Моему учителю и вдохновению – бесконечно любимой Кришне Собти.

Geetanjali Shree TOMB OF SAND
Copyright © Geetanjali Shree, 2021
This edition is published by arrangement with The Peters Fraser and Dunlop Group Ltd and The Van Lear Agency LLC
Jacket art: Ibrahim Rayintakath, Jacket design: Stephen Bray da
Перевод с хинди Екатерины Комиссарук,
доцента Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики»

© Комиссарук Е., перевод на русский язык, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Спина

1
История рассказывает сама себя. Она может быть завершенной и незаконченной одновременно, как это бывает со всеми историями. Интересная. Эта история про границу и женщин, которые переходят ее туда и обратно. Если в истории есть женщина и граница, то история складывается сама собой. Но и сама женщина – это уже история. Полная замыслов и шепотов. В движении ветра, в траве, простирающей руки по ветру. И закатное солнце, зажигая сотни лампочек истории, развешивает их на облаках. Из этого по крупицам собирается повествование. И оно как-то движется вперед: то вправо, то влево, то отступая и идя в обход, как будто не знает, где остановиться. Всё и вся вдруг начинают рассказывать. Незаметно наполняясь, из чрева вулкана выходит и взрывается, извергая пар, искры и дым, – прошлое.
В этом рассказе были две женщины. Кроме них были те, кто пришел и кто ушел, или те, кто приходил и уходил постоянно, и те, кто почти всегда присутствовал, но не был так уж важен, а тех, кто не был женщиной, и не стоит сейчас упоминать. Остановимся на том, что две женщины были важны: одна из них уменьшалась, а другая росла.
Были две женщины и одна смерть.
Две женщины, одна смерть. Как же будет здорово, когда усядемся рядом – мы и они!
Две женщины, одна Мать, одна Дочь, одна уменьшается, другая растет. Одна смеясь говорит: «Я день за днем уменьшаюсь», другая печалится, но ничего не говорит, видя, как с каждым днем стареет. Мать перестала носить сари: уже больше половины его приходится заправлять за пояс, а нижние юбки с каждым днем подтягивать все выше. Но разве, уменьшившись, можно обрести способность кошки с легкостью протиснуться в любое отверстие и вылезти через него? Разве можно пробить брешь в границе и ускользнуть? Начать казаться почти невидимой?
Возможно, все это послужило причиной того, что Мать все-таки решилась перейти на ту сторону границы, а Дочь, охваченная мыслями о старости, печалилась, что они напрочь застряли. И может быть, маленькая женщина была невинна, когда отказывалась признавать какой-либо свой проступок, будь то неисполнение предписанного законом, споры, в которых переходили на личности, или же обвинение в краже.
Те, кто не мог понять ее доводы, считали ее сумасшедшей или, возможно, пронырливой. Мол, намеренно сбивает с толку.
Спрашивала: «Ну, ели или нет? Мужчины отборный горох, а женщины тот, что рос сорняком? Ну и? Так?» Бесстрашно спрашивала. Был ли толк с того?
Но разве пограничники должны сразу все понять, если уставишься на них с вызовом? «Вы нелегально пересекли границу», – рычали они. Она хохотала:
– Что ни сделай, все нелегально пересечешь границу. Что же теперь ничего не делать?
– Нет, – сказали они строго. – Любой дурак это знает. Даже козы и коровы понимают, где им можно шляться, а где нельзя. Или вам так плохо подобрали очки, что не разглядели? Никаких извинений.
– А кто просит прощения? – прогремел ее смех. Стареющая Дочь расплакалась.
– Да и на что тут глядеть? Уж, наверное, и мы тоже кое-чего повидали? Может, и ты как-нибудь примеришь мои очки?
У нее было одно желание: если падать, то не лицом вниз. Откуда бы ни прилетела пуля и куда бы ни попала, она упадет ровнехонько на спину и будет лежать на земле, обводя небо глазами.
– Дай мне поупражняться, – говорила она Дочери.
Она начинала икать. И все икала и икала… а Дочь, наверное, и усомнилась бы в неподдельности этой икоты, если бы не была такой несчастной и опустошенной.
– От воды не перестанет, ударь кулаком по спине, – велела она. – Если кулаком не получается сильно, разбегись и резко бей в спину, в живот, по бокам. А если упаду, то на спину, глаза открыты, лоб вверх – тогда икота пройдет.
Странная это была процедура, но Дочь подчинялась слову Матери. Бам-бам-бам – удар за ударом – вот такая новая игра, и она с грохотом валила Мать на землю. Поначалу недоумевающие наблюдатели тоже разражались смехом: «Ну что взять с древней старухи?» А Дочери Мать говорила:
– Мне нужно подготовиться.
Как бы то ни было, история так и сложилась: пуля прилетела, но к тому моменту Мать виртуозно освоила искусство падения в нужном положении. Пуля прилетела и, пройдя насквозь, вышла. Кто-то другой лежал бы ничком, вымазанный в грязи, но Мать, будто выполняя акробатический трюк, в прыжке развернулась на спину и триумфально улеглась на землю лицом в небо – с честью и достоинством, как если бы это была удобная кровать.
Те, кто считает, что смерть – это конец, подумали, что вот он настал. Но знающие знали, что никакой это не конец – она перепрыгнула еще одну границу.
Поэтому нет никакой беды начать рассказ отсюда, ведь откуда ни начни, все верно.
2
До начала всего этого случилась одна смерть. Смерть мужчины, чья женщина отказалась опереться на его трость. Тот мужчина был мужем этой самой Матери и Отцом этой самой дочери. Казалось, что и после смерти только он защищал и вел за собой, а его жена, как ни взгляни на нее, умерла, будь он жив или мертв. Так она лежала в своей комнате.
Их комната. В углу дома. Кровать мужа и жены. Зимние дни. Толстое одеяло, заправленное в пододеяльник. Бутылка с горячей водой. Шерстяная шапка. Висящая на крючке трость. И сейчас у кровати на маленьком столике стоит пиалка, в которую он, когда был жив, клал на ночь вставную челюсть. Утром доставал. Потом – за трость.
Снаружи холод, от которого стучат зубы, внутри – стучащая зубами Мать.
Похожая на сморщившийся кулек, она с каждым мигом сморщивалась все больше, подавая из-под огромного ватного одеяла невнятный сигнал, что она еще где-то существует. Кулек сначала лежал на одной стороне кровати, потом сползал, то выше, то ниже, то в другую сторону. Как будто она пыталась прикинуть, как и где сможет развернуться. Или просто отворачивала лицо, показывая спину своим детям. Так она соскальзывала все ближе к стене и пыталась слиться с ней, приложив всю свою силу, которой было чуть меньше восьмидесяти лет.
Стена – роль ее в этой истории весьма значительна. (Как и у двери, через которую проходят туда-сюда, из одной стороны в другую, раз за разом и век за веком, а потому из вечности в вечность.)
Не какая-то необычная стена. И не представляющая какой-либо художественной ценности. Как стена в пустыне Тар, инкрустированная стеклышками, или стена высоко в горах, вписанная в коллаж из скал, или еще какая-нибудь, выдающаяся цветом и формой; и не украшенная к свадьбе дверь, сверкающая лентами и праздничными рисунками; и не дверь, которая, поддавшись лицемерному желанию, порожденному современными тенденциями, стала выглядеть старой, хотя была новой; не дверь, сделанная из пластика, но жаждущая выдать себя за обмазанную кизяком; не утыканная искусственными соломинками; и не с инкрустацией на гладком мраморе; и не цветная ошеломляющая высокая блестящая оранжево-сине-зеленая стена, построенная транснациональной компанией: такая не выцветет, не облупится, не потрескается, а будет стоять на месте твердо, неизменно, вечно.
Это была всего лишь простая стена, обычная стена из кирпича и цемента, пожелтевшая, оштукатуренная, стена среднего класса, на которой держались потолок, пол, окно, дверь. Внутри увитая сетью труб, проводов и всяких кабелей-шнуров, она заворачивала весь дом в стенной конверт и была его опорой.
Такая стена, к которой Мать, находившаяся теперь по эту сторону восьмидесяти, продвигалась сантиметр за сантиметром. Холодная стена в те зимние дни и, конечно, испещренная трещинами, как это бывает с обычными стенами.
Чего никогда нельзя будет сказать точно, так это, что сыграло большую роль: то, что стена притягивала ее к себе, или ее желание показать семье спину. Просто Мать становилась все ближе к стене, а ее спина становилась все слепее и глуше и сама сделалась стеной, отделив тех, кто приходил в комнату уговаривать-умасливать: «Мам, вставай!»
3
– Нет, я не встану, – бормочет кулек, завернутый в одеяло, – нет-нет, не сейчас, не встану.
Этот ответ встревожил детей, и они наседали все больше, потому что боялись: «Ох, наша Мама… Папа ушел и забрал ее с собой».
– Не спите так долго, вставайте!
Она все спит. Все лежит. Глаза закрыты. Повернулась спиной. Они продолжают нашептывать.
Когда был Папа, она вся была в заботе о нем, в движении, всегда наизготове, пусть и смертельно уставшая. Все перетирала в порошок, полна жизни. Раздражалась, злилась, брала себя в руки, не решалась сказать, делала вдох, еще и еще.
Ведь именно в ней движется вдох каждого, вдох каждого наполняет она.
А теперь она говорит, ей незачем вставать. Как будто Папа был смыслом жизни. Ушел он, а с ним – и смысл.
– Нет, Мама, нет! – настаивали дети. – Посмотри на улицу, солнце вышло, вставай, бери трость, поешь поджаренного риса – он с горошком; если расстроился живот, вот возьми пригоршню горчичных семян.
– Нет, я не, не… не, – хнычет Мать.
– Устала бедная, одна, сдалась. Подними ее, займи чем-то, развлеки, – подобно Ганге в них разливается безбрежный поток сострадания, вздымающийся волной у спины Матери.
– Не сейчас, – хочет закричать она. Но голос еле-еле доносится.
Могла ли Мать подумать, что попытки детей оживить ее все больше усилят притяжение стены? Так ли это было? Когда к комнате приближались звуки шагов, она ложилась, повернувшись спиной, и прижималась к стене. Она продолжала умирать: глаза-нос закрыты, уши запечатаны, рот зашит, ум опустошен, желания отсутствуют, птичка – фьють.
Но и дети упрямятся. Взялись всерьез: как прорастить на спине глаза, нос, уши? Что делать, если жалуется на понос от лепешек с подливой?
Все те же перебранки и ссоры. Все та же печка, деревяшки для розжига, мука. Все то же «постирай пеленки».
– Не, не, не, – твердила она.
Это не было махинацией, но она уподобилась машине. Уставшая машина. Изношенный механизм. Не желая растрачивать себя на что-либо, она раз за разом бессильно бормотала:
– Нет, не, ни… Сейчас не-е-е встану…
Пара слов, которые заставляли детей волноваться: Мать умирает.
Слова. А что такое слова? Звук, в который они подвешивают свои смыслы. За ними нет никаких доказательств. Они следуют своим путем. Порожденные умирающим телом и гибнущим духом, смыслы обретают противоположное значение. Посадили финиковую косточку, а расцвел гибискус. Они борются сами с собой! Увлечены своей собственной игрой!
Кто играл со смертью и страхом этого «сейчас не встану»? Эти механические слова стали мантрой, и Мать все повторяла их, но то было что-то другое или стало другим.
Желание или бесцельная игра?
– Нет, нет, я не встану. Сейчас я не встану. Сейчас-с-то я не-встану. Сейчас-с-то я не-е-евстану. Сейчас я новая стану. Сейчас-то я новая и стану.
4
Росток слова. У него своя пульсация. Свои тайные желания. В «нет», которое твердит умирающий, свои тайны. У «нет» свои чаяния.
Вот так. Как дерево стоит и пускает корни. Но устает от кружащих вокруг него теней все тех же лиц, от прикосновений листьев все тех же ароматов, от все тех же звуков чириканья на ветвях. И постепенно дерево стало задыхаться и бормотать «нет-нет».
Но есть ветер и дождь, и выдохнутое «нет», которое взметнулось между ними, обрело форму лоскутка. Он трепещет с шелестом, шрш-шрш… шуршит и оборачивается обетной ленточкой вокруг ветки, ветер и дождь завязывают ее. С каждым разом новый узел. Еще узел. НЕТовый узел. Новый узел. Новое желание. НЕТовый становится новым. «Нет» звенит по-новому. Порхает, трепещет, шелестит.
А дерево все то же. То же, что вы видите перед собой. Его ствол и склонившиеся нижние ветви окутывает дымовая завеса из повторяющегося «нет-нет-нет», тянущиеся вверх сплетенные ветви – «нет-но-нов», а ветви и побеги – руки и пальцы, устремленные к луне в небесах, – «нов-новый».
Или с потолка. Стремящаяся, ускользающая. Или со стены.
Там нашлась щель или образовалась, через нее крошечный кусочек жизни, подобно осколку дыхания, проскальзывает наружу. Вдох за вдохом рушит стену.
5
Разве можно ненавидеть своих? Но раздражаться – точно.
– Вставай!
– Нет.
– Солнце.
– Нет.
– Суп.
– Нет.
Спина. Молчание. Стена.
Только Сид придет, его тут же отправляют к ней. Сид, ее любимый внук. Сиддхартх, нынче Сид. Единственный человек, от которого она не могла отвернуться полностью.
Лежит с утра.
Позже обычного пошла в туалет, вернулась и лежит.
Есть – нет, пить – нет, даже пригубить чай – нет.
Цветы расцвели – все равно.
Хризантемы – не смотрит.
Сид в своем репертуаре. Когда пришел, когда ушел – неизвестно. То на пробежку, то в спортзал, то матч по крикету, турнир по теннису, гитара, заносчивые манеры, подзуживает, пререкается с родителями, за словом в карман не полезет, и на каждого найдется своя шутка. Прошмыгнул, бита, ракетка, что-то бросил, побрызгал водой на руки-лицо, скинул футболку, смазал подмышки тальком, по пути достав из холодильника сэндвич и яблоко, закинул в рот и – прямиком в бабушкину комнату.
– Бабуля, вредная девчонка, вставай! Вставай и вперед!
Бабушкины возражения не пройдут. Как поведет себя спина? Как ответит на этот порыв ветра? Хнычет, но с нежностью: «Уж больно холодно». Шепчет-бормочет, чуть-чуть оттаяв.
Предлог. Но правдивый, а произнесла – стал еще правдивее. Самая настоящая дрожь бьет из-под одеяла, как будто в темноте пробежала мышь, а Мать съежившись прячется. Но Сиддхартх – это Сид – он должен попытаться. А она вслед за своей матерью приговаривает: «Злых морозов сорок дней: пус – пятнадцать, магх – добей»[1].
Если заговорить после молчания, да еще и рифмованной поговоркой, то голос начинает петь. «И-и-и-у-и-и-и-у» – расходится волнами.
– Злых моро-о-озов со-о-рок дней: пус – пятна-а-а-а-дцать, ма-а-агх – добей.
– Супер, бабуля! Нам точно светит премия «Грэмми»! – с этими словами Сид побежал за гитарой. Повесив ее на шею, он запрыгнул на бабушкину кровать и в свойственной нынешней моде и его возрасту манере заорал во все горло, перебирая струны:
– Только злых моро-морозов, ох, морозов сорок дней, пус, о-о-о-о пус, о-о-о пус – пятнадцать, ну а магх – добей-до-бей-добей. Йе-йе-йе…
Никто не мог удержаться от смеха, Мать в душе слегка улыбалась. К этому ребенку она просто не могла повернуться спиной. Не могла умирать под этот шум и гам.
Но будь кто другой – тут же повернула бы спину, глаза закрыты, умирающий кулек. Уставшая от любых связей, ее душа тяготилась ролью матери, жены, вдовы, а если собрать в одно – ей опостылела семья.
И если у двери дома раздается звук шагов, она умирает, слившись со стеной и повернув к миру безжизненную спину.
Но та дверь остается открытой, если говорить метафорически. Кто-то проходит мимо, раздается звук, и натренированные уши Матери, вечно распознающие звуки шагов, тут же улавливают: «Ага, только что кто-то вошел в ту дверь».
Та дверь…
6
Та дверь. Не многие знают, что то была не какая-то обыкновенная дверь. Она крепко удерживала стены, внутри которых селились поколениями.
Дверь в доме старшего сына. Стены этого дома меняют внешний вид с течением времени, но на самом деле они стоят внутри, опираясь на открытую дверь. Так поколение за поколением стоит один и тот же дом.
Такова судьба домов, принадлежащих старшим сыновьям.
Этот наш старший сын, или просто Старший, работал на государственной должности, и ему все время приходилось переезжать, поэтому его дома и стены меняли города, а открытая дверь открывалась все в новых и новых районах.
Переползающие стены. Неужто стены в доме Старшего ползают? Танцуют? А дверь – это бык, который тянет за собой стены дома, как повозку? Тот самый дом, по которому прохаживались отцы и деды, покрикивая на своих слуг и отпрысков. Когда-то этот дом был на берегу Танги, рядом с полями роз, в восточных землях Уттар-Прадеша. Потом он, оставив нескольких обитателей в цветочном аромате, остальных забрал с собой поближе к парфюмерным фабрикам в соседнем городе. Говорят, некоторые, оторвавшись от роз и благовоний, расселились по опиумным полям. Некоторые из них сами пристрастились к опиуму и называли себя заминдарами[2], которыми они и были в действительности, но скорее – позором семьи. Наконец настал миг, когда старший сын, который был отцом старшего сына в нынешнем доме и мужем нынешней не то живой не то мертвой Матери, разругался с теми опустившимися и одурманенными опиумом родственниками. Взял девять тысяч рупий – долю, причитавшуюся ему за стены, стал государственным служащим и пустился в странствия по стране, преумножая потомство от жилища к жилищу и не зная, что хоть и забрал деньгами, а все же захватил с собой тот дом, пахнущий розами, чтобы построить, оштукатурить и побелить его заново.
Он никого не обманул намеренно, поэтому было бы неправильно называть его лжецом с самого начала. Он не знал об этом свойстве стен и живучести этой двери, которые позволяли им перемещаться вместе с хозяином, и когда следующий сын брал в руки бразды правления, они отправлялись в путь вслед за ним. Ведущий и ведомые. Меняются повара, возраст, города, высота, ширина, вдоль и поперек – мастера изменчивости, но с начала времен и до бесконечности стоят все тот же дом, стены и дверь.
К чему ругать отца? Здесь наши великие социологи сели в лужу. Написали, что большие традиционные семьи разваливаются, родовые гнезда рушатся, а исконно индийские ценности выродились в сплошной эгоизм. Они не думали, что традиционная семья – это невидимый дом, и даже не догадывались, что стены дома могут перемещаться. Танцующие, ползающие, выскакивающие, источающие ароматы стены, а держит их безмолвная дверь. Открыта. Стоит. Кто угодно может зайти и выйти. Выйти и зайти. И так до бесконечности.
Проникнуть с одной стороны и появиться с другой – значит пронзить. Ну и что с того, что это дверь. Вы все выходите, пронзая ее в живот и в сердце.
У пронзаемого развиваются небывалая проницательность и терпение. Способность чувствовать то, что ускользает от взглядов других. И знайте, так оно и было с дверью в доме старшего сына, через которую веками просачивались туда и сюда.
Дверь в доме старшего сына знает, что ей непременно нужно быть открытой, независимо от того, в котором часу кто вошел, предупредил ли заранее и постучался ли. Здесь все свободно и бесплатно. Только выйдешь из ванной, завернувшись в полотенце, а уже какой-то родственник с женой и детьми тут как тут стоит перед тобой, а ты улыбнешься и крикнешь, чтобы несли чай-завтрак, и, натягивая одежду на голое тело, будешь размышлять, на сколько дней гости приехали обосноваться. Пришли по работе к сыну, сватаются к дочери, кто-то куда-то устраивается, кто знает, какая нужда, счастье или горе привели сюда бедолагу. Только сделаешь маску на лицо, а волосы намажешь хной, как пожалует золовка – хочет познакомить Маму с каким-то другом, мол, развлечет ее. А уже пришло время поесть, а уж раз пришло – надо есть и придется появиться перед всеми прямо так, в облике привидения. Или дорогой внук смачно ругнется на свою подругу или друга: «Твою мать, пошел ты», и тут же кто-то появляется на пороге. Смотрели, слушали, улыбались, вставляли комментарии и замечания, говорили и спрашивали что вздумается. Местный словарь не знает слова «приватность», а если кто-то и потребует такое право, то удостоится подозрительных взглядов: в конце концов, что нам скрывать, что-то тут неладно.
Да и камера CCTV, что знает она о секретах этой двери? Она слепо верит в свое техническое превосходство, и ей невдомек, что есть такая дверь, которая все видит, все слышит и все записывает. Все проходят через нее с незапамятных времен.
И все же время от времени кто-то из заходящих, один, двое или даже трое, уже вот-вот собирается пройти, но вдруг останавливается: «А? Кто здесь? Кто моргнул?» Одна нога, поднятая, чтобы переступить порог дома, замирает в воздухе. В этот миг разыгрывается представление. Поднятая нога, театрально балансируя, застыла в воздухе. Как будто очнувшись, вздрогнула и теперь не может решить, пойти ей вперед, внутрь дома, или вернуться туда, откуда пришла. Как будто сомневается даже в том, где мир: позади нее или впереди? Тогда какой настоящий, а какой сыгранный?
Поднятая нога стала застывшим в воздухе вопросом: «Я с этой стороны или с той?»
Когда сестра Старшего замирает в этом положении на пороге дома, в ее голове каждый раз проносится молнией: «Я играла спектакль до этого момента или сейчас иду играть?»
7
Сестре не нравились аэропорты, поэтому раз за разом она обнаруживает себя там. В аэропорту ей кажется, что она похожа на букашку, которую вместе с другими такими же насильно поместили в какую-то лабораторию. Искусственное освещение, искусственное отопление, искусственная суматоха. Такие же букашки, как она, расползаются кто куда; все ужасно заняты, мечутся в панике и разбегаются во все стороны в поисках нужного выхода. Всех одели с иголочки и вручили по чемодану на колесиках, который тянет их за собой. И в этом ослепляющем свете следят за их малейшим движением, каждая подробность записывается на камеру. Вон букашка сейчас провела рукой по воротнику рубашки Louis Vuitton, а эта засунула палец в нос.
Что за игра на размножение проводится на этом огромном пространстве? Неужто ученые собрали нас, пока мы еще сидели в яйцах, и поместили в инкубатор с искусственным подогревом и светом, чтобы посмотреть, как мы вылупляемся и стыдливо бултыхаем руками и ногами в воздухе, переворачиваемся, выпрямляемся и воодушевленно бежим? Из замешательства в замес? Букашки стоят в очереди, букашки нарушают очередь, букашки бросаются врассыпную. Над ними бдительные глаза: подозревают, изучают.
Яйцо треснуло, задрожало, сделали рентген.
Нормально быть букашкой, если ты букашка, но, если ты человек, быть букашкой ох как стыдно.
Над ними строгие глаза. Смотри, проверяй.
Вообще это постоянное «смотри, проверяй», нависшее над дочерьми и сестрами, преследует их в каждом рождении. Как только они хотят убежать от семьи и заносят ногу, чтобы переступить порог, тут же впадают в раздумье: куда же пойти – внутрь или наружу? В этом круговороте мыслей они оказываются в аэропорту. Сбежав от бдительных глаз в одном месте, тут же попадают в их поле зрения в другом. Это вызывает до боли знакомую досаду и, совершенно очевидно, вызывает нелюбовь к аэропортам.
8
О сестре, она же Дочь, нужно рассказать поподробнее. В конце концов, она одна из двух главных женщин в этом рассказе и будет постоянно давать знать о себе. Обе женщины – основа семьи, поэтому они связаны любовью, которая питает и одновременно съедает их. Если этого не случилось, то еще случится.
Но к чему примешивать сюда минувшие моменты и истории – какая в этом надобность теперь? Что прошло, то незачем вспоминать все время. Вот, к примеру, когда молодость Дочери только начинала расцветать, а молодость Матери еще не прошла, в доме постоянно случались перепалки по поводу границ, традиций, культуры и безопасности. Тогда Мать, пытаясь выровнять дыхание всех домашних, сама начинала тяжело дышать.
Забавно, но, выравнивая и успокаивая, она прокладывала свой путь к невероятному.
Как окно, открывающееся в гуавовый сад. Его Мать сделала тайной тропой, по которой Дочь могла приходить и уходить. Внутри переполох: «Нет, ни за что не пойдет», а тут – Дочь, перемахнув через окно, уже улетучилась, как птичка. Одна Мать знает. Когда остальные догадались, что ее нет в комнате, она уже – чух-чух-чух – мчалась на поезде и играла с друзьями в антакшари[3], горланя очередной куплет. Карабкается ли на гору, ныряет ли в океан, сорвет ли звезду или повиснет на травинке, упадет-разобьется – Мать все равно верит в нее. И даже тогда, когда эти звезды-травинки превращались в друзей-под-руг-любовников, Мать держала окно открытым, чтобы Дочь могла выпрыгнуть.
Этот проход через окно оказался настолько востребован, что и Мать научилась перебираться через него, подтянув ноги и перевесившись. Она выходила в беззвучную темноту, взяв с собой завязанные кульки с шакарпара, матхри, бати-чокха, и, укрывшись в зарослях каранды, растущей вдоль ограды, встречалась с ускользнувшей из дома Дочерью. Они хохотали, как девчонки.
Стоит вспомнить и еще один день, когда Дочь то ли вышла, то ли сбежала из дома на свадьбу к подруге, а Мать перебрасывала ей через кусты свое светло-зеленое бенаресское сари и почти вся искололась шипами, пока снимала мерки с дочери, чтобы подогнать блузку, подходящую к сари. То, как они прятались, пугались, болтали, вздрагивая оглядывались по сторонам, а потом заливисто смеялись, было похоже на запретный роман столетия. Роман, от которого на глазах выступают слезы.
Но не будем перебивать наш рассказ историями минувших дней.
Сейчас мы видим, как Дочь, теперь живущая одна, приходит поднять Мать, лежащую одну. Но все окна уже закрыты. Зима.
9
Дочь. Дочери сделаны из воздуха. В моменты покоя они совершенно невидимы, и только самые чувствительные способны уловить их присутствие. Но если они не сдержат порыва и придут в движение… ох, не стой на пути… Тогда небо кренится вниз так, что можно достать рукой. Земля с треском разламывается, взмывают ввысь соловьи, выходят на поверхность клокочущие источники. Пробиваются горы. Со всех сторон природа с невероятным размахом захватывает пространство, и вдруг понимаешь, что уже не можешь различить, что далеко, а что глубоко. Чье дыхание ниспадало на волосы нежным лепестком, теперь стало скалой, о которую с грохотом бьется море. То, что издалека примешь за снежный пик, вблизи оказывается ее пальцем, который совсем не собирается таять.
По лампаде сознания проходит рябь, и раскинувшаяся темень продолжает расползаться. Как если бы наступила ночь и продолжала тянуться и тянуться. А если день – то бесконечный. И ее-тер дует, словно душа вздыхает – повсюду извивается, выгибается и становится ведьмой, обрушиваясь то на одного, то на другого.
Дочь. Можешь любить ее. Можешь бояться. Вот сейчас отчетливо видна. Раз – и исчезла.
И не забывай, что каждая женщина – это дочь.
Однажды было детство. Все вокруг заливал белый прозрачный свет, и небо было неотделимо от земли. Подняв свои крошечные ручки, ты бултыхала ими в том самом небе и делала свои первые шаги.
Яйцо треснуло… дрожит… бежит.
Потом подул ветер и закружили тучи. Заморосил серебряный порошок. Вдалеке облако накрыло гору, и казалось, будто огромный слон сел передохнуть. Заглядывающее в окно дерево вздрагивало на ветру, и все его листья опадали дождем.
У дочери от плача задрожала нижняя губа, мать взяла ее на руки и сама стала дрожащей губой. Прижала голову дочери к плечу и стала ее утешать, нашептывая: «Вон тот большущий слон сидит и ждет, что ты придешь, заберешься на него, и будете с ним вдвоем раскачиваться, а листья шелестят… послушай, послушай, они рассказывают истории».
Дочь улыбнулась. Тогда мать стала улыбкой.
Плач дочери потихоньку перешел в ровные вдохи, и мать из всхлипов превратилась в дыхание.
Дочь уснула, а мать все укутывала ее чудесными снами.
В этот миг любовь обрела плоть. Дыхание матери исчезало, а дыхание дочери учащалось, и слоновья спина влекла к себе.
Потому что…
Как сказали листья, любовь плохо сказывается на здоровье. Либо она жертвует, и тогда ты отдаешь свое дыхание другому, либо она эгоистична, и тогда ты проглатываешь дыхание другого.
Эта любовь – борьба
Один аскет, другой распутник
Один укрывается, другой защищает
Один овца, другой пастух
Один нога, другой поднятая голова
Один ненасытный, другой умирает с голоду
Один бьет по воздуху, другой сокрушен
Один цветет, другой растоптан
Такая вот присказка была во времена этой истории, а еще была комната, в которую попадали, войдя в ту самую дверь, а там – та самая умирающая Мать, которая повернулась спиной к миру.
Она устала выправлять их дыхание, ловить их ощущения, подбирать их любови и ненависти. Она устала от всех них и, дрожа, хочет слиться со стеной. Как будто, если протиснется в какую-то щель букашкой, снова обретет собственное дыхание?
О любви можно говорить когда угодно, потому что любовь любима. Естественна. Стихийна. Если любовь безгранична, то заполняет вселенную. Ее сущность достигает верхней точки, и начинается битва за превосходство. Пульсация желания и пугливый трепет перемешиваются, и уже никого не остановить, не напугать никакой границей. Повсюду разливается такое сияние, что мир кажется волшебством. Такое сияние, что воздух танцует, играя с собственными отражениями. Стеклянный дворец. Мираж.
Кто настоящий, а кто отражается?
Как красиво!
Как мощно!
Сам Господь отступает.
Любовь между родителями и ребенком может быть такой, что Господь скрывается, а любовь с грохотом гоняет дыхание туда-обратно, один скукоживается бездыханный, а второй, присвоив оба дыхания, раздувается и набухает. Один иссяк-исчез, другой так наполнился и раздался, что кажется, лопни он, и хлынет грязная зловонная сердцевина.
И вот была одна мать. Похожая на других матерей. Она сказала сыну: «Ты мой Бог», а сын ей ответил: «Ты великая Богиня, уничтожающая печали всех людей». Они стали обвивать друг друга кольцами, и один стал удавом, а другой – возлюбленным. Вдохи одного наполнялись, вдохи другого сокращались. Один толстел, другой усыхал. Столько любви, что жизнь двоих стала одной.
Все сходились на том, что матери этого было предостаточно, а оставшуюся у нее жизнь наполняло свежим воздухом и светом окошко-отдушина. Ведь что живет сейчас – это сверх. Сын подарил ей второе рождение. Но следующая мысль была, что с сыном это работало не совсем так. В его жизни был другой этап – начало, а его время и юность были привязаны к матери. Именно его спина сгибалась, когда он поднимал Мать на плечи, давая ей взлететь. И это было печально.
Была еще и дочь. Похожая на других дочерей. От отцовской любви она потеряла рассудок настолько, что никакой мужчина не выдерживал сравнения с ним, да и отец не был готов вручить свое сокровище кому-то менее достойному. Только отец стал лекарством от любой болезни и топазом в любом кольце, и если не целиком, то большая половина юности и жизни дочери растаяла в воздухе.
10
Хватит, вернемся к началу.
Хоть повествование и не обязано следовать только по главной дороге. Оно вольно бежать и течь куда угодно: реки, озера, новые и новые источники. Сейчас нам надо не заблудиться, иначе мы рискуем уйти далеко. Давайте вернемся в страну тех двух женщин, откуда началась эта история.
- Путь на север
- Птица скорби
- Сильвия
- Растворяясь в песках