- -
- 100%
- +
В прошлые времена сын был в руке отца, слушал его и почитал, не имел права ни оставить (под угрозой сурового приговора наших людей), ни печалить, ибо над ним висел твёрдый и мощный, неписаный закон. Теперь он лежит развязанный, из него исчез наш шляхетский обычай. Наши сыновья отошли в свет… Ищут новой правды. Спешат по столбовой дороге, посреди зноя, уставшие, и кажется им, что на ближайшем холме по той дороге лежит не только сокровище, но и счастье духа. Нам приостанавливала бег родительская мудрость, показывая, что эта надежда не более чем пустое мечтание. Их же ничто не придерживает, потому и в душах их нет места «мягким волокнам» нежности. Слабых и никчемных имели отцов. Ах! Велика наша вина!.. но разве только наша?
Мы, члены широко распростёртой шляхетской семьи, составляли особую общность, были ценным зерном, растущим на поте народа, как на навозе. Разве мы не творили прогресс, не пестовали цивилизацию, разве не развивали правильно наши мысли? Дух времени посеял нас в гмины, как кто-бы четверть отборной ржи посеял в поле убогой вики. Разбились мы на одиночек, выродились и полностью исчезли. И что с того, что я приспособился, пошёл на службу к первому встречному баловню судьбы, к сыну какого-то перекупщика, к выскочке, который при помощи различных протекций, подношений, покорного целования манжет дошёл до диплома инженера и возможности грести деньги с железнодорожных путей? Что с того, что тяжело вырывал с корнями свою гордость, как кости выламывают из суставов, что научился гнуть спину и работать как самый последний из моих бывших парубков? Что с того, что, подавив в себе отвращение, я уселся на карусель современных понятий? Не перестал быть собой и не превратился в мещанишку.
Во стократ печальнее, что не понимаю своего сына, никогда не стану его другом, никогда не удостоюсь его сочувствия, его, единственного на всём белом свете существе от моей крови. И ничего уже не произойдёт в этой сонной жизни, кроме одного события, достойного внимания, кроме смерти. Петрусь поедет в Англию. Это значит, что, когда я буду умирать, когда кто-нибудь милосердный известит его телеграммой, он, даже если очень поспешит, приедет только на следующий день после похорон. После моей жалкой смерти… Никогда уже больше не потрогаю руками его волос и не услышу его самого. Я уже забыл, как он разговаривает, никак не могу вспомнить звучание голоса. Постоянно в чьём-то разговоре он отзывается, кружится вокруг моих ушей, и каждый раз пропадает. Никогда не окину взором его фигуры, его мужских, широких плеч. Он был ещё такой худощавый, мизерный в тот вечер, когда провожал его, даже не предчувствуя, что навсегда. До конца, до последней минуты жизни буду вслушиваться, ожидать, как неразумный — напрасно.
В эту минуту старый шляхтич снова чувствует в себе леденящее веяние страха.
— Он совершенно обо мне забудет — шепчет побледневшими губами. — Ни разу обо мне не подумает… Да что там… не подумает! Он добровольно, сознательно разорвёт отношения, перестанет писать, закроется. Его разум заполонят какие-нибудь воображения. «Что такое отцовство?» — задаст себе вопрос какой-либо современный философ. Насобирает доказательств и покажет с неоспоримой очевидностью, что отцовство это иллюзия чувств, определённая моральная привычка, которую вследствие таких и этаких причин следовало бы из душ истребить. Может, даже… о, несчастье!.. был бы даже прав! При этом совсем не будет подлым или глупым, но всего лишь образованным. Никто на него за это не пожалуется, никто даже не обвинит. А по какому праву?
— Надо спасаться — говорит старик, заламывая руки.
Холодный пот стекает у него со лба, сердце ударяет твёрдым, громким, медленным боем. При помощи силы духа, мощной и тонкой, некоей личности, собранной по крупицам из моральных глубин существа, пан Доминик старается исследовать свой разум, пробудить его, натренировать и заточить на борьбу с софизмами сына.
— Я тебя научу, шут гороховый, я тебе объясню, я докажу, что ты лжёшь — говорит глухим и твёрдым голосом.
Болезненное, напряжённое, бесплодное обострение умственной деятельности выдаёт ему предложения странные и жалкие. Старик хватается за них и отпускает, ищет другие, а то выслеживает самые бестолковые мысли сына, точно так же как гончая выслеживает следы косули во время снежной метели, когда их заметает вихрь.
— У химии свои заморочки… И поэтому летит на конец света. И что для него какой-то старый дед, у которого судьба по очереди забирала всё — вплоть до последней тряпки и последней иллюзии!
Всей силой отцовского сердца проклинает эту науку. Какая-то способность, то, чего нельзя ни уничтожить, ни ненавидеть, забрала у него сына, подобно смерти.
— Отдай мне его! — клянчит старик. — Одолжи хотя бы на один целый день. Больше не надо.
Где-то очень далеко, в снежных сугробах, раздаётся свист пролетающего поезда, внезапный, проникающий, как крик о помощи. Потом снова наступает мёртвая тишина. Блеск лунного светила медленно приближается к кровати старика, который, свернувшись в клубок, мечется, плачет в этом тёмном углу и бормочет свою монотонную, горестную жалобу.
***
Пан Теодор Бияковский (называемый Бияком) окончил Институт Путей Сообщения в тот самый период времени, когда неизбежные экономические условия пораскрывали бумажники, нашептывая: «Сгребай сюда, прекрасный монумент!..». Не только писательская тенденция напевала дифирамбы во славу инженера и освещала его фигуру бенгальскими огнями, но ещё, как дополнительное счастье, мудрые девы5, умеющие, как известно, ловко учуять дух времени, неожиданно зажгли свои лампы, раскрыли лебединые лона и, бодрствуя, ожидали стук выгодного жениха. Пан Теодор ещё лучше, нежели девы, почуял дух времени и решил соответственно жениться. Бывал тогда в доме богатого варшавского канатчика, очаровательная дочь которого бережно лелеяла в своей памяти несколько первых страниц из труда Бокля6.
Пан Теодор родился в Варшаве, вероятно, на Крахмальной улице, где его отец держал на углу скромный, бедный, но опрятный шинок. В отроческие годы малый Теось забавлялся с группой младших и старших родственников, скажем так, в местных канавах, выбивал стёкла соседским старозаконным7 и остался бы навсегда в состоянии варварства, если бы не одна счастливая случайность. А именно, владелица дома, в котором располагалось заведение «старого Бияка», дама сверхчувственная, на лице которой время оставило свои глубокие следы, получила одним прекрасным утром меткий выстрел из рогатки, натянутой рукой маленького сорванца. Камень застрял в её высокой прическе и принёс престарелой панне несколько дней плача и моральных страданий.
Велела позвать к себе Теося, долго на него смотрела и, наконец, сказала:
— Иди, дитя, учиться будешь.
Хлопец оказался сверх ожидания способным, легко одолел подготовительный класс и, втайне даже от заливающего любые дела Бияка-старшего, сдал в гимназию. И там двигался с наградами из класса в класс, тихо и скромно. Писал опекунше открытки на именины, целовал колени и ручки, а после её смерти вынужден был, сиротка, много нацеловаться манжет, пока не поступил в Высшую Школу, где закончил математическое отделение и при различной помощи этих и тех добрался до Института.
Всё у него шло гладко. Не буду воспевать о всех его продвижениях, приключениях, попытках, изменениях в способах мышления и местах пребывания, будет достаточно сказать, что он построил много красивых мостов, больших вокзалов, проложил огромное количество путей и что, прежде чем минуло десять лет с момента окончания учёбы, наш монумент уже имел несколько десятков тысяч рублей, выгодно размещённых в надёжном месте. Занимать должности по эксплуатации не торопился, всегда старался водиться с важными рыбами и ассистировать при строительстве новых дорог. Деньги текли в его карманы широкой рекой, мелкая неоднократно оказываемая услуга, ловко вставленное льстивое словечко, умелая, внешне невинная операция, более того, удачная варшавская шуточка — по новой наполняли бумажник, временно опустошённый после очередной инженерской вакханалии. И это ещё не говорю о результатах глубоко и систематически продуманных планов действия…
…Посреди улыбок судьбы наш инженер, стоит признать, не позабыл об убогой семье с Крахмальной улицы. Вёл за собой целую когорту не только братьев, но также близких и далёких кузенов, из которых каждый по прошествии недели деятельности под наблюдением добродетеля хаживал при часах и тратился на модные гавелоки8. На южном побережье Крыма пан Теодор владел фешенебельной виллой, где царила его прелестно расцветшая супруга, бывшая читательница боклеев и миллов. Там было чудно: вдали волновалось море, вокруг расстилался субтропический лес. Казалось, что пан Теодор до конца жизни в свободное время будет отчитывать то одну, то другую страницу Декамерона (потому что мудрые книги раздал на память невыспавшимся телеграфистам), как вдруг нежданно явился демон беспокойства…
…Именно в это время в стране начались строиться железные дороги. — Пан Теодор был тут как тут и принял новый вызов.
Сразу после получения права на начало работ к нему приплёлся совершенно разрушенный земский обыватель, Доминик Цедзына. Сначала он исполнял на строительстве железнодорожного полотна обязанности надзирателя, погонщика человеческого стада, позже как-то счастливо попал в поле зрения нашего предпринимателя и стал использоваться в других целях. Странно выглядел этот элегантный осанистый старик с лицом пана, всегда изысканно и чисто одетый, гладко причёсанный и тщательно выбритый, когда стоял в дверях перед небрежно развалившемся на стуле Бияковским. Инженер испытывал демократическое упоение, держа бывшего господинчика у порога и обращаясь к нему: «сейчас пойдёшь, мой пан Цедзына…» или «столько раз уже говорил пану Цедзыне…», или «нужно шевелить мозгами, пан… как там тебя… пан Цедзына».
Лицо старого шляхтича никогда не выдавало даже следа гнева, тени обиды или видимости удивления. Иногда только по его сжатым губам проскакивала тоскливая, почти детская усмешка, иногда потухшие глаза ещё больше заходились мглой и притворялись ничего не видящими. При этом никогда пожирающее его унижение не выходило наружу в тоне или содержании речи.
«Это тоже честь, один из пунктов чести. — Думал. — Я и так пан, ты же и так хам».
У этого человека была только одна отрада и надежда. Как только наступал вечер, когда промокшие от пота работники бросали лопаты и, приняв пищу, валились в каменный сон, когда панове инженеры рассаживались для игры в винт, Цедзына шёл вдоль полотна к соседнему местечку.
Тогда его голова гордо вздымалась, глаза наполнялись блеском, губы шептали: «Петрусь… ох, Петрусь».
Он стучал в окно почтмейстера и любезнейшим, боязливым голосом спрашивал, нет ли письма на имя Доминика Цедзыны? В случае если получал ожидаемое письмо, то быстро с ним отходил, лаская конверт пальцами и прижимая его к губам. Потом в своей убогой комнатушке ставил у кровати свечку и принимался читать. Читал медленно, странным способом: не пробегал глазами сразу всё письмо, а выкрадывал из него одно, два предложения, несколько слов — и складывал письмо. Бывало, конец письма прочитывал только на третий день после получения. Когда ему досаждали, когда его обижали, когда чувствовал, что его грудную клетку что-то начинает давить, будто железным обручем, и кровь ударяет в голову, тогда трогал боковой карман сюртука, где носил пачку писем от сына, и успокаивался. В каждую минуту передышки, во время обеда или короткого перерыва в работе, доставал листочек и вдумывался в какое-либо обычное предложение. Тогда мягкая улыбка, словно луч солнца, проясняла его деревянное лицо и снимала с него застывшую озабоченность.
На отдалении версты от продвигающейся насыпи, относящейся к зоне ответственности пана Теодора, посреди полей торчала высокая гора, поросшая можжевельником и увенчанная серым зубастым хребтом известняковых скал. Гора относилась к фольварку Заплотье, а фольварк принадлежал некоему пану Юлиушу Полихновичу. Инженер обратил внимание на данную гору сразу после начала работ, исследовал скалы, нашёл в них богатое содержание карбоната кальция и небольшое количество чужих примесей, заметил, что склоны и осыпи указывают на богатые залежи отборной глины — так что спустя несколько дней по своём приезде, забрав с собой пана Цедзыну, поехал в фольварк к Полихновичу.
Спускался вечер, когда повозка приближалась к Заплотью. Фольварк располагался у самого подножия горы. Его окружал четырёхугольник высыхающих тополей. Здания находились в плачевном состоянии: превратившаяся в руины винокурня вытягивала к небу, словно кости скелета, лишённые своего покрытия стропила, крыши сараев прогибались до земли, тут и там валялись жерди разрушенных изгородей. Каменистая дорога со множеством вызывающих тревогу ям миновала некое подобие ворот и далее вела через двор. Огромная чёрная крыша господского дома съезжала со стен назад и одним своим концом практически касалась земли.
Когда экипаж наших предпринимателей остановился перед крыльцом, в двух окнах дома горел свет. В дверях показалась какая-то фигура.
— Это ты, Шулим? — громко спросил стоящий на пороге.
— Нет, это не Шулим — ответил Бияковский. — Барин дома?
— Да кто же там, чёрт возьми?
— Здешний барин дома?
— Барин?
— Можно с ним увидеться?
Особа исчезла, и практически одновременно в окнах погас свет. Наши путешественники поднялись на крыльцо, но обнаружили двери закрытыми. Бияковский постучал.
Никакого ответа.
— Странное дело! — заметил пан Доминик.
Инженер спустился с крыльца и заглянул за угол усадьбы в поисках другого выхода. Там должны были быть какие-нибудь двери, так как за домом происходила беготня, белые силуэты проникали в дом и выходили из него в сад, таща какие-то тяжёлые предметы, нечто в роде шкафов, зеркал, диванов, столов, картин.
— Необычный дом — сказал про себя крайне удивлённый буржуа. — Видно, данный гражданин выезжает, или что тут, чёрт побери, происходит?.. В такую то пору… пан Цедзына…
Пан Доминик меланхолично кивнул головой и тихо вздохнул.
Из крапивы и зарослей сирени, в конце концов, вылезла какая-то бабища, подошла к Бияковскому и бесцеремонно уставилась ему в глаза.
— И кто же вы такие? Откуда пожаловали?
— Мы с железной дороги, хотим поговорить со здешним паном — обратился к ней пан Цедзына. — У нас есть дело до пана. Хотим купить у него скалу… Слышишь? Есть тут где ваш пан? Можно его увидеть?
— Так вам пана нужно? — задумалась баба.
— Ясно же, что не тебя.
В этот момент из темноты вынырнула другая тень.
— Панове железнодорожники… ага… Прошу, пожалуйста… Марына, бегом лампу зажигать. Вели нести обратно… К вашим услугам… Полихнович.
Двери, ведущие с крыльца в сени снова открылись, и прибывших проводили в большое помещение с низким потолком. Там стояла разная мебель и лежали вещи в определённом распределении: комод был выдвинут на середину комнаты, на нём лежало несколько картин в грубых позолоченных рамах и зеркало, стол был забросан грудой ремней, кнутов, плёток, упряжи, охотничьих сумок и предметов для охоты; распахнутый сундук обнажил нутро, полное грязного белья и поношенной одежды. На кровати, покрытой истёртым одеялом, почивала огромная псина из семейства догов, а на видавшей виде кушетке спала маленькая лохматая собачка. Хозяин усиленно пытался при помощи выкручивания фитиля добыть из закопчённой лампы пламя поярче. Это был молодой человек лет около тридцати, немного сутулый, с лицом увядшим и изжитым.
— Садитесь, панове — говорил, сбрасывая со стульев на пол перемешанные части мужского гардероба и пододвигая колченогие стулья гостям. — У меня тут немного по-холостяцки, и всё это из-за судебных исполнителей… Финтик!.. Вон, подлец!..
Лохматый пёсик нехотя поднял голову и, махая хвостом, переместился на пол.
— Проше пана — начал Бияковский — такое у нас имеется дело: ведь это пану принадлежит гора, вблизи которой мы прокладываем рельсы?
— Гора? «Свинский вред?» Ну, мне принадлежит… и что с того?
— Пан с неё никакого прибытка не имеет?
— Какой же прибыток с такой горы? Шутить, пан, изволишь?
— Ну, возможно, какое-нибудь пастбище — робко вставил пан Цедзына.
— Какое пастбище! — возмутился Полихнович. — Камень на камне и немного можжевельника. Место, подходящее разве что для овсянок… это пан хотел сказать? Но на что панам сдалась эта гора?… Финтик!.. Вон, подлец!..
Пёсик снова спрыгнул с кушетки, на которую было опять забрался.
— Короче говоря — продолжал инженер — я бы купил у пана камень с этой горы и право добывать глину. Согласен, пан?
— Камень? А, действительно… В общем, пан добродетель, с превеликим удовольствием.
— А что бы пан хотел бы получить за это?
Полихнович принялся крутить в пальцах папиросу, заложив ногу за ногу так, что острым концом туфли чуть не касался своего носа. Молчал. Только после того, как завершил процесс размещения папиросы в мундштуке и окутался клубами дыма, решительно выпалил:
— Уступлю пану за восемьсот рублей.
Бияковский начал пронзительно смеяться:
— Семьсот рублей!.. Вздор! И это за место, пригодное только для овсянок… Ха!.. Ха!.. Знаешь что, пан…
— Не семьсот, а восемьсот рублей! Говори, пан, что даёшь. Не люблю, когда мне в нос смеются! Финтик! Выкину тебя за дверь, негодник, доиграешься у меня…
Пёсик снова слез с кушетки. Бияковский посерьёзнел и надулся.
— Думаешь, пан, что имеешь дело с фраером — сказал молодой обыватель и прищурил левый глаз. — Я, пан, дублянчик9 и знаю, чего стоит эта глинка вперемежку с неким количеством песка, пусть даже и не жирная… Найди, пан, в здешних местах ещё такую глинку и такой камень.
— Кто знает… Может, и найду — сказал инженер, вставая и направляясь к выходу.
— Ну, что пан даёшь? Хочу услышать.
— В любом случае не более ста рублей.
Пан Полихнович глубоко задумался.
— Давай, пан, двести рублей… и чёрт с ним!..
— Нет, пане — холодно сказал Бияковский.
— Ну, что поделать… Дашь, пан, сто пятьдесят?
Инженер иронично усмехнулся в усы.
— Подпишем контрактик… ладно, чего уж там!.. Может, чаю?
— Поди ж ты, чаю! — неожиданно раздался голос из соседней комнаты. — Он уже тут чаем угощает, а я не знаю, откуда этот чай взять! Глядите!
— Молчать, мартышка! — сказал Полихнович не оборачивая головы. — Может, панам кислого молока с картошкой?..
— Нет, благодарим. Плачу сто рубликов, пишем договор на два лица, есть свидетель, пан Цедзына…
— Пан Цедзына! — воскликнул молодой человек, окидывая гостя пламенным взглядом — пан Цедзына из Козикова?
— Да, когда-то…
— Ещё одним больше!.. Уже пана слили! Ха! Ха!.. Вот это настоящий разгром землячества! Железные дороги теперь, пан добродетель, строишь?..
— Тружусь — скромно ответил пан Доминик.
— Фы! Ну, что ж поделаешь!.. Давайте писать контракт. Во всяком случае, завтра будет что всунуть в зубы панам старозаконным.
Составили контракт, и поздно ночью предприниматели покинули фольварк.
По прошествии пары недель у подножия горы функционировала машина по производству кирпича, а на скалах роились людские фигурки. Инженер заявлялся на вершину горы и окидывал любопытным и задумчивым взглядом раскинувшуюся у её подножия территорию.
Был конец августа, время сельской страды. На полях Полихновича царил абсолютный покой. Бияковский не разбирался в сельском хозяйстве, с трудом отличал в колосе пшеницу от ячменя, однако же его очень озадачило отношение владельца Заплотья к пару. Эти длинные, серые полосы земли, некогда ровно размеченные, теперь представляли собой зрелище грустное, как кладбище. Кое-где однообразный цвет пара прерывало небольшое поле жнивья или картофеля, за ними опять появлялся пар и пропадал аж вдали, соединяясь с неиспользуемой землёй и пастбищем.
Молодой помещик каждый день приходил на гору, садился на камне, смолил папиросу за папиросой и беседовал.
— Панский фольварк — как-то сказал ему Бияковский — если посмотреть с этой горы, похож на труп.
— Ладно, ладно… На труп!.. Я получил после отца этот фольварк в плачевном состоянии, так что вынужден был внедрить грамотную плодосмену…
— Плодосмену? Где же тут и какие плоды, пан, сменяешь? Тут вообще никаких плодов нет.
— Как это нет?
— Я, конечно, в этом не разбираюсь, только не вижу тут ни ржи…
— А бобик10?
— Что за бобик?
— Ну вот, а ещё, пан, берёшься критиковать! Видишь, пан, ту зелёную полосу?
— Какой прок пану с какой-то там зелёной полосы или с самого бобика? Я ржи не вижу.
— А та стерня после чего?… После капусты с бараниной?
— Но ведь мужик-то в два раза больше ржи высевает.
— И тем самым губит почву, сеет рожь по ржи. Мужику только позволь, так он Театральную площадь картошкой засадит, но из этого вовсе не следует, чтобы мы, следуя его примеру, уничтожали нашу почву. Тут, однако, хорошо бы иметь немного капиталу…
Точно уже не помню, как так случилось, достаточно сказать, что пришла такая минута. Когда первые паровозы начали свистеть по новой железной дороге, Юлиуш Полихнович выезжал из Заплотья, увозя в саквояже несколько сотен рублей. Фольварк с парами, пустыми сараями и длинным перечнем долгов стал собственностью инженера Бияковского. Новый помещик какое-то время с наслаждением смотрел на наклонные поля, на уходящий в землю старошляхетский дом и высокие тополя с высыхающими верхушками. Собственное владение! Старый дом — мечтал — будет выделен для управляющего; на горе, лицом к дорожному полотну, возведу скромный, но стильный дворечишко. Однако, наш инженер слишком долго был человеком практичным, чтобы идеалистические мечты о маленьком дворце отодвинули мысли о парах на второй план.
Как поступить с этими парами? Неужто, вправду, осесть в таком Заплотье и начать вкладывать собранные деньги в борозды, сараи, овчарни? Ездить каждое воскресенье с семьёй в сельский костёл, выслуживаться перед Паном Богом, чтобы рожь градом не побил и от поджигателя уберёг.
Приехать на лето в сельскую резиденцию, созерцать вдвоём с женой солнечные закаты, гоняться (вместе с тою же супругой) по ароматным лугам за разными бабочками, читать под тенью вековых лип Джованни Бокаччо, даже ловить на удочку пескарей в ручье — сладкие удовольствия, ничего не скажешь; однако, сидеть тут зимой и поглядывать на проезжающие поезда — по крайней мере, неразумно.
Совсем другие чувства теребили душу пана Доминика Цедзыны. Приобретение инженером фольварка дало ему надежду на получение должности управляющего, возвращение в деревню, к земле, распоряжение всем, как душе будет угодно, на проживание под кровом старой усадьбы. А потому его выслуживание перед Бияковским, послушание и крайняя старательность переходили всякие границы.
«Этот пан инженер прекрасно знает — думал старый шляхтич — чего стоит пан Цедзына. Знает, что это не какой-нибудь нувориш, гонящийся за прибылью; знает, что такой Цедзына с голоду сдохнет, а не тронет принадлежащего владельцу; жилы себе вытянет для того, кому служит, потому что является человеком, обладающим неведомым для нынешних людей признаком, маленьким смешным старошляхетским признаком — честью».
Надеждам пана Доминика не суждено было осуществиться.
Заявились «индивидуалисты» и предложили инженеру раздробить фольварк. После долгих размышлений, после выплаты всех долгов, Бияковский распродал все пары, оставив себе только хозяйственные постройки, скалистую гору и маленький кусочек пашни, прилегающий к саду.
Лик всей этой территории изменился до неузнаваемости. Вскоре отовсюду на поля фольварка съехались лохматые единоличники вместе с жёнами, детьми, тягловой силой и нажитым скарбом. Тощие клячи колонистов тянули из леса брёвна и гонт11, колёса телег проторяли новые дороги по диким межам, выкапывались колодцы, городились заборы и как грибы вырастали новые дома. Днями напролёт не умолкал стук топоров. Кислые пастбища, поросшие убогой кудрявой травкой, которые, с исторической точки зрения, служили от времён Пяста Колодзея12 до дублянчика Полихновича только местом игрищ и прогулок быстроногим зайцам, пустыри возле леса и отмирающие пары набрали теперь такую значительную ценность, что стали неотъемлемой частью в жизни большого числа людей. Многочисленные взоры с волнением всматривались в эти кусочки земли, и сердца основывали на них свою надежду.




