- -
- 100%
- +
Зная о фривольности нравов биологической матери, Елена Борисовна зорко стерегла Алисину целомудренность. Она была вроде очередного свидетельства высшего материнского статуса, ибо девочка пошла не в биологическую мать, а в неё. Елене Борисовне казалось, что она никогда не давила на дочь и вроде как не творила культа непорочности.
Алиса имела на этот счёт иное мнение. Но девственность и безгрешность не без участия матери стали в её сознании синонимами.
В Москве она столкнулась с противоположными взглядами на девичью невинность, среди столичных знакомых ей не удалось найти единомышленниц. Тогда она стала думать, как распрощаться со своей девственностью. Возник необычный душевный пасьянс: то, что было ею взлелеяно как символ безгрешности, она готова была уничтожить. Выходит, побрататься с грехом? Всё это напоминало акт самоуничтожения. Но не являлось свидетельством развращенности, плохого воспитания или, как бы сейчас сказали, сексуальной девиации.
Не принадлежа себе, Алиса встала спозаранку с постели, и это физическое движение как будто опустило невидимый тумблер – решение стало принятым: нужно растоптать драгоценное. Колени и руки девушки, которые ещё мгновение назад подрагивали, вдруг стали тверже, словно их залила энергия жестокости. Чтобы распрощаться с девственностью, надо было отбросить всю щепетильность и поступить максимально цинично, якобы она вовсе не драгоценность. «Есть ли у меня платье, в котором осуществить затеянное будет проще?» – с этой мыслью Алиса решительно направилась к шкафу.
Но прежде чем она расстанется с драгоценностью, прежде чем совершит падение, как бы подготавливающее её к худшему, она, конечно, заявится к Шору.
Глава 2
Мгновениями – и это каждый раз заставало его врасплох – её голос соблазнял. Его завораживало в нём сочетание холодной ядовитой ртути и нежного, как кисель, золота. Но в основном звук Алисиного голоса его угнетал. Поэтому Андрей Макарьевич Шор отключался от взаимодействия с ней и подолгу смотрел в одну точку. Алиса же, не замечая отстранённости профессора, продолжала:
– Эта ваша игра – никакая не игра! Это разжижение мозга! Правильно говорит Казанцев, и я готова с ним согласиться, это метод са-мо-раз-ло-жения. Хотите уничтожить врага – дайте ему поиграть в чикли! Да взгляните же на меня! – обращалась она к Шору и сиплым полушепотом возобновляла разнос: – Эта игра, господи, да она просто доводит до самоубийства… Какое возвышение духа?! Она подталкивает… Не могу… – Алиса осеклась. А потом чётко произнесла: – И тот мальчик, Уаки, ведь он тоже покончил с собой… Скажете, вымысел француза?
Андрей Макарьевич, продолжая смотреть в точку, едва заметно кивнул – не головой, а глазами, моргнув ими чуть длительнее, чем следует.
– Вымысел! – усмехнувшись, повторила Алиса и со злым озорством, внезапность появления которого заставила еле заметно вздрогнуть профессора, спросила: – А если я завтра, Андрей Макарьевич, возьму и сброшусь с институтской крыши, а? И все члены нашего клуба, играющие в ваши чикли-пикли, не знаю, как их обозвать, завтра перестреляются, а? Ну вы только представьте! Физическое существование не может быть доказано, поскольку материя познаётся посредством психических образов, переданных сознанию органами чувств, разве не так вы говорили?
Усилие, с которым давалось профессору молчание, росло в геометрической прогрессии.
– И почему вы молчите? Потому что я так веду себя? Потому что я имела наглость об этом заговорить? Нет! Вы и до этого молчали! Всё – в тайне! Закрытый клуб, игра, которую вы достали зачем-то из могилы, погибший этнос… Пусть бы и лежала там!.. Объясните мне, слышите, почему мы не должны доверять Паскалю Кротену? Он писатель, у него сказано!.. Андрей Макарьевич, – тут она запнулась и заносчиво выпалила, – а вы уверены, что знаете, что происходит в вашем клубе?
– Прекратите, Алиса! – строго отозвался Шор, наконец переместив взгляд из загадочной точки в пространстве на девушку. – Я глубоко сожалею, что вас посещают подобные мысли, однако, уверяю вас, – как можно более официально произнёс он, чтобы восстановить попранную Алисой дистанцию, – они не могут быть обусловлены тем, чем мы занимаемся в клубе. Это абсолютно точно.
– То есть все кругом лгут, кроме вас! – с негодованием воскликнула она.
– Даже если смерть Уаки не художественный вымысел французского писателя Паскаля Кротена, – продолжил профессор сухим отчётным тоном и вновь перевёл взгляд на одному ему видимую точку, – так вот, даже если реальный человек Уаки покончил с жизнью и этот поступок был связан с игрой в чикли – это единичный факт, из которого невозможно сделать далеко идущий вывод, что игра пагубно влияла на древний этнос и тлетворно влияет на современное общество. – Заметив краем глаза, как подействовал на девушку его тон, Шор снисходительно заметил: – Вы всегда должны помнить, что абсолютно свободны. Вы можете выйти из клуба и забыть игру. – Напомнив это, он снова нахмурился и стал перелистывать подготовленные для него журналы, что избавляло его от необходимости смотреть на уже притихшую и опечаленную Алису.
– Я поняла, больше вас не побеспокою. И извините за… за… за… – она стала заикаться, сдерживая рыдания, – за сегодня.
Шор сухо махнул, не удостоив её взглядом. Алиса закрыла лицо руками, постаралась успокоиться, но вместо этого вспомнила об утреннем решении, и ужас, связанный с ним, придал ей смелости. Скорее, это была не смелость, а какой-то неконтролируемый импульс истерзанного человека: она накрыла рукой руку Шора.
– Простите меня, – с раскаянием прошептала она, и пятна стыда вспыхнули на её щеках.
Она, кажется, задержала прикосновение чуть дольше, чем это было прилично. Ей виделось: этим она дала понять, что у её душевного кризиса есть и другие причины. Понял ли он? Не получив никакой реакции, Алиса пристыженно зажмурилась и вышла из кабинета. Последний шанс был использован.
Из-за двери послышался и в мгновение пропал плач.
Профессор отложил журналы и принялся массировать виски, брови, лоб. «Суицид? Хм, из-за игры? Или влечение? Или странный шантаж?! Да. Хм… расстройство юной психики… Нет-нет-нет, – произнёс он вслух, желая отмахнуться от этого недоразумения, невольным зачинщиком которого был. – Не натворит ли она глупостей?! И чем, – хладнокровно прикинул он, – это обернётся для меня? Ведь в этот абсурд слепо уверуют! Уверуют, что проблемы девушки вызваны игрой и деятельностью клуба! Её историю обязательно, непременно используют для борьбы с чикли! Могу ли я как-нибудь её успокоить?»
Профессору, кажется, было ясно, как Алиса хочет, чтобы её успокоили. «Нет», – твёрдо повторил Шор, вспомнив, как она положила свою руку, сколько ей лет и сколько ему, хлебнул воды, которую переливал из кулера в фаянсовый кувшин, так как презирал лишённую эстетики функциональность, и сделал пару решительных шагов по кабинету, которые помогли ему обрести баланс и вернуться к насущным вопросам, касающимся заведения в Сретенском тупике.
В клубе «Чикли», который он создал с целью восстановить традиционную игру одного любопытного этноса, погибшего, по разным оценкам, от четырёхсот лет до четырёх тысяч лет назад при неизвестных обстоятельствах, назревал протест. Шор чувствовал, что недолог тот час, когда члены клуба перестанут доверять себе и скажут, что игра – обычное символическое поведение, наподобие запуска в небо китайских фонариков, Чистого четверга, возгласа «Горько!» или обсыпания рисом брачующихся. Что чикли ничем не отличаются от других традиций, а за их изящными витийствами, подобными древнейшим орнаментам и вышивкам – известным образам мироздания, – кроется лишь шелушение посредственности или, ещё хуже, стремление оболванить народ. Эта десакрализация происходит всегда, когда символ, бездонный психический артефакт, пытаются объяснить и таким образом ограничить его скупой реальностью языка. Десакрализации Шор боялся. Боялся и всё-таки предвидел…
В такие моменты он прищуривал глаза и представлял, как заходит солнце и он остаётся один. Токмо он, и древняя письменность, и соцветия её головоломок… Токмо он и чикли. Чикли, к которым он мечтал приобщить своего современника, загубленного жаждой потребления и отсутствием национальной идеи. Шор продолжал бороться за внедрение чикли даже тогда, когда ему накинули петлю на шею оппоненты.
В их числе был упомянутый Алисой Казанцев. Он работал над гипотезой, антагонистической идее Шора, и пытался его дискредитировать.
«Нет», – повторил профессор и снова взялся за журналы, которые на время развеяли призрак произошедшей сцены.
Сейчас Андрея Макарьевича волновала публикация Шин У Сона, с которым он семь лет тому назад провёл работу по переводу раскопанных археологами таблиц тикутаки1 и который, последовав его примеру, открыл клуб «Чикли» в Сеуле. Смысл его пространной и, как всегда, более, чем нужно, эмоциональной статьи, которой бы преминуло мелькать скорее в «Popular science», нежели в «Journal of Orient», издаваемого на двух языках Институтом востоковедения Корейской академии наук, заключался в том, что, согласно письменному свидетельству древнего народа, ребёнок во чреве галлюцинирует и видит сны, которые связаны со сном матери.
«Смеем предположить, – писал автор статьи, – тику обладали более обширными знаниями в этой области, чем современная наука, совсем недавно обретшая волю и инструменты для изучения сна. Постижение somnus – это онтология тикутаки. Также это одна из составляющих ещё не до конца понятой нами традиционной игры «Небесные чикли».
Из этой никчёмной публикации, не подкреплённой точным указанием источника и не предоставляющей филологической интерпретации текста, якобы содержащего данное утверждение тикутаки, явствовало, что Шин У Сон был намерен вплетать сомнологические домыслы в игру. И впредь провоцировать несведущую публику строить самые нелепые конструкции вокруг этноса и раздувать шире пламя его наследия.
Также Шору пришлось задуматься о том, что Шин У Сон, увы, едва ли не единственный представитель академического сообщества, кто солидарен с ним, признанным и состоявшимся, относительно места и целей игры в обществе древнего народа.
Что это за цель? И самое главное, почему знание этой цели актуально на день сегодняшний, когда нет ни гримуаров, ни медальонов, ни глиняных табличек, но есть гаджеты и мельтешение бурь в глобальной луже?
«Вот эта “онтология в somnus”, – подметил для себя Шор, – короткий эвфемизм, скрывающий целый трактат, да что там, целые тома, которые могли быть посвящены неигровой и в высшей степени практической сути этой игры!»
Однако согласие с мыслью Шин У Сона, ввиду склонностей последнего к популяризаторству, Шора совсем не радовало. Он по-прежнему чувствовал себя единственным, владеющим истиной о народе. Первым и единственным. Настолько свободным, что, возможно, придётся в какой-то момент освободить и этот кабинет, этот бренный приют, в котором всё и всегда развивалось диалектически, отрицая самое себя.
Что касается сомнологического, профессор не помнил, что видел во сне и когда в последний раз ему случалось что-то фиксировать из мира грёз. Мысль о невозможности вспомнить свои сновидения каким-то образом воскресила перед ним то, как Алиса положила свою дрожащую, влажную ладонь на его руку. А вчера девушка так неловко поправила своё платье-рубашку, нервно обкусывая изнутри кожу щёк… «И ведь она сегодня снова пыталась привлечь меня», – без удивления отметил он, отложив журнал.
Андрей Макарьевич ещё раз прокрутил сегодняшнюю сцену с Алисой, вспомнил её короткое алое платье – в подобных она никогда не ходила, – вновь услышал её надрывный голос «мне надоело, я схожу с ума! понимаете?», всхлипывания, глухой перестук каблучков, тихий одиночный удар двери и плач и решил побыстрее выйти с работы, чтобы доро́гой ещё раз поразмыслить обо всём.
На город опускались сумерки. Дома, деревья, памятники, мемориальные таблички, прохожие – всё погружалось в дымку. Словно тонуло прошлое. И создавалось ощущение, что прямо под ногами, на этой улице и в этих неприметных лицах загоралось будущее. На пути профессора была библиотека. Ее корпус возвышался на слоновьих ногах. В глазах профессора она олицетворяла, пожалуй, самую вожделенную утопию: головокружительный свет познания разливался вширь и уходил во мрак тысячелетий, чтобы тайное обернулось явным. «Ибо сие есть тайна, завещанная пращурами… Ибо само естество человеческое, эти унылые, снующие туда-сюда тушки – святейшее загадочное волокно».
И тревожный гул, и скрип, и шум, и вой, доносящиеся из тяжёлой газовой дымки, дрейфующей над Остоженкой, Волхонкой, Моховой, казалось, говорили профессору об утопиях и могилах, в которых спят игры, в том числе та, которую он так беспощадно ворошил.
В портфеле Шора лежал автореферат Донато Пеллагатти, подавшего свой труд на соискание dottorato di ricerca. В библиографическом описании упоминался средневековый французский трактат, о котором соискатель вскользь упоминал, что он написан миссионером из Павии, посетившим среди прочих народ тикутаки. Этот автореферат диссертации, которая не содержала ни слова об этносе тикутаки, являлся ныне единственным намёком на то, что кто-то, кроме ичамов, встречался с древнейшим народом. Шор предполагал обнаружить в трактате – если ему посчастливится его найти – обличение в ереси и, быть может, искажённое изложение «сатанинской игры» в связи с особенностями этики средневековой Павии. Однако он радовался, что своим гипотетическим существованием этот трактат опровергал высказывания тех глашатаев, кто, пав под очарованием постмодернистов, додумался до того, что тикутаки – политическая выдумка, изобретённая другим народом в своих целях. Иными словами, что ни их игры, ни их самих никогда не было.
Эти глашатаи не изменили своего мнения даже после выхода гримуара, дешифрованного и прокомментированного Шором. Гримуар был испещрён таким поразительным количеством проклятий ичамского жреца бедных тику, что едва ли разумно было полагать, что такой душевный накал мог быть симулирован или являлся плодом хитрого умысла.
Даже профессор Казанцев, чья теория сводилась к тому, что ичамы, пользуясь исключительным тщеславием и претенциозностью тику в сфере духовного, через подкупленных жрецов навязали им деструктивную, как опиат, духовную практику, так называемую игру «небесные чикли», – даже этот скептически настроенный муж не доходил до того, чтобы ставить под сомнение историчность народа!
Итак, было несколько ветвей познания тикутаки. И сформированы они были отношением к игровой традиции этого этноса. Что она значила для него: была ли эта игра психологическим оружием, или методом духовного самосовершенствования, или изысканной выдумкой для развлечения? От ответа на этот вопрос зависело действительно многое. Для Шора – всё.
Мысли профессора, как обычно, возвращались к древнему народу, и он забывал обо всём, даже о том, о чём только что собирался подумать. Кольца и струи сигаретного дыма, которые он, задумавшись об игре тикутаки, выпускал по дороге, доставляли ему такое же удовольствие, какое доставляла сама мысль о затерянном и найденном этносе. Удовольствие, впрочем, сопрягалось с небольшой тревогой.
И так как Андрей Макарьевич менее всего был склонен к самоанализу и рефлексировал только на научные или околонаучные темы, то он не смог понять, с чем связана его тревога. Вряд ли она проистекала из сомнений в подлинности средневекового трактата. Зачем Донатто Пеллагатти использовать в диссертации фальшивый источник?! Вряд ли тревога была обусловлена одиночеством Шора во взглядах на традицию чиклей… Скорее всего, источник тревоги был связан с тем, что творилось сейчас с Алисой, девушкой, которая соотносила свои страдания с клубом и игрой.
Глава 3
Глаза на чёрном лице старца Борото сощурились. Докшит ощерил зубы, брызнул слюной, его свирепые ноздри вздулись, как большие красные пузыри. Свалившийся на пол орех угодил на пьедестал бронзового монголоида. Проскрипела деревянная Уллаун – одна из тех, обернувшись в которые, коряки тёмными вечерами являются в гости. Самой блёклой – цвета иссохших трав – была маска племени куакаука-уак, она вызывала странное ощущение – среднее между щекоткой и паникой. Что-то было в нитях, которыми перетянули её глаза.
Китайская маска ржала. Мексиканские наголовники шуршали и дыбились. Звереподобные маски рычали. Лоснились миниатюрные и в натуральную величину маскоиды. Бразильская маска из кожи, позвонков анаконды, костей боа, челюстей пираньи, чешуи арапаймы, волокон пальмы, как всегда, метила в самого слабого.
И кто слабый? Неужели она? Выйдя из кабинета профессора, Алиса зачем-то зашла в клуб. Ей, наверное, ещё хотелось подышать, пожить. Но агрессия, направленная на саму себя, преследовала её и тут. «С драгоценностью надо поступить жёстко», – повторяла девушка, разглядывая миниатюрную монголоидную голову и чувствуя потребность поговорить хотя бы с кем-то не из бронзы или чешуи.
Но в клубе никого не было. Если не считать масок, которые частенько использовались для игры. Они помогали сделать подкоп под сознание, которое разлеталось от этих экспериментов, как золотая пыль при огранке. И как же это поначалу радовало! Как пленяло и расширяло! Это ли не благодать: быть везде, быть всюду?! Алиса вспомнила одну из ранних партий, когда, сидя на подушках, уложенных кругом, около десяти членов команды испытали то, что невозможно пересказать: расщепленность, которая вместе с тем не содержала ничего пугающего.
Атарщиков тогда услышал своего прадеда хантэ, чьё тело было повешено на перекладине между двух елей, и затянул его песню. И, кажется, они увидели миграцию птиц, летящих над Иртышом, заслонивших солнце. Чувствовалось движение. Полёт. Множественность. Гладь. Блаженство. Жестом Шор призвал всех к молчанию и сам закрыл глаза. От него исходило то, что Елагин назвал «восприимчивостью к истине», Алиса – «потоком», Лидия – «ментальной силой», а сам он это посчитал, конечно, доказательством духовной живости народа, который изобрёл игру.
Дороги, которыми пришли нынешние члены клуба, разнились, как мох и чертополох. Довольно много было тех, кого в клуб приводило любопытство. Другие удовлетворяли здесь конспирологическое пристрастие, третьи искали выплеска творческого потенциала, четвёртые прятались от невезухи, пятые – от бытовухи, шестые являлись вестниками всеобщей компьютеризации, седьмые – мистификации… Тридцать два члена клуба – тридцать два пути.
В клуб попасть могли не все желающие. И что это был за критерий, по которому одни получали право, а другим отказывалось? Очень часто Шор прибегал в этом решении к тому, в чём далёкие от чиклианства углядели бы гадание: он доставал со стеллажа энциклопедию, раскрывал на любой странице, тыкал пальцем в строку, зачитывал её и толковал её смысл применительно к ситуации. И если кто-то осмеливался спросить его о происходящем, то он коротко, чтобы не навредить и не запутать (это были его главные принципы), говорил о синхронизации, которая легла в основу гадания, известного и практикуемого человеком с древности; и о толковании, которое есть аллегория жизни, ибо, кроме толкований, нет кругом ничего.
Были, разумеется, те, кто желал втянуться в игру ради самого Шора: ловить его скупые жесты, ощущать тонкую эротику его слов. Из действующих членов клуба к их числу относились трое: Алиса, Лидия и Олег. И надо сказать, что последнего привёл сюда слух о гомосексуализме профессора. Но что ещё мог думать обыватель? Почему этот мужчина так элегантен, красив? Для кого он старается?! Скорее всего, ради внимания мужчин, ведь никто не видел его с женщиной…
И Олег следил за своим таинственным избранником, как охотник за беркутом. Он разглядел даже ширину зрачков Шора, когда тот бросал взгляд, например, на Лидию, не раз являвшуюся в клуб в провокационных костюмах, под которыми считывалось отсутствие белья. И ширина эта доказывала – есть шанс. Но он не хотел его потратить зря. Он не спешил. В конечном итоге, он действительно влюбился, потому что, помимо прочего, Шор открывал перед ним новый мир, куда более привлекательный, чем тот, который он видел, работая барменом в богемной «УZтрице».
В «УZтрице» часто сидела Лидия. Туда наведывался Елагин, который продолжал искать следы тайного правительства и рыцарей-храмовников. Бывал там и Егор, геймер, айтишник. Ходил всегда в засаленном худи. Сквозь длинную чёлку иногда можно было увидеть его глаза, красные и слезящиеся. В этот ресторанчик заглядывали и студенты профессора. Но Шор игнорировал все уловки и приглашения Олега.
Надо сказать, профессор оставался поразительно толерантен в выборе членов клуба, ибо, кажется, одной из его задач было не препятствовать разноголосице – найти широкий диапазон звучания «Небесных чиклей». В голове Алисы истины чиклианства звучали душераздирающе, как «Воробьиная оратория» Курёхина. У Владимира Айдарова – строго, как «Largo». У Егора – галлюциногенно, как психоделик-транс. А у Атарщикова чиклианство звучало через горловое пение, камлание и песню хантов.
В тот клубный вечер, когда Алиса, стоя в одиночестве, смотрела на маски, ей предоставился шанс успокоиться – в комнату вошёл Владимир Айдаров, пожалуй, самый степенный и уважаемый член местного общества. Крупный, неповоротливый, с округлым лицом, со стоящими колом колючими усами, он был похож на моржа. Старомодная кепка, как у Лужкова, добавляла ему черты консервативности и солидности. Он производил впечатление лидера, который мог бы выдвинуться вперёд при необходимости и твердом понимании вопроса, но, покуда не находилось ничего экстренного, этого делать не желал.
Одной из странностей Айдарова, кандидата технических наук, было то, что он практически никогда ни к кому не обращался лично. То есть он просто входил, снимал кепку и чуть наклонял голову, что означало «здравствуйте», а затем, без прелюдий, без разговора о делах и погоде, начинал излагать свои мысли и идеи.
Он никогда не спрашивал: «А что вы думаете по этому поводу?» Могло показаться, что отсутствие «вы» в его речи – психическая патология, однако он был так уравновешен, настолько лишён суеты, что в этом обнаруживалось куда больше уважения к человеку и его личному пространству, чем в непрестанных «а вы? а у вас?» Если собеседник сам изъявлял желание высказаться, он слушал. Если в ответ визави молчал, то и он безмолвствовал, будто до этого никто ни о чём не говорил.
– Чикли обрели славу чего-то исключительного, – с ухмылкой говорил степенный Айдаров, – однако нет и физически не может существовать ни одной совершенно новой идеи или практики. Можно назвать с десяток прототипов игры в чикли, найти их следы на всех континентах. Поэтому решительно вредно говорить о новизне идей. Это значит расписываться в невежестве. А история религий? Она живо свидетельствует, что одно выливается из другого. Фетишизм, анимизм, тотемизм… не то что не изжиты – они существуют и, уверяю вас, самым активным образом! И почему-то христианство от них отделяют, якобы оно ново, но нет и не может быть ничего нового!
Алису его отвлечённые рассуждения на время угомонили. Ей было приятно полагать, что человек варился в одних и тех же, пусть чуть изменённых идеях сотни миллионов лет. И что ещё важнее – тонул в одних и тех же чувствах.
– Взять фетишизм, – продолжал Айдаров, – это ощущение, простенько так говоря, что от предмета исходит нечто. Вот сколько этих фетишей у христиан? Огромное количество святых предметов! А я ведь никого и не хочу обидеть. Напротив, я считаю, что оболгали фетишистов. И пора бы признать, что связь предмета и чувства естественна для человека. И ни разу не изжита и сейчас. Разве это не повод задуматься? Какую, в конце концов, психическую тайну скрывает эта связь? Почему её принято отрицать, словно фетишисты только дикари и умалишённые айфономаны?
В этот момент Алиса сосредоточилась на дряхлости того, что причиняло ей муку. У неё вертелись свои вопросы: «Сколько миллионов лет чувству окончательного одиночества? А идее о расщепленности бытия?»
Между тем клуб постепенно заполнялся людьми. Зашла Лидия. С мужской стрижкой, строгая, она была одета в чёрно-белый комбинезон. Кажется, помимо Шора, в клуб её привело некоторое запоздалое бунтарство, которое в её годы уже невозможно было удовлетворить так, как, например, в пятнадцать лет, – искушённый ум требовал утончённого бунта. И этот мятеж, конечно, содержался в чиклях.
«Женщины бывают двух типов: стервы и дуры», – утверждала она. Не стеснялась меркантильных связей. Была бездетна. Рациональна. Child-free. Вечная любовница. И казалось, всё это вместе кормило её мятеж.
Когда Алиса зашла в ванную помыть руки, туда же нырнула Лидия и захлопнула дверь:
– И долго ты так мучиться собираешься? Может, пора в петлю? – она расположилась на краю ванной, заглядывая в зеркало.
Алиса вздохнула. Как-то очень блёкло она выглядела рядом. И эта грация… Но обучаться у Лидии умению расположить своё тело соблазнительно ей казалось предосудительным. Честнее оставаться угловатой. Честнее иметь свой рот, а не надутый. Честнее любить Шора. Лидия в этот раз ей даже ничего не говорила, однако то, как она подправляла помаду, воскрешало пролетевшие беседы.






