Невеста под залог

- -
- 100%
- +

Невеста под залог
Глава 1. Из милости
Грохот стоял такой, будто небо раскалывалось пополам. Любава вздрогнула и открыла глаза, но вокруг была лишь кромешная тьма, густая и липкая, как смола. В первую секунду ей почудилось, что она оглохла и ослепла разом. Затем тьма понемногу расступилась, и она поняла, что лежит на чём-то жёстком, холодном, а сверху давит тяжёлый, сырой воздух.
Она пошевелила рукой и нащупала нечто шершавое, похожее на кору. Пальцы скользнули по мокрому мху. Лес. Она лежала на земле, среди корней, под низко нависшими лапами елей. Запах хвои, прели и дыма ударил в нос. Дым? Откуда в лесу дым?
С трудом, преодолевая головокружение, Любава села. Голова раскалывалась, виски сдавило невидимым обручем. Она дотронулась до лба — на пальцах осталась кровь, уже подсохшая, липкая. Что за чертовщина? Последнее, что она помнила, — асфальтовая дорожка парка, шум машин где-то вдалеке, музыка в наушниках. Потом — ослепительная вспышка, похожая на взрыв, и беззвучная волна, подбросившая её, как пушинку. Больше ничего.
Джинсы, промокшие насквозь, противно липли к ногам. Любава поднялась, цепляясь за ствол дерева, и огляделась. Ничего знакомого. Только стена леса, плотная, враждебная, уходящая вверх, к свинцовому небу. Ветви переплетались над головой, образуя подобие купола, сквозь который едва пробивался серый, болезненный свет. Тишина звенела в ушах, нарушаемая лишь редким стуком дятла да шелестом падающих капель.
Любава сделала шаг, другой. Под ногами хлюпало. Где-то далеко, за деревьями, ей почудился лай собак. Она пошла на звук, спотыкаясь о корни, продираясь сквозь колючий кустарник. Ветки хлестали по лицу, раздирали куртку. Казалось, прошла вечность, прежде чем деревья начали редеть, и она вышла на край оврага.
Внизу, в туманной низине, лежал город. Не такой, к каким она привыкла. Ни высоток, ни рекламных щитов, ни ровных линий проспектов. Узкие улочки, деревянные дома с покатыми крышами, церквушка с покосившимся крестом, лента реки, блеснувшая в лучах пробившегося сквозь тучи солнца. Всё это было будто нарисовано на старой, пожелтевшей картине. Любава замерла, не в силах оторвать взгляд. Где она? Что это за место?
Спускаться пришлось по крутому склону, хватаясь за траву. Ноги скользили по грязи. К тому времени, как она выбралась на дорогу, ведущую к городу, джинсы превратились в лохмотья, а руки были исцарапаны до крови. Первый же прохожий, старик в длинном армяке и высоких сапогах, едва не шарахнулся от неё, как от прокажённой. Его выцветшие глаза расширились от ужаса и изумления, он перекрестился и забормотал что-то себе под нос, ускоряя шаг.
— Постойте! — крикнула Любава, но старик лишь махнул рукой и скрылся за поворотом.
Она побрела дальше, мимо покосившихся заборов и серых изб. Люди, попадавшиеся навстречу, смотрели на неё с одинаковым выражением: смесь любопытства, страха и брезгливости. Кто-то шептался, кто-то откровенно показывал пальцем. Любава слышала обрывки слов, и от них кровь стыла в жилах.
— Глянь, одёжа-то… бесовская…
— Можа, из беглых?
— Да не, из беглых не такие. Тут иное что-то…
Она дошла до центральной площади. Здесь было людно. Торговые ряды, заваленные снедью, горшками, отрезами ткани. Запахи свежего хлеба, дыма, навоза и рыбы смешивались в удушливую вонь. У колодца бабы судачили, громко смеясь. У прилавка мясника ругались два мужика. На Любаву оглядывались, но уже с меньшим страхом, чем на окраине. Здесь, в толпе, она была просто ещё одной диковинкой.
Она остановилась у стены каменного собора, прижалась к холодной кладке, пытаясь отдышаться и собрать мысли. Но мысли разбегались, как тараканы. Где я? Кто все эти люди? Почему они так одеты? И, главное, как мне вернуться?
— Барышня, вам дурно?
Голос прозвучал неожиданно близко, над самым ухом. Любава вздрогнула и обернулась.
Перед ней стоял молодой человек, лет двадцати двух — двадцати трёх, высокий, статный, с той особой, чуть пружинистой выправкой, какая бывает у людей, привыкших много двигаться и мало сидеть на месте. Он был одет просто, но опрятно: белая холщовая рубаха, выгодно оттенявшая лёгкий загар лица, перехваченная пояском-кушаком, тёмные, добротные штаны, заправленные в высокие сапоги, начищенные до блеска, несмотря на уличную слякоть. На голове — картуз, из-под которого выбивались русые, чуть вьющиеся волосы, влажные от мороси. Он был не то чтобы красив той приторной, кукольной красотой, что бросается в глаза сразу, но в чертах его лица было что-то необыкновенно располагающее: открытый, широкий лоб, ровный нос, ясные серые глаза, которые смотрели на Любаву с таким живым, искренним участием, что у неё на мгновение перехватило дыхание.
У него были сильные, крупные ладони, какие бывают у человека, знакомого с физическим трудом, но при этом движения его оставались ловкими, точными, почти изящными. Русая, слегка вьющаяся бородка аккуратно окаймляла волевой подбородок, а рот, с чуть припухшей нижней губой, складывался в мягкую, ободряющую улыбку.
— Вы бледны, как полотно, — продолжал он, оглядывая её с ног до головы, но не с праздным любопытством, а с той внимательной тревогой, с какой старший товарищ оглядывает попавшего в беду ребёнка. — И одёжа на вас чудная. Вы, верно, издалека? Аль случилось чего?
Любава открыла рот, но вместо слов вырвался лишь хрип. Она судорожно сглотнула и выдавила:
— Я… я не знаю, где я.
Парень нахмурился. Даже хмурясь, он не выглядел сердитым — скорее озабоченным.
— Как так не знаете? Это ж город Верховск. Губерния наша, Славгородская. Вы что ж, память потеряли?
— Выходит, так, — прошептала Любава, чувствуя, как к глазам подступают слёзы.
— Ну, не плачьте, — мягко сказал парень. — Сейчас не время. Меня Алексеем кличут. Я посыльный при гостином дворе. Вы не бойтесь, я не лиходей. Давайте я вас к доброй женщине сведу. Она вас обогреет, накормит. А там, глядишь, и память вернётся.
Любава колебалась. Довериться незнакомцу в чужом месте — безумие. Но выбора не было. Она кивнула, и Алексей, ободряюще улыбнувшись, повёл её по улочкам, узким и кривым, как змеи.
По дороге он старался занять её разговором, и в этом не было навязчивости — лишь желание отвлечь от невесёлых мыслей. Он рассказывал, что в городе нынче ярмарка, что съехались купцы из трёх губерний, что у пристани пришвартовались баржи с рыбой и зерном. Голос у него был приятный, грудной, с лёгкой хрипотцой, будто от простуды или долгого молчания. Любава слушала его не столько слова, сколько сам тембр — он действовал на неё успокаивающе, как тёплое молоко с мёдом.
— …А вы, барышня, не переживайте, — говорил он, оборачиваясь через плечо, чтобы убедиться, что она не отстала. — У нас город тихий, люди хорошие. Приживётесь — сами не захотите уезжать.
Он остановился у небольшого дома с палисадником. Алексей постучал в дверь. На пороге появилась женщина, низенькая, полная, с добрым, морщинистым лицом и натруженными руками. Она с удивлением уставилась на Любаву.
— Тётушка Марфа, — сказал Алексей, снимая картуз и отвешивая лёгкий поклон. — Вот, барышню нашёл на площади. Память потеряла, сама не своя. Одежда на ней чудная, виданное ли дело? Приютите её, Христа ради.
Марфа всплеснула руками.
— Ох, горе-то какое! Заходи, заходи, милая. Не боись. У меня, конечно, не хоромы, но голодной не оставлю.
Она втащила Любаву в дом. Внутри было тепло, пахло сушёными травами, дымом и кислым тестом. Любава села на лавку у стола, осмотрелась: большая печь с лежанкой, полки с горшками и ухватами, в углу прялка, на столе — глиняная миска с какими-то щами. Марфа налила ей горячего взвару, подала хлеб и картошки в мундире.
— Ешь, милая. Не побрезгуй.
Любава ела, давясь и не чувствуя вкуса. Слёзы текли по щекам, падали в миску. Алексей всё это время стоял у двери, переминаясь с ноги на ногу. Он не садился без приглашения, но и не уходил, словно чувствовал ответственность за ту, что привёл.
— Ну, я пойду, тётушка Марфа, — сказал он наконец, но как-то нерешительно, будто ждал, что его попросят остаться. — Дел много. А вы, барышня, отдыхайте. Вечером загляну, проведаю.
— Спасибо вам, — выдавила Любава, впервые поднимая на него заплаканные глаза.
Он встретил её взгляд и вдруг смутился, отвёл глаза, на щеках его проступил румянец.
— Не за что, — пробормотал он и, поклонившись, вышел.
Марфа, проводив его, села напротив, подперев щёку рукой, и принялась разглядывать гостью.
— Чудная ты, — сказала она наконец. — Глазищи зелёные, как у русалки. Волосы тёмные, длинные. И одёжа эта… Откуда ж ты такая взялась?
— Из Москвы, — ответила Любава, не поднимая глаз.
— Из Москвы? — Марфа недоверчиво хмыкнула. — Далеконько. А как же ты сюда попала?
— Не помню.
— Ну-ну, — протянула Марфа. — Память, она, бывает, и возвращается. А пока живи у меня. Я вдова, хозяйство небольшое. Помощница мне нужна. Ты не гнушайся чёрной работы? А то барышни из столиц к труду не приучены.
— Я всё умею, — быстро сказала Любава. Ей было страшно остаться на улице. — И убирать, и стирать, и готовить.
— Вот и ладно, — кивнула Марфа. — Значит, столкуемся. Жить будешь в чулане, при доме. Не обессудь, но другого места нет.
Чулан оказался крошечной клетушкой, где едва помещались узкая лежанка, грубо сколоченный табурет и старый сундук. Окна не было. Любава забилась в угол, укрылась колючим шерстяным одеялом и разрыдалась. Тихо, беззвучно, давясь слезами, чтобы не услышала Марфа. Она впервые в жизни ощутила такую безысходность, такое отчаяние, что хотелось умереть прямо здесь, на этом жёстком тюфяке, в этом тёмном чулане.
Утром её разбудил петушиный крик. Любава открыла глаза и не сразу поняла, где находится. Потом вспомнила всё разом, и на сердце снова легла свинцовая тяжесть. Она встала, натянула на себя всё ту же грязную одежду и вышла во двор.
Осень уже вступила в права. По утрам землю покрывал иней, лужи подёргивались тонким ледком. Воздух был прозрачным и колючим. Любава обняла себя руками, чтобы хоть как-то согреться. Марфа уже хлопотала у хлева.
— Проснулась? — крикнула она. — Иди, подсоби! Курицу зарежь. Нынче базарный день, надо к обеду суп сварить.
Любава замерла. Зарезать курицу? Она никогда в жизни этого не делала. В Москве она покупала филе в пластиковых лотках в супермаркете.
— Я… я не умею, — призналась она.
Марфа посмотрела на неё, как на полоумную.
— Не умеешь? А говорила, всё умеешь. Ну-ка, бери топор. Или нож. Да не дрожи ты. Курица — она ж не человек.
Любава, сглатывая подступившую к горлу тошноту, взяла нож. Курица, белая, с красным гребешком, квохтала и рвалась из рук. Любава закрыла глаза и полоснула по горлу. Кровь брызнула на руки, на передник, который дала ей Марфа. Курица забилась, затихла. Любава бросила нож и отшатнулась, чувствуя, что её сейчас вывернет.
— Ничего, привыкнешь, — усмехнулась Марфа. — Жизнь всему научит.
С этого дня началась её жизнь служанкой. Она вставала затемно, доила козу (этому пришлось учиться три дня, и каждый раз коза пинала её так, что синяки не сходили с ног), носила воду из колодца, таскала дрова, топила печь, месила тесто, стирала в ледяной речной воде, выгребала золу, мыла полы. Руки её загрубели, покрылись цыпками и мозолями. Ногти сломались. Спина ныла так, что по ночам она не могла уснуть. Но самое страшное было не это.
Самое страшное было — взгляды. Когда она выходила на улицу в чужом, перешитом из старья Марфы сарафане и уродливом платке, люди всё равно узнавали ту самую «чудную», что пришла невесть откуда. Бабы у колодца умолкали при её приближении, а потом шептались за спиной, и слова их были липкими, как грязь.
— Говорят, она из самого ада выпала…
— А глазищи-то зелёные! Ведьма!
— Можа, и ведьма. Ты поглядь, как она воду таскает — ни пота, ни устали…
Любава слушала и молчала. Спорить — значит, навлечь на себя ещё больше бед. Её единственной защитой было притворство: опустить глаза, сгорбиться, стать незаметной. Но как стать незаметной с такими глазами?
Алексей заходил почти каждый вечер. Он появлялся, когда уже смеркалось, — видно, было, что после работы, усталый, но всегда аккуратный, с чистыми руками и свежим воротником. Снимал картуз у порога, неловко топтался, не зная, куда деть крупные ладони. Приносил гостинцы: то кусок сахара, то баранку, то пучок редьки. Садился на край лавки, спрашивал, как дела, не обижает ли кто. Любава благодарила, но старалась не смотреть ему в глаза. Ей было стыдно. Стыдно за своё положение, за свои руки в мозолях, за разбитые колени. А ещё — за то чувство, которое возникало в груди, когда он улыбался ей. Тёплое, тревожное, незнакомое.
Он улыбался нечасто, но всегда искренне. И в эти минуты лицо его, обычно серьёзное и чуть настороженное, освещалось изнутри каким-то мягким, почти детским светом. Морщинки в уголках глаз собирались лучиками, а ямочка на левой щеке делала его совсем юным. Любава ловила себя на том, что ждёт этих улыбок, ждёт его прихода, ждёт звука его шагов за окном.
— Вы, барышня, не отчаивайтесь, — говорил Алексей, крутя в руках картуз. — Память вернётся — уедете к своим. А пока… — он запинался, краснел. — Ежели что надобно, вы скажите. Я завсегда помочь готов.
— Спасибо, Алексей, — отвечала она тихо.
— Да что ж всё «спасибо» да «спасибо» … — он махал рукой. — Вы лучше скажите, как вас зовут. А то всё «барышня» да «барышня».
— Любава.
— Любава… — повторял он, и у него будто слаще во рту становилось. Он смаковал это имя, как дорогое вино, и глаза его теплели. — Красиво. По-нашему, по-славянски.
Однажды, в конце третьей недели её жизни у Марфы, случилось происшествие, которое едва не стоило ей рассудка.
Она возвращалась с реки, неся корзину с выстиранным бельём. Дорога шла через берёзовую рощу, уже облетевшую, прозрачную. Солнце садилось, и длинные тени ложились на землю, похожие на растопыренные пальцы. Любава шла быстро, стараясь не оглядываться. Ей всё время казалось, что за ней кто-то наблюдает.
И вдруг из-за деревьев вышли трое. Мужики, здоровые, в тулупах нараспашку. От них разило перегаром и табачищем. Любава остановилась, сердце ухнуло вниз.
— Ну-ка, стой, красавица, — проговорил один, с рыжей бородой и наглыми, пьяными глазами. — Куда путь держишь?
— Пропустите, — сказала Любава, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Ишь, гордая какая! — загоготал второй. — А глазища-то зелёные! Ведьма, точно тебе говорю!
Они окружили её. Любава попятилась, прижимая корзину к груди. Рыжий схватил её за руку, дыхнул в лицо смрадом.
— Не бойся, мы не звери. Пойдём с нами, погреемся.
Любава рванулась, но хватка была железной. Она закричала — отчаянно, пронзительно, так, что вороны сорвались с веток. В следующую секунду из-за поворота вылетел Алексей. Он был верхом на лошади, взмыленный, без картуза. Увидев Любаву в окружении мужиков, он спрыгнул на землю и бросился к ним.
— А ну, прочь! — рявкнул он, выхватывая из-за пояса нож. — Отойди от неё!
Мужики обернулись. Рыжий выпустил Любаву и сплюнул.
— Чего разоряешься, посыльный? Иди своей дорогой. Мы с бабой забавляемся.
— Я тебе сейчас позабавляюсь, — процедил Алексей, подходя ближе.
Он больше не был тем застенчивым парнем, что краснел под её взглядом. Перед ней стоял мужчина, в котором проснулась опасная, звериная ярость. Глаза его сузились, побелели, нож в руке держался крепко, по-хозяйски. Мужики, видно, почуяли, что этот не отступит, что за этой яростью — готовность идти до конца. Они переглянулись, что-то буркнули и, огрызаясь, убрались восвояси, скрылись в сумерках. Алексей повернулся к Любаве. Лицо его было бледным, губы дрожали, а в глазах стоял страх — страх не за себя, а за неё.
— Вы целы? Они вас не тронули?
— Нет, — прошептала она, чувствуя, как ноги подкашиваются.
Он подхватил её, не дал упасть. От него пахло лошадью, сеном и чем-то ещё, терпким, мужским. Любава уткнулась лбом в его плечо и разрыдалась. Впервые за всё время — навзрыд, не стесняясь.
— Тише, тише, — гладил он её по спине. — Всё хорошо. Никто вас больше не тронет. Я не позволю.
Он довёл её до дома, отдал Марфе, а сам остался во дворе. Любава слышала, как он до темноты ходил под окнами, сторожа её сон.
После того случая Алексей стал ей ближе. Она перестала бояться его взглядов, перестала отводить глаза. Он по-прежнему приходил каждый вечер, и они подолгу разговаривали. Он рассказывал о городе, о людях, о том, как живут в этой губернии. Он был сыном почтмейстера, рано осиротел и сам пробивал себе дорогу. Любава, в свою очередь, осторожно делилась обрывками воспоминаний о своей «прежней» жизни, стараясь не сболтнуть лишнего. Но Алексей, кажется, и не пытался разобраться в её странностях. Он просто был рядом. И от этого становилось чуть легче.
— Барышня Любава, — сказал он однажды, когда они сидели на крыльце под редкими звёздами. — Вы не подумайте, чего дурного, но… я бы хотел за вас замуж посвататься.
Любава замерла. Она ожидала чего угодно, но не этого. Её сердце застучало где-то в ушах.
— Алексей, я… — начала она, но он перебил:
— Знаю, что я вам не ровня. Вы барышня, может, благородных кровей. А я — посыльный. Но у меня есть сбережения. Я дом могу купить, мастерскую открыть. Я вас любить буду так, как никто не сможет.
Он смотрел на неё с такой надеждой, с такой мольбой, что у Любавы защемило в груди. Она была благодарна ему за всё: за спасение, за доброту, за то, что он единственный не считал её ведьмой или полоумной. Но любила ли она его? Нет. Она не знала, что такое любовь здесь, в этом чужом мире, где она сама была чужой.
— Я не могу, — тихо ответила она. — Простите.
Алексей опустил голову. Молчание повисло между ними, тяжёлое, как камень.
— Я понимаю, — сказал он наконец, не поднимая глаз. — Но я подожду. Время ещё есть.
Он ушёл, а Любава осталась сидеть на крыльце, глядя в холодное, равнодушное небо. Ей было тошно от самой себя. Но сказать «да» человеку, которого не любишь, — это предательство. Предательство по отношению к нему и к себе.
Прошло ещё две недели. Выпал первый снег, лёг на чёрные крыши, на грязные улицы, прикрыв убожество города белым саваном. Любава всё так же работала, стирала, таскала воду. Но в ней что-то надломилось. Она уже не верила, что вернётся домой. Этот мир, грубый, жестокий, но в то же время по-своему настоящий, затягивал её, как трясина.
И вот однажды, в середине ноября, когда она сидела в доме Марфы и штопала чужие чулки, в дверь постучали. Стук был громким, требовательным. Марфа отворила и тут же отшатнулась.
На пороге стояла высокая, сухая женщина в чёрном дорожном платье и собольей шляпке. Её лицо, надменное и строгое, с острым носом и тонкими поджатыми губами, выражало брезгливое превосходство. За её спиной стояли двое слуг в одинаковых серых кафтанах с гербами.
— Мне нужна девица, что у вас проживает, — произнесла женщина ледяным, скрипучим голосом. — По имени Любава. Проводите меня к ней.
Марфа от страха не могла вымолвить ни слова, только кивнула и попятилась в дом. Любава встала, отложив шитьё. Её охватило дурное предчувствие.
Женщина вошла и, не обращая внимания на убогое убранство, устремила на Любаву пронзительный взгляд тёмных, колючих глаз.
— Ты — Любава Вознесенская? — спросила она.
— Я — Любава, — осторожно ответила девушка. — Но фамилии не знаю. Память потеряла.
— Память, — усмехнулась женщина. — Что ж, бывает. Но фамилию твою я знаю. Ты — внучатая племянница покойного графа Петра Алексеевича Вознесенского, владельца усадьбы «Отрадное» и десяти тысяч десятин земли. Единственная наследница.
Любава почувствовала, как пол уходит у неё из-под ног.
— Вы ошибаетесь, — прошептала она. — Я не графиня. Я простая служанка.
— Ты — не простая служанка, — отрезала женщина. — Ты — Вознесенская. И ты поедешь со мной. Таково распоряжение покойного графа. Он велел разыскать тебя и доставить в усадьбу.
— Но почему я должна вам верить?
Женщина сделала шаг вперёд и вынула из-за обшлага бумагу, свёрнутую в трубку.
— Вот копия завещания, — сказала она. — Читай, ежели разумеешь.
Любава взяла бумагу дрожащими руками. Текст был написан старинной вязью, но она разобрала главное: «…внучатой племяннице моей, Любаве Вознесенской, завещаю всё моё движимое и недвижимое имущество, усадьбу „Отрадное“ и капиталы… Однако ж при условии…»
Последние слова расплывались перед глазами. При условии? Каком условии?
— «При условии, что к двадцати пяти годам девица вступит в законный брак, — прочитала вслух женщина, — и передаст своё состояние мужу. В противном случае всё отходит дальней родне…» Вот твоя судьба, милочка. Ты — невеста под залог.
Любава подняла глаза. В них стояли слёзы, но она сдержалась. Она не покажет этой ледяной женщине своей слабости.
— Куда мы едем? — спросила она.
— В усадьбу «Отрадное», — ответила женщина. — Я Устинья Прокофьевна, управляющая имением. И с этой минуты ты, Любава Вознесенская, находишься под моей опекой. Собирайся. Путь неблизкий.
Любава обернулась на Марфу, которая стояла в углу, прижав руки ко рту. Старуха была белее мела.
— Прощайте, тётушка Марфа, — тихо сказала Любава. — Спасибо за кров.
Она взяла узелок, в котором лежали её старые, чудные одежды, и вышла за порог. Карета, чёрная, с золочёными вензелями, ждала её. Устинья Прокофьевна села напротив, захлопнула дверцу, и карета, качнувшись, покатила по заснеженной дороге в неизвестность.
Любава смотрела в окно на проплывающие мимо леса и поля, на белые, укрытые снегом просторы, и думала о том, что её жизнь снова перевернулась. Теперь она — невеста под залог. Игрушка в чьих-то руках. Но кто эти люди? Чего они хотят? И главное — кто был тот граф, чьё завещание так жестоко связало её судьбу?
Ответы ждали впереди. Но Любава уже чувствовала: лёгкого пути не будет. Впереди — борьба. За себя, за своё право, за своё сердце.
Конец первой главы.
Глава 2. Медовый яд
Карета, вздрогнув на ухабе, покатилась по мощёной дороге. Любава сидела, вжавшись в угол, и сквозь запотевшее стекло разглядывала чужой мир. За окном проплывали заснеженные поля, перелески, тёмные остовы крестьянских изб. Всё было будто присыпано пеплом: и небо, и земля, и сама жизнь. Свет угасал, сумерки сгущались, и мир становился всё более враждебным.
Устинья Прокофьевна сидела напротив, прямая, как палка, и не сводила с Любавы цепкого взгляда. За всю дорогу она не проронила ни слова, если не считать короткого приказа кучеру. Молчание её было тяжёлым, давящим, как камень, положенный на грудь. Любава пыталась собраться с мыслями, но в голове царил сумбур. Служанка, наследница, невеста под залог… Слишком много для одной жизни.
Когда за окном, на фоне тёмно-синего неба, выросла высокая ограда, увенчанная заснеженными пиками, Устинья Прокофьевна пошевелилась.
— Приехали, — сказала она, и голос её был сух, как шорох пергамента.
Ворота, кованые, с золочёными вензелями, распахнулись, и карета, проехав по аллее, обсаженной столетними липами, остановилась у главного подъезда. Любава выглянула. Дом был огромен. Трёхэтажный, каменный, с высокими стрельчатыми окнами и портиком, поддерживаемым белыми колоннами. Он не был похож на мрачный замок, скорее на дворец, каких Любава не видела и в московских музеях. Свет, лившийся из окон, расплывался в морозном воздухе жёлтыми пятнами, и от этого дом казался необитаемым, таящим в себе что-то недоброе.
Дверь отворилась. Любава, подхватив узелок, вышла из кареты. Морозный воздух обжёг щёки. Пахло снегом, хвоей и дымом из печных труб. Она запрокинула голову, разглядывая фасад, и поёжилась: слишком велик, слишком роскошен, слишком чужой.
— Ступай за мной, — бросила Устинья Прокофьевна и, не оборачиваясь, зашагала к крыльцу.
Внутри пахло воском, старой кожей и чем-то сладковатым — не то сушёными яблоками, не то духами. Полы были мраморные, блестящие, как лёд. На стенах, оклеенных шёлком, висели портреты в тяжёлых золотых рамах — суровые бородатые мужчины и бледные дамы в кружевах. С потолка, расписанного облаками и амурами, свисала огромная хрустальная люстра. Свечи не горели, но где-то в глубине дома слышались шаги и негромкие голоса.
Любава шла за Устиньей Прокофьевной, чувствуя, как сердце колотится в груди. Ей хотелось сжаться, стать меньше, невидимее. Каждый шаг отдавался в ушах гулким эхом.
Они вошли в большую залу. У камина, отделанного белым мрамором, стояла женщина. Заслышав шаги, она обернулась, и на её лице расцвела улыбка — такая тёплая, такая радостная, что у Любавы на мгновение отлегло от сердца.


