Девственница в паутине

- -
- 100%
- +

Глава 1
Andy Smith
DISCLAIMER: Этот рассказ – вымышленная история о последствиях безответственности и пути к эмоциональному росту. Все события и персонажи вымышлены. Рекомендуется консультироваться с врачами по вопросам здоровья. 18+.
Алекс всегда считал, что мир – это тонкая, почти невидимая паутина взглядов, где один-единственный, правильно пойманный, осознанный взгляд натягивает все нити сразу, притягивает к себе с неумолимой силой, ведёт сквозь густой туман повседневной рутины, сквозь серость будней и усталость от бесконечных циклов, от тех повторяющихся дней, когда утро сливается с вечером, кофе теряет вкус, а сообщения в чате от клиентов кажутся эхом из другого мира, к тому теплу чужой кожи, которое на миг, всего на один короткий, но ослепительный миг заставляет забыть о пустоте внутри, о той серой, холодной тишине, что поселилась в груди ещё в студенческие годы, когда первая любовь ушла, оставив после себя не шрам, а выжженную полость, эхо, которое отдаётся при каждом сердцебиении, как далёкий гром в пустой комнате, напоминая о том, как легко всё рушится от одного слова.
Ему было тридцать два – возраст, в котором многие сверстники уже строят семьи с планами на ипотеку и детские сады, копят на отпуск в Турции или просто на «стабильное будущее», на те мелочи, которые делают жизнь предсказуемой, комфортной, но такой пресной, как хлеб без соли, а он… он фрилансил в IT, утопая с головой в бесконечных строках кода на экране ноутбука, где символы – нули и единицы – плясали в ритме его пальцев по клавишам, фиксил баги быстрее, чем успевали жаловаться клиенты из-за океана – те самые, с акцентом в чатах, с их «make it perfect» и «deadline tomorrow», с их ожиданиями, которые висят, как дамоклов меч, – и жил в минималистичной квартире на окраине Москвы, в одном из тех серых панельных домов, где стены – голые, белые, как свежий лист в блокноте художника, без картин, без фотографий, без тех мелочей, что делают дом домом, только эхо чужих стонов из прошлых ночей, приглушённых, случайных, но не его собственного вздоха облегчения, не того глубокого, выдохающего напряжение из тела звука, который приходит после настоящей близости, после того, когда тела сплетаются не просто в ритме, а в понимании.
Одиночество? Нет, он не был одиноким в том смысле, в каком это слово пугает людей на психологических форумах или в поздних разговорах за пивом с друзьями: бары с приглушённым, янтарным светом ламп, где воздух пропитан запахом виски и сигарет, где джаз из колонок льётся, как дым, обволакивая, кафе с уютными уголками и ароматом свежесваренного кофе, с теми столиками у окна, где можно сидеть часами, наблюдая за жизнью, случайные приложения на телефоне, где профили мелькают, как слайды в презентации, с фото, которые обещают больше, чем есть, – всё это манило новыми лицами, новыми телами, новыми иллюзиями близости, которые вспыхивали ярко, как фейерверк в ночи, и угасали так же быстро, оставляя после себя лишь лёгкий дымок воспоминаний, запах, который выветривается к утру, оставляя кожу холодной.
Алекс был мастером этих иллюзий, виртуозом, отточенным годами практики – харизма его действовала как острое лезвие ножа, разрезающее неловкость и барьеры одним движением, улыбка – как универсальный ключ, отпирающий двери, которые другие даже не замечают, или замечают, но боятся толкнуть, а глаза – те острые, цепкие глаза цвета тёмного шоколада – читали людей, как открытый код, видя уязвимости, желания, те трещинки в броне, через которые можно проскользнуть, как тень в полдень. «Каждый разговор – это танец», – повторял он себе по утрам, стоя перед зеркалом в ванной, где пар от горячей воды ещё не рассеялся, щетина на щеках лёгкая, как тень, а глаза кажутся слишком яркими, слишком хищными для такого серого, дождливого утра, когда за окном Москва просыпалась с тяжёлым вздохом, как старая машина на холостом ходу, с гулом трамваев и гудками машин. «Танец, ведущий к объятиям, к тому жару, который стирает границы, делает кожу живой. А потом… конец. Никаких продолжений, никаких цепей, никаких обещаний, которые не выполнишь».
Настоящая близость? Зачем она? Она требует усилий – тех, что выматывают, как ночной кодинг перед дедлайном, жертвует свободой, оставляет следы – шрамы на душе, которые не заживают, а только чешутся, напоминая о боли, о том, как легко всё теряется. А он предпочитал лёгкость, эфемерность, как шёлк, скользящий по обнажённой коже в полумраке: приятный на ощупь, прохладный сначала, но быстро теплеющий от трения, не цепляющийся, не оставляющий ничего, кроме воспоминания о тепле, о прикосновении, которое уходит с рассветом, как сон, который забывается к обеду.
Утро того дня было типичным для поздней осени в Москве – небо свинцовое, низкое, нависшее над крышами, как тяжёлая крышка, чтобы напомнить о своей неизбежности, о весе, который давит на плечи, на мысли, на всё; дождь моросил мелко, упорно, не давая просохнуть тротуарам, превращая асфальт Тверской в блестящую, скользкую ленту, где отражались огни фар проезжающих машин, неоновые вывески магазинов и лица прохожих – размытые, как в старой фотографии, с каплями на плечах, как слёзы. Ветер нёс с собой запах мокрой земли, сигарет от спешащих курильщиков у входов в метро и выхлопных газов от пробок – знакомый, почти родной букет, от которого не тошнило, а скорее успокаивал, как старая привычка, которую не бросишь, даже если она вредит.
Алекс шёл с лёгкой сумкой на плече – ноутбук внутри, тяжёлый, как груз мыслей, пара документов для клиента, смятых в кармане куртки, зарядка и пачка жвачки, чтобы перебить вкус вчерашнего пива, – в голове крутился свежий заказ: апп для трекинга фитнеса, ничего сложного на первый взгляд, пара дней на код, интеграцию с API, тесты на разных devices, и деньги на счёт – хватит на новый объектив для камеры, которую он купил в порыве, но редко использовал, предпочитая код реальности, или просто на ужин в том маленьком итальянском ресторанчике на Арбате, где паста всегда идеальна, а вино – терпкое, как воспоминания о лете. Шаги его хлюпали по лужам, ботинки – чёрные, кожаные, слегка потрёпанные – оставляли мокрые следы на тротуаре, куртка намокла на плечах, но он не ускорял шаг, наслаждаясь этим ощущением – холодной влаги на коже, которая пробирает до мурашек, бодрит, как кофе, заставляет кровь бежать быстрее, мысли – яснее.
Кафе «Старый свет» – его любимое, с потрёпанными кожаными креслами, которые скрипят под весом, как старые друзья, стойкой из потемневшего дуба, за которой бариста в фартуке мешает сахар в чашках с лязгом ложки, с полками, заставленными старыми книгами, которые никто не читает, но они есть, для атмосферы, – манило ароматом свежей выпечки – круассанов с миндалём, которые таяли во рту, с хрустом, – смешанным с горчинкой свежемолотого кофе, эспрессо, который всегда был крепким, как удар, бодрящим, как пощёчина. Он толкнул тяжёлую дверь – звякнул колокольчик над головой, старомодный, латунный, как из другого времени, – стряхнул капли с зонта в ведро у входа, где уже плескалась вода от других посетителей, заказал эспрессо – чёрный, без сахара, в маленькой фарфоровой чашке, чтобы горечь обожгла язык и разогнала остатки сна, которая наваливалась по утрам, как тяжёлое одеяло, с теми снами, которые забываются, но оставляют привкус, – и сел у окна, где стекло запотело от тепла внутри, от дыхания посетителей, создавая завесу между ним и миром снаружи, размытым, как акварель под дождём.
Взгляд его скользил лениво по потоку людей за окном – бесконечному, как код в цикле, как жизнь в городе. И вдруг – она. Прямо напротив, у витрины антикварного магазина с потускневшими зеркалами, пыльными часами, которые тикали лениво, не синхронно, создавая диссонанс, как мысли в голове, и полками, заставленными фарфоровыми статуэтками, покрытыми паутиной, как воспоминания. Анна, как он узнал позже, через полчаса разговора под дождём, через её слова, которые лились, как вода. Двадцать восемь лет, художница с растрёпанными каштановыми волосами, которые вились влажными прядями от дождя, падая на плечи беспорядочно, как мазки кистью по холсту, в плаще цвета увядших осенних листьев – ржаво-коричневом, с капюшоном, сдвинутым назад небрежно, открывающим шею, бледную, тонкую, уязвимую, с лёгкой синевой вен под кожей от холода, как на картине. Она уставилась на старую гравюру в раме – тени на холсте, переплетающиеся, как вены под тонкой кожей, линии, которые казались живыми, шевелящимися в полумраке витрины, под слоем пыли, как дыхание забытого искусства, как секреты, которые шепчут в тишине.
Алекс почувствовал знакомый прилив – адреналин, лёгкий электрический ток, пробегающий по венам от кончиков пальцев до груди, разжигающий там маленький, но настойчивый огонь, который разгонял кровь, заставлял сердце стучать чаще, как барабан перед битвой, мышцы напрягаться, мысли – фокусироваться. Это было как сигнал в коде – нити паутины натянулись, игра началась, и он не мог устоять, не хотел, потому что это было его искусство, его танец. Допил эспрессо одним глотком – горечь обожгла язык, горло, бодря, оставляя послевкусие, как обещание чего-то большего, – встал, накинул куртку, ткань которой была ещё сухой, но уже пахла кофе, и вышел на улицу, где дождь хлестнул в лицо холодными брызгами, как иголки, но он не заметил, шёл прямо к ней, не слишком близко, чтобы не спугнуть, как птицу на ветке в парке, и сказал тихо, кивая на витрину, голос ровный, уверенный, с ноткой интереса, чтобы зацепить, чтобы нить потянулась: «Интересная вещь, правда? Эти линии… как будто оживают, если смотреть подольше. Тени шепчут что-то, чего не видно на свету, как секреты, которые лучше не раскрывать, но хочется».
Она повернулась медленно, моргнула удивлённо, крупные капли с ресниц слетели, как слёзы от внезапного порыва, губы чуть приоткрылись – уязвимые, розовые, в контрасте с бледностью лица, от холода или от неожиданности, – глаза её – цвета лесного ореха, с золотистыми искрами, которые вспыхнули в свете витрины, – задержались на нём секунду, оценивая, сканируя, как сканер в магазине, и она улыбнулась уголком рта, с лёгкой хрипотцой в голосе, от которой по спине Алекса пробежали мурашки, как от сквозняка в комнате: «Да… Рембрандт в миниатюре, наверное. Тени такие живые, они… тянут к себе, как воспоминания, которые не отпускают, а вы… разбираетесь в этом? Или просто от дождя прячетесь, как все?»
Разговор потёк сам собой, естественно, как дождь по стёклам витрин, без усилий, без нажима – о искусстве, которое она любила больше жизни, «оно спасает, когда всё остальное рушится, мазок за мазком, и ты оживаешь на холсте, чувствуешь, как краски текут по венам»; о её студии на Арбате – крошечной, заваленной холстами, которые стояли в углу, как молчаливые свидетели неудач, тюбиками краски, засохшими от спешки, и запахом терпентина, который въедается в кожу, в волосы, в мысли, как воспоминание; о ночах, когда она сидит у окна с кружкой чая, курит, хотя обещала бросить, «пепел падает на пол, как снег, и ждёшь вдохновения, как любовника, который опаздывает, но всегда приходит с букетом идей»; о его «работе с пикселями, которые рисуют целые миры на экране, но никогда не передают душу, только имитацию, как тень без тела, как фото вместо картины, где нет текстуры».
Он шутил легко, без нажима – о том, как кодеры вроде него завидуют художникам, потому что «ваши мазки оставляют след на века, а мои – только нули и единицы, которые сотрутся при перезагрузке, как сон к утру», – и касался её локтя «случайно», когда они переходили улицу под его зонтом, чувствуя под пальцами тепло сквозь мокрую ткань плаща, лёгкий трепет пульса, как вибрацию струны гитары перед аккордом. Дождь усилился, капли барабанили по асфальту, как пальцы по клавишам пианино в джазовом клубе, пропитывая плечи, заставляя воду стекать по воротнику, но она не жаловалась, только засмеялась тихо, нервно, искренне, звук её смеха – звонкий, как колокольчик в кафе, с лёгким эхом в аллее, – разрезал серость дня, как луч солнца сквозь тучи: «Москва в дождь – как картина импрессионистов, размытая, но такая живая, полная цвета в сером, не правда ли? А вы… зовут как, художник-любитель?»
«Прогуляемся? – предложил он, раскрывая зонт – старый, чёрный, с потрёпанными краями от прошлых ливней, ткань шуршала над головой, как дыхание. – Или утонем здесь, как герои из твоих теней, и станем частью гравюры, вечными, но безымянными». Она кивнула, шагнула ближе, плечо коснулось его руки – тепло сквозь куртку, электричество, – и они двинулись по аллее Парка Горького, зонт над ними стал тесным куполом, интимным пространством, где воздух пах мокрой землёй, опавшими листьями, гниющими под ногами с хрустом, как сухие кости, и её парфюмом – лёгким, с ноткой ванили и чего-то цветочного, как букет полевых цветов после ливня, смешанным с запахом дождя, минеральным, чистым.
Анна рассказывала о себе – откровенно, без фильтров, слова лились, как вода по стёклам, перехлёстывая, оставляя мокрые следы: о последней выставке в маленькой галерее на Тверском бульваре, которая провалилась с треском, «никто не купил ни одной картины, все шептались о "депрессивных тенях", о том, что "слишком мрачно для современности", но я… я чувствовала, что это честно, это я внутри, мои ночи, когда сидишь одна и рисуешь, чтобы не сойти с ума от тишины»; о родителях в маленьком городке под Псковом, где дома из дерева скрипят по ночам, а улицы пустые после шести, которые хотели, чтобы она стала учителем рисования в школе, «стабильно, надёжно, с пенсией и отпусками, с детьми, которые рисуют солнышко жёлтым карандашом», а не «мазалась краской за копейки, жила от гранта до гранта, от вдохновения до депрессии»; о ночах в студии, когда холст смотрит на тебя пустыми, белыми глазами, обвиняющий, и ты сидишь, куришь у окна, пепел падает на пол, как снег, ждёшь вдохновения, «как любовника, который обещает, но не приходит, и тогда рисуешь тени, потому что свет слишком больно бьёт в глаза».
Её голос дрожал слегка – от холода, пробирающего сквозь плащ, капли стекали по спине, оставляя холодные дорожки, или от этой внезапной откровенности с незнакомцем, который слушает, не перебивая, глаза его – тёмные, внимательные – ловят каждое слово, как паутина муху, и кивают, понимая? Алекс слушал внимательно, кивая в нужных местах, вставляя реплики, которые заставляли её глаза загораться искрой – «тени – это не депрессия, это правда жизни, без них свет кажется фальшивым, как LED-лампа вместо солнца, ты рисуешь душу, Анна, и это… редкость в мире, где все рисуют селфи»; «твои холсты – как код, который работает не для всех, но для тех, кто видит, он идеален». Но внутри он уже рисовал свою картину – не на холсте, а в голове, в воображении, где цвета ярче, текстуры глубже: её тело под этим мокрым плащом, дрожь от холода, которая перейдёт в жар желания, в то сладкое, тянущее напряжение, когда дыхание сбивается, кожа становится чувствительной, как оголённый нерв, каждый вдох – стон, каждый касание – вспышка, каждый взгляд – обещание.
«Ты – свет в этих тенях, – сказал он тихо, останавливаясь под старым дубом в аллее, чьи ветви, раскидистые, как руки, роняли жёлтые листья, как слёзы сожаления о лете, на мокрую землю, где они размокали, становясь кашей под ногами, – просто нужно правильное освещение, чтобы оно засияло, чтобы тени отступили, не поглотили». Его рука скользнула по её щеке – мокрой от дождя, холодной на ощупь, с каплями, стекающими по скуле, но под пальцами теплеющей, как воск под пламенем свечи, большой палец стёр каплю с нижней губы, задержавшись секунду, чувствуя мягкость, влагу. Она не отстранилась сразу, только выдохнула тихо, глаза потемнели, зрачки расширились, как в полумраке её студии за полночь, дыхание стало чаще, теплее, с лёгким ароматом кофе от его губ, но в этом выдохе сквозила неуверенность – лёгкий шаг назад, пальцы её сжались на краю плаща, как якорь, удерживающий от волны.
«Я… не знаю, – прошептала она, голос дрожащий, как лист на ветру, – это слишком быстро, слишком… я никогда…». Её признание повисло в воздухе, как капля на реснице: она была девственницей, хранила это в себе, как секрет под слоем теней на холсте, не из страха, а из ожидания чего-то большего, чем случайный дождь, и теперь, под этим зонтом, в аллее, где листья хрустели под ногами, как предостережение, она колебалась, не сдаваясь сразу, заставляя его танец замедлиться, нити паутины натянуться туже. Губы их встретились – сначала робко, как пробный мазок кистью по холсту, лёгкий, неуверенный, с привкусом дождевой свежести, чистой, минеральной, и остатков его эспрессо, горького и бодрящего, язык коснулся языка – осторожно, как первый шаг по тонкому льду; она замерла, руки на его груди – не отталкивая, но и не обнимая, дыхание прерывистое, с лёгким стоном, который она подавила, отстраняясь на миг, глаза её – полные сомнений, как тени в гравюре, – встретили его: «Подожди… я боюсь, это… всё новое, как чистый холст, который можно испортить одним неверным мазком».
Но жар нарастал, медленно, слой за слоем, тело её оттаивало, пальцы разжались, скользнули по его плечам, и поцелуй углубился, настойчивее, жадно, как будто оба утоляли жажду, накопленную за годы – за её одиночество в студии, за его иллюзии в коде, – но даже в этой жадности сквозила её осторожность, не полное падение, а шаг за шагом, как мазок, проверяющий цвет.
Они нашли укрытие в старой беседке на краю аллеи – забытой временем, с облупившейся зелёной краской на деревянных стенах, где трещины змеились, как вены, запахом сырости и плесени от дождя, смешанным с ароматом мокрых листьев, принесённым ветром с пруда, где вода плескалась тихо, ритмично, как дыхание спящего города. Плащ Анны соскользнул на скамью с шорохом, как сброшенная змеёй кожа, тяжёлый от воды, блузка прилипла к телу от влаги, обрисовывая мягкие изгибы плеч, линию груди, которая поднималась и опадала в ритме учащённого дыхания, соски проступили сквозь тонкую, полупрозрачную ткань – твёрдые, набухшие от холода и внезапного жара внутри, как бутоны под первым весенним дождём, зовущие к касанию, но её руки замерли на пуговицах, пальцы дрожали, не решаясь расстегнуть, взгляд – полный трепета, как у художницы перед первым мазком на девственном холсте.
Алекс прижал её к стене беседки – дерево шершавое, влажное под ладонями, с каплями, стекающими по коре, как пот по спине в жару, – губы его прошлись по её шее, медленно, чувствуя пульс под кожей: быстрый, трепещущий, как крылья пойманной бабочки в ладонях, кожа солоноватая от дождя, с лёгким ароматом ванили, который теперь смешался с мускусом желания, проступающим от тепла тела. Запах её – ваниль парфюма, смешанная с солоноватым ароматом дождя и лёгким мускусом тела, просыпающегося от касаний – ударил в голову, как вино, опьяняя, заставляя кровь стучать в висках, мышцы напрягаться. «Ты дрожишь… – прошептал он, голос низкий, обволакивающий, как туман над прудом в аллее, рука скользнула под край блузки, пальцы коснулись живота – гладкого, горячего, несмотря на холод вокруг, мышцы напряглись под касанием, сократились, как от удара тока, кожа отзывалась на каждое движение мурашками, волнами, бегущими вверх, к груди, вниз, к бёдрам, где тепло нарастало, пульсируя, влажное, но она отстранилась слегка, ладонь на его груди, глаза – полные сомнений и желания, смешанных, как краски на палитре. – От дождя… или от меня? Скажи правду, Анна».
Она выдохнула, пальцы впились в его плечи сквозь куртку, ногти слегка царапнули ткань, оставляя следы, как метки, но голос её был тихим, почти умоляющим: «От тебя… чёрт, от тебя, но… я никогда не… это пугает, как пустой холст, который ждёт, но может остаться белым. Не торопи, пожалуйста, дай… почувствовать». Её тело изогнулось навстречу, прижимаясь ближе, бёдра коснулись его, тепло от них расходилось волнами, смешиваясь с холодом капель, стекающих по спине под блузкой, создавая контраст – ледяной и жгучий одновременно, от которого дыхание сбивалось, сердце колотилось в унисон с каплями на крыше беседки, барабанящими, как дождь в голове, как мысли, которые кружат, но она не сдавалась полностью, каждый шаг – с паузой, с вопросом в глазах, с лёгким отстранением, как будто проверяла, выдержит ли краска, не размажется ли от первого касания.
Одежда намокла окончательно, стала второй кожей – скользящей, трущейся при каждом движении, разжигая огонь внутри, который жёг сладко, настойчиво, заставляя кожу гореть, как от лихорадки, каждый вдох – с привкусом соли, каждый выдох – стон, тихий, прерывистый, растворяющийся в ливне, но её руки то сжимались в кулаки, то разжимались, тело отвечало, но с трепетом, как лист, трепещущий перед бурей. Его руки гладили бока, поднимаясь выше, к груди – полной, отзывчивой, ладони обхватили, пальцы сжали слегка, вызывая стон – тихий, прерывистый, как ветер в листве, звук растворился в шуме ливня, но эхом отозвался в нём, внизу живота, где напряжение нарастало, пульсируя в такт, требуя, умоляя, и она наконец сдалась – не легко, не сразу, а после долгого поцелуя, после шёпота «да… но нежно, как первый мазок», тело её открылось, бёдра раздвигались шире, приглашая, стоны становились громче, прерывистыми, «да… вот так… глубже, но… не торопись», слова вырывались шёпотом, смешанным с дыханием, с каплями, стекающими по лицу, полные не просто желания, а доверия, завоёванного шаг за шагом.
После они стояли, обнявшись, спины к стене, слушая, как дождь стихает постепенно, переходя в редкие, ленивые капли, стучащие по листьям, как пальцы по столу в ожидании ответа. Анна улыбнулась – сонно, с румянцем на щеках, который делал её моложе, уязвимее, глаза полуприкрыты, волосы прилипли ко лбу прядями, мокрыми, как после купания: «Это… как в моей картине. Внезапно, ярко, но оставляет след, как мазок, который не стереть, как тень, которая теперь светлее. Я… не думала, что так будет, что отдамся… но ты сделал это… правильно». Он кивнул, поцеловал её в висок – кожа там была мягкой, пахла дождём и ванилью, с лёгким солоноватым привкусом пота: «Позвоню. Обязательно, обещаю». Знал, что не позвонит – таков был его танец, без продолжений, без цепей, без обещаний, которые висят, как дамоклов меч, но она кивнула, поправила плащ, пальцы дрожали слегка, и они разошлись – она к метро, шаги её эхом отдавались в аллее, мокрые, но лёгкие, он к дому, где ждал ноутбук и следующий баг, дождь на плечах – напоминание.
Дома душ был холодным – вода хлестала по коже, как наказание, смывая влагу, грязь, воспоминания о её тепле, о стонах, которые ещё звенели в ушах, как эхо в туннеле, но оставляя тот зуд – тихий, настойчивый, где-то внизу живота, как крошечный уголь, тлеющий под пеплом, жгучий, но ещё не огонь, ещё терпимый. «Переутомление, – подумал он, вытираясь грубым полотенцем, которое царапало кожу, бодря, оставляя красные полосы, как следы от ногтей. – Дождь, холод, нервы на пределе, плюс кофе на пустой желудок, плюс эта встреча – тело ещё помнит, реагирует». Зеркало в ванной отразило лицо с лёгкой бледностью, глаза – чуть потухшие, с тенями под ними, как мазки сажи на холсте Анны, но он улыбнулся своему отражению, зубы блеснули в свете лампы: «Триумф. Ещё один шаг в игре, ещё одна нить». Лёг в постель – простыни свежие, прохладные, хрустящие от стирки, пахнущие лавандой от кондиционера, – вспоминая её вкус на губах, её дрожь в руках, стоны, которые теперь звучали в голове, как музыка из далёкого радио, с помехами от дождя, и уснул с улыбкой на губах. Но сон был беспокойным – с образами, которые ускользали, оставляя после себя пустоту, как дыра в ткани реальности, через которую просвечивает тьма, холодная и липкая, и зуд, который шевелился во сне, как живое существо, ползущее под кожей, шепча: «Это не конец».
Поезд из Москвы в Питер мчался сквозь ночь, рельсы стучали ритмично, гипнотически, как сердцебиение в тишине вагона, где воздух был тяжёлым от запаха металла, кофе из автомата в коридоре – пережжённого, с привкусом пластика, – и лёгкого пота от дневных пассажиров, которые оставили после себя смятые газеты с заголовками о политике, фантики от конфет на полу и следы от ботинок. Алекс сидел у окна в полупустом купе – редкость для пятницы, когда все бегут от городской рутины в поисках выходных, от пробок и звонков, в поисках тишины или шума чужих городов, у бабушек в деревне с пирогами или в барах с видом на Неву, где пиво льётся рекой, – за стеклом мелькали огни маленьких станций, тёмные силуэты лесов, иногда – далёкие дома, как огоньки в тумане, обещающие тепло, уют, но ускользающие, как мираж в пустыне. Он ехал на встречу с клиентом – скучный контракт на доработку сайта для локальной компании по продаже мебели, пара дней переписки в чате, правки дизайна, интеграция корзины, тесты на мобильных, и хорошая оплата на счёт, чтобы купить новый объектив для камеры, которую он приобрёл в порыве вдохновения после той выставки в Третьяковке, но редко использовал, предпочитая код реальности, где ошибки можно исправить. В руках – потрёпанная «Мастер и Маргарита» Булгакова, для вида, чтобы отпугнуть случайных болтунов или, наоборот, зацепить кого-то с похожим вкусом, страницы пожелтели от времени, закладка – смятая салфетка от кофе; на самом деле мысли блуждали вихрем, неуправляемым, как поезд на ветру: о Анне, о её шёпоте под дождём в беседке, о том, как её тело дрожало в его руках, теплое и открытое, но с той неохотой, с той девственной осторожностью, которая сделала момент не просто вспышкой, а настоящим открытием, как страницы раскрытой книги, которую хочется перелистывать снова и снова, чувствуя текстуру бумаги под пальцами, аромат чернил, который остаётся на руках; о вкусе её кожи – солоноватый от дождя, с ноткой пота от нарастающего возбуждения, который теперь витал в памяти, вызывая лёгкий трепет в груди, мурашки по спине, но с привкусом пустоты, как после хорошего вина на пустой желудок, когда опьянение уходит, оставляя сухость во рту и лёгкую тошноту от переизбытка, от того, что это было, но прошло.



