки, не более. Он уже отводит взгляд обратно к отцу, и я почти успеваю выдохнуть, потому что быть невидимой для такого человека означает быть в безопасности.
А потом он останавливается.
Делаю второй шаг, и его зрачки возвращаются. Медленнее. Иначе. Взгляд фиксируется, как механизм прицела, нашедший цель. Поворот головы запаздывает на долю секунды, как у зверя, который ещё не решил, двигаться ли, но уже понял, что добыча перед ним. Мышца на его скуле натягивается. Зрачок расползается, затапливая лёд радужки.
Третий шаг. Он полностью разворачивается ко мне корпусом. И этот разворот выглядит так, будто дом только что перестал быть моим.
— А вот и она, — голос отца привычно хозяйский, но я в жизни не ловила в нём такой осторожности. Мой отец в собственном фойе осторожничает. — Демид, знакомься. Моя дочь. Арина.
— Арина Павловна, — Демид не отводит от меня глаз. — Так вежливее.
Голос его вблизи оказывается ещё ниже, ещё ровнее. Склоняю голову, натягивая на лицо ту самую улыбку, тренированную перед зеркалом, лёгкую, воспитанную, без зубов.
— Здравствуйте, — протягиваю ладонь. Правила приличия, ничего личного.
Он берёт её.
Пальцы обхватывают мои с той мерой силы, при которой ещё не больно, но уже понятно, что больно может стать в любой момент, и это зависит исключительно от него. Под большим пальцем нащупываю гладкий рубец, идущий поперёк всей его ладони. Его кожа теплеет от моей. Стужев. Лёд. А я его грею, и от одного этого внутри всё стягивается в жгут.
Он опускает взгляд на наши руки.
— Мы уже встречались, — роняет он спокойно, обращаясь скорее к отцу. — Правда, Арина Павловна?
На секунду перестаю дышать.
Мы не встречались. Никогда. Я запомнила бы эти глаза. Запомнила бы эту руку. Запомнила бы этот голос, потому что такой голос забыть невозможно даже под наркозом.
Он врёт. Спокойно, чисто, глядя мне прямо в лицо.
Отец медленно переводит взгляд на меня. Не тот взгляд, которым он смотрит на гостей. Другой. Тяжёлый, ищущий, с холодком, который я помню с семи лет, когда на моих глазах кухонный нож отделил чужой палец от руки. Так он смотрит, когда решает, кого сегодня простить, а кого нет. Он не просто проверяет, вру ли я. Он проверяет, откуда Демид Стужев знает его дочь. И в этом вопросе спрятан другой, страшнее: не зря ли он затевал всю эту историю с младшим братом, чтобы старший к ней не приблизился на пушечный выстрел.
Марат в углу подаётся вперёд.
Проблема в том, что сказать «нет» я не могу. Назвать Стужева старшего лжецом при собственном отце значит устроить скандал уровня третьей мировой. А после моего прошлогоднего побега любое моё «нет» в этом доме читается через один трафарет: дочь опять скрывает, опять врёт, опять готовит очередную глупость. Меня уже поймали на одной лжи. Второй мне не простят.
Он захлопнул ловушку одной фразой. Привязал меня к себе при свидетелях, создал между нами общую тайну, которой не существовало, и я подыграла. Его сообщница, хочу того или нет.
— Возможно, — выдавливаю, и шею, скулы заливает жаром. — Питер маленький.
— Очень, — краешек его рта приподнимается на миллиметр. — Особенно для тех, кто любит от него бегать.
Внутри всё вспыхивает. Он знает про побег. Разумеется, знает. В этом городе про меня знают всё, включая размер обуви и то, какую зубную пасту я предпочитаю по утрам. Просто до сих пор никто не решался говорить об этом мне в лицо. И уж точно никто не решался говорить об этом при моём отце.
Поднимаю на него взгляд. Улыбка на моих губах не двигается, но глаза, знаю сама, меняются. Отвечаю прежде, чем успеваю себя остановить.
— Иногда полезно пробежаться. Хотя бы для того, чтобы понимать, от чего именно бежишь.
Тишина растягивается на две-три секунды.
Отец рядом не хмыкает. Не кивает. Челюсть его чуть каменеет, взгляд перескакивает с меня на Демида, с Демида на Марата, и произносит он с отработанным спокойствием, как произносят «отбой» после ложной тревоги:
— Прошу к столу. Лариса ждёт, — отец перехватывает разговор за секунду до того, как он станет опасным.
Демид смотрит на меня ещё две секунды, и в этих двух секундах успеваю прочитать очень многое. Он услышал. Оценил. Запомнил. Теперь у меня проблема, потому что я, кажется, только что укусила волка, и волк не разозлился. Волк заинтересовался.
Он всё ещё не отпустил мою руку.
— Приятно наконец-то побывать у вас дома, — большой палец его ладони медленно проходится по костяшкам моих пальцев. — И познакомиться с будущей невесткой официально.
Отнимаю ладонь. Прижимаю её к бедру, вытирая, и сразу ненавижу себя за этот жест, потому что он видит и снова приподнимает край рта.
Из гостиной наконец выходит Глеб. Мой без пяти минут жених. Мягкий, симпатичный, светлый, с добрыми глазами и не самой уверенной осанкой. Смотрит на брата с тем особенным выражением, с каким смотрят на старших, у которых лучше не спрашивать, где они провели ночь. Обходит меня стороной, кладёт Демиду руку на плечо.
— Ты приехал, — в голосе Глеба разом облегчение, досада и «зачем же ты приехал».
— Приехал, — отзывается Демид коротко, но глаза его на секунду скользят обратно ко мне. — Захотелось глянуть на невесту брата. По-родственному.
«По-родственному». Как же...
Пальцы мои сами собой тянутся к ключицам, нажимают на выступающий под тканью кружок. Медное колечко утыкается в кость, и мысленно прошу его: не дай мне здесь задохнуться, только не при нём. Моё тело уже предало одного человека. Хватит.
Демид фиксирует движение. Разумеется, фиксирует. Взгляд его на десятую долю секунды опускается к моей ключице, к тонкой цепочке, скрытой под розовым, и возвращается к моим глазам. Этой десятой доли секунды хватает, чтобы под его взглядом с меня слетела вся одежда, вся улыбка, вся выдрессированная светская оболочка, до самой кости.
Все двигаются в столовую. Глеб первым, отец за ним. Марат, замыкая, бросает на Демида предупреждающий взгляд. Демид пропускает меня вперёд, и я иду, лопатками ощущая его тяжёлое присутствие за спиной.
У самой арки делаю шаг в сторону, к узкому простенку между гостиной и дверью в отцовский кабинет, где стоит старинное трюмо и мраморный столик с телефоном. Три секунды. Ровно три секунды, чтобы поймать в зеркале собственное лицо и убедиться, что оно ещё моё. Прижать ко лбу тыльную сторону запястья и опустить пульс с четырёхсот до удобоваримого.
Простенок оказывается ловушкой.
Демид входит следом. Беззвучно: дом словно привычно расступается под его шагом. Голоса семьи уже погружаются вглубь столовой, стелется звон приборов о фарфор, и вся эта звуковая штора отделяет наш угол от остального мира двумя короткими метрами и одной аркой.
Спина упирается в холодные обои с тиснением. Мрамор столика утыкается в поясницу слева, зеркало трюмо ловит уголком его силуэт справа. Он не хватает меня, не толкает. Просто ставит одну ладонь на обои над моим плечом, широкую, с белыми шрамами по костяшкам.
Другая его рука поднимается лениво, точно впереди у нас целый вечер, не украденные секунды. Два пальца ложатся мне под подбородок. Приподнимают. Так приподнимают морду лошади на смотринах, когда хотят рассмотреть зубы и глаза.
Голова моя послушно откидывается назад, потому что тело быстрее меня. Затылок мажет по обоям, шея вытягивается в неудобную длинную линию, и я оказываюсь перед ним, как на витрине, с пульсом, который колотит ему в большой палец на самом краю моей челюсти.
Стужев старший рассматривает меня, не торопясь.
Прозрачные глаза цвета талого льда проходят по мне сверху вниз с хозяйской ленью, с какой оценивают породу. Разрез моих век, линия скулы, ямка на шее, где пульс выстукивает стыд. Розовая бретелька, соскользнувшая с плеча, пока я шла. Тонкая цепочка, ныряющая под ткань. Талия, бёдра и обратно к горлу.
Ноздри его едва заметно расширяются, ловя запах. От меня пахнет лимоном для рук и туберозой, оставшейся после материнской ласки. От него — холодной кожаной курткой, машинным маслом и чем-то горько-древесным, дорогим. Ловлю этот запах хищника, и голова начинает кружится. Так пахнет опасность.
— Хорошая, — роняет он наконец, тише шёпота, только между нами двумя. Пальцы под моим подбородком чуть поворачивают мою голову вправо, потом влево, проверяя постановку. — Хорошая игрушка досталась братцу.
Внутри разливается чистая ярость. Рот наполняется горькой слюной, и хочется собрать её всю и плюнуть ему в это спокойное, невозможно красивое, невозможно наглое лицо. Целиться в переносицу. В левый глаз. В край этого рта, который только что назвал меня игрушкой. Пусть моргает. Пусть стирает. Пусть на мгновение перестанет быть тем, кто держит меня за подбородок в моём доме.
Мышцы шеи напрягаются. Челюсть под его пальцами дёргается. Не плюю. Улыбаюсь. Той самой отрепетированной улыбкой.
— Осторожнее, Демид Аркадьевич, — отвечаю на удивление ровно, глубже обычного, чуть охрипнув от того жара, что расползается по телу от его близости. — С чужими игрушками ломают руки.
Пальцы его не двигаются. Улыбка на его губах остаётся точно такой же. Только зрачок чёрным пятном заливает лёд радужки, и по мышце скулы проходит короткая, ленивая волна, как у зверя, которому только что подкинули в клетку живую, брыкающуюся жертву.
— С чужими, — наклоняется на полсантиметра ближе, и его дыхание касается моей нижней губы теплом. — С чужими, Арина Павловна, я осторожен. Разве что здесь вопрос ещё открыт. Ты моего брата любишь?
Роняет это буднично, словно спрашивает время.
— Нет, — выскакивает.
Зрачок в его радужке разливается ещё больше.
— Тогда игрушка ничья.
Большой палец его руки лениво проходит по нижней линии моей челюсти, вниз, к самой яремной ямке, и на долю секунды нажимает туда, где под тонкой розовой тканью тянется цепочка. Он находит колечко под майкой. Разумеется, находит. Кружок меди отзывается тупым уколом в грудную кость, и тело в этот момент отзывается коротким, острым, предательским спазмом. Зажмуриваюсь.
— И что ты прячешь под одёжками, Тёплая, — задумчиво, для себя, говорит он.
«Тёплая». В его исполнении прозвище теряет сальную поволоку. Ноги становятся ватными, пальцы скользкими от пота. Я уже ненавижу его!
Открываю глаза. Смотрю ему в лицо снизу вверх, потому что его пальцы всё ещё держат мой подбородок в этом унизительном, оценивающем наклоне. Собираю всё, что во мне есть, в один тонкий, жёсткий шёпот:
— Уберите руку.
Он не убирает.
Держит её ещё одну лишнюю секунду. Именно такую, чтобы стало ясно: убирает он её по собственному решению, безо всякой связи с моей просьбой. И только потом два пальца скользят по коже вниз, отпуская челюсть, спускаясь на ключицу, и на короткий миг ложатся плашмя на цепочку. Медь под пальцем нагревается сквозь ткань, и эта точка жжёт всю грудную клетку, впечатывается клеймом.
Ладонь его от обоев над моим плечом уходит последней.
— Приятного аппетита, невеста брата, — делает шаг назад. Всего один. Достаточный, чтобы я снова начала помещаться в коридор.
Из столовой мать негромко зовёт:
— Ариша, ты где застряла?
— Иду, мам, — отвечаю ровно, по-домашнему, как девочка, задержавшаяся у зеркала. Актриса из меня, оказывается, не худшая в городе.
Демид отступает ещё на полшага, пропуская меня из простенка обратно в фойе. У самой арки он вдруг оказывается совсем близко, наклоняется на пару сантиметров, и голос его соскальзывает мне прямо в ухо, тише шёпота:
— Ты, кстати, отвратительно врёшь, Арина.
Не оборачиваюсь. Не могу. Держусь на одних мышцах танцовщицы, вбитых в тело годами у станка.
— Учту, — выдыхаю в сторону.
— Учти, — и, помедлив, добавляет, пробуя на вкус: — Арина.
Моё имя в его исполнении звучит как обещание.
Иду в столовую, сажусь на своё место рядом с Глебом, разворачиваю на коленях салфетку и за весь этот бесконечный месяц радуюсь чему-то только сейчас: что под венец мне идти именно с младшим. С мягким. С безопасным. С тем, у которого добрые глаза.
Глеб коротко кланяется мне, почти по-дружески, и рука его случайно задевает мою на скатерти. Ничего не щёлкает. Никаких эмоций.
И только когда поднимаю бокал воды, чтобы смочить пересохшее горло, до меня доходит простая вещь. Старший брат уже сидит напротив. Смотрит поверх своего бокала. Между нами скатерть, три блюда, одно короткое «нет» про Глеба.
И, судя по тому, как неподвижно он держит взгляд, он для себя уже всё решил.
Улыбаюсь привычной улыбкой. Подношу бокал к губам. Смотрю ему в глаза поверх кромки стекла.
И наконец понимаю, что означает выражение «попасть в поле зрения хищника».
***
Книга участвует в Литмобе "Хэштегнутые"
Однажды в их жизни появится самый настоящий ред флаг. И тогда встанет выбор: оттолкнуть его или податься.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.








