Голос и глина. Саранхэ — семь историй любви. Книга первая

- -
- 100%
- +
Она не отодвинулась. Он тоже.
Это было странно и совершенно просто одновременно. Два незнакомых человека в ночном самолёте над Японским морем. Никакой истории между ними, кроме нескольких часов токийского дождя и одного разговора ни о чём и обо всём. Просто — рядом.
Он понял, что она засыпает, когда карандаш медленно выскользнул из её пальцев и лёг ей на колени. Он подхватил его тихо, не потревожив, и положил на столешницу перед ней. Её голова чуть наклонилась — и через минуту оказалась у него на плече.
Хан Джэ замер. Он попытался вспомнить, когда в последний раз кто-то засыпал рядом с ним вот так — без умысла, не зная, кто он.
Охранник Кан оглянулся назад — проверить. Хан Джэ едва заметно покачал головой: всё в порядке. Кан отвернулся. Чхве, судя по тишине, тоже задремал. Хорошо.
Сейчас не было ни ONDO, ни расписания, ни контрактов — просто кто-то, кто летит домой ночью, и у кого на плече спит незнакомая девушка со скульпторскими руками. Это было почти счастьем.
Он поймал себя на том, что улыбается — не той улыбкой, которую умел включать по необходимости, широкой и правильной, а маленькой, тихой, которую никто не видел.
Самолёт начал снижение над Сеулом уже за полночь.
Он почувствовал это по давлению в ушах — и одновременно почувствовал, как она проснулась. Не резко — просто чуть напряглась, потом поняла, где находится, и медленно, без суеты выпрямилась, подняв голову с его плеча.
Пауза.
— Извините, — сказала она ровно. Без особого смущения — скорее как человек, констатирующий очевидный факт.
— Всё в порядке, — сказал он.
Она забрала со столешницы карандаш — заметила, что он переложил его, но ничего не сказала. Убрала альбом в сумку. За иллюминатором уже появились огни Инчхона — море огней, ровные улицы, изгибы ночных хайвэев. Сеул возвращал к себе — неизбежно, как всегда.
Самолёт сел мягко. Пробежал по полосе и остановился у рукава.
— Спасибо, — сказала она, когда табло с ремнями погасло. — За сегодня. За всё.
— Не за что, — сказал он.
Она встала, сама достала сумку из верхнего отсека, не дожидаясь помощи, и пошла по проходу. Не оглянулась. Просто ушла — так же, как появилась: тихо и словно совершенно независимо от того, хочет ли кто-нибудь её задержать.
Хан Джэ остался сидеть. Так было положено — ждать, пока пройдёт основной поток, и потом выходить с охраной через служебный рукав. Ещё одна привилегия, которая на самом деле была ограничением.
Чхве уже что-то говорил про завтра. Кан разговаривал по телефону с водителем. Жизнь снова запускалась — расписание, обязательства, имя.
Хан Джэ смотрел на пустое кресло 3А. На столешнице перед ним осталась одна линия — тонкая, едва заметная, карандашная. Она провела её там, когда спросонья открыла альбом и промахнулась. Просто линия.
Он не знал ни одного способа её найти. Только имя — Ли Со Ын — и то, что она скульптор. И то, что она работает с глиной и полгода не чувствует ничего. И то, что засыпает в самолётах, хотя и не хочет. И то, что ей совершенно неважно, кто он такой.
Вот это последнее почему-то не давало покоя больше всего.
Выходить пришлось через служебный терминал — отдельный коридор, отдельные двери, машина прямо у выхода. Так всегда: чтобы не было толпы, давки, телефонов в лицо. Стандартная процедура, отработанная до автоматизма.
Но сегодня что-то пошло не так — информация утекла, как утекает всегда: через кого-то из персонала аэропорта или просто потому, что кто-то узнал рейс. Когда двери служебного выхода открылись, снаружи уже стояли люди — человек двести, может, больше. Телефоны поднялись мгновенно, как один организм. Крики — его имя, название группы, просто крики от возбуждения.
Кан и Пак сомкнулись по бокам. Чхве забежал вперёд, прокладывая путь. Хан Джэ опустил голову, поднял воротник — и пошёл. Он умел это: двигаться сквозь толпу как сквозь воду, не останавливаясь, не реагируя на прикосновения к рукавам, на крики имени прямо в ухо. Улыбаться коротко, не замедляясь. Кивать. Не смотреть в глаза — если посмотришь в глаза, остановишься, а останавливаться нельзя.
Вспышки слепили. Кто-то плакал — он слышал это каждый раз, и каждый раз это было немного странно: что он может вызвать у кого-то слёзы просто фактом своего существования. Он не понимал этого до конца, хотя прожил в этом уже много лет.
До машины оставалось метров двадцать. Именно тогда он её и увидел.
Она стояла в стороне от толпы — не в толпе, а именно в стороне, у края тротуара, там, где заканчивался хаос и начиналась обычная парковочная зона. Рядом стоял мужчина в тёмном костюме с табличкой — белый картон, чёрные буквы: «ЛИ СО ЫН». Водитель. Она что-то коротко ему говорила, он кивал. Потом она взяла сумку, он взял её чемодан, и они пошли к машине — чёрному седану, без всякой демонстративности.
Она ни разу не обернулась. Не посмотрела в сторону толпы, не посмотрела на вспышки, не посмотрела на него. Просто шла к машине — спокойно, со своим альбомом под мышкой, как человек, которому нужно домой, и больше ничего.
Хан Джэ остановился на секунду.
Кан тут же взял его за локоть — мягко, но настойчиво: нельзя останавливаться, толпа давит сзади. Он знал. Он сделал ещё шаг, и ещё, и ещё — к машине, к открытой двери, к тёмному салону, где не будет вспышек.
Дверь закрылась.
Он обернулся — в заднее стекло. Чёрный седан уже выезжал со стоянки, спокойно, без спешки. Не оглядываясь.
За окном его машины толпа ещё кричала что-то, телефоны тянулись следом. Чхве уже говорил по телефону — что-то про завтрашнее расписание. Кан смотрел прямо перед собой.
Хан Джэ откинулся на спинку сиденья.
Двести человек знали, кто он такой. Кричали его имя. Плакали.
Она не знала. И уехала домой.
Он подумал, что хотел бы оказаться в том чёрном седане. Просто так — без охраны, без имени, без толпы за стеклом. Чтобы ехать по ночному Сеулу и молчать рядом с человеком, которому всё это совершенно безразлично.
Это было невозможно.
Пока — невозможно.
Глава третья
5:30 утра
В пять тридцать утра Сеул выглядит иначе.
Не тот Сеул, который знают туристы — с огнями Намсана и шумом Мёндона, с кофейнями на каждом углу и хайвэями, забитыми машинами. Это другой город — тихий, с пустыми улицами и редкими фарами. Город, который ещё не проснулся и поэтому не притворялся. Хан Джэ любил его именно таким — честным, синеватым, до первых машин и до первых ролей, которые каждый играет с открытыми глазами.
Машина шла по пустому Кангнаму без пробок — редкое удовольствие. Водитель молчал, Кан дремал на переднем сиденье, Чхве печатал что-то в телефоне. Хан Джэ смотрел в окно.
Огни пролетали мимо — рекламные щиты, витрины закрытых магазинов, редкие прохожие. На мосту через Хан одинокий рыбак разматывал удочку — неторопливо, как человек у которого есть только это утро и больше ничего не запланировано. Хан Джэ проводил его взглядом и подумал что завидует этой неторопливости — и тем более рыбалке, которую он обожал сам.
И почему-то — он сам не понял почему — подумал о ней. О скульпторе из аэропорта. О том как она сидела в углу зала ожидания, отгородившись от всего мира альбомом, и была в этом отгораживании такой же одинокой и такой же неторопливой, как этот рыбак. Человек, у которого есть только это утро. Мысль пришла и ушла — но оставила след, как оставляет след камень, брошенный в воду ещё до того как ты успел решить, бросать ли его.
Он не жаловался. Это была его жизнь — жизнь которую он выбрал в восемнадцать, когда подписал контракт и переехал в дорм, где их тогда было четверо в одной комнате. Четверо молодых людей, одна ванная, общий сон, иногда это было всего три часа за ночь из-за плотного графика и постоянных репетиций. Потом появился пятый — Кан Ир, самый младший, приехал из Пусана с чемоданом и с тем выражением лица с которым приезжают люди решившие доказать что не зря приехали. Сел на свободную кровать, огляделся и сказал только: «Не храплю. Можете не переживать.» Кто-то засмеялся — и лёд растаял сразу.
Хан Джэ помнил запах того дома — старый линолеум, чья-то еда из холодильника, пот после тренировок. Помнил как Тэ Джин спал, положив руки между колен, не реагируя ни на что. Помнил как Но Гёль сидел по ночам в углу с наушниками, пересматривая на маленьком экране старые чёрно-белые фильмы, или что-то писал в тетрадь — заметки о фильмах, может, или просто мысли — никогда не показывал, никто не спрашивал. Он был лидером группы, и это чувствовалось не в командах, а в том как он думал вслух — медленно, с той основательностью человека, который, прежде чем сказать, уже видит и просчитывает на три хода вперёд.
Тогда не было денег ни на что. На футболках для первого выступления они сами напечатали принты. Отец Хан Джэ предлагал деньги — он был человеком бизнеса, прагматичным и добрым, не понимал зачем сыну эти мучения. Хан Джэ отказался. Если взять деньги отца — это уже не его путь, а папина благотворительность. Он хотел заработать право на сцену сам.
Он заработал. Но иногда — вот так, в машине в пять утра — думал о том чего это стоило.
Репетиционный корпус встретил его охранником у входа. Хан Джэ кивнул, провёл карточкой, пошёл по коридору. Флуоресцентный свет, линолеум, запах — специфический запах всех репетиционных залов мира: пот, резина от кроссовок, чуть — дерево паркета и совсем немного — чужой парфюм, впитавшийся в стены за годы. Хан Джэ вдыхал его и чувствовал успокоение. Этот запах означал: ты дома.
На третьем этаже, у двери кухни, он остановился.
Изнутри доносился тихий голос — один, без ответа. Хан Джэ толкнул дверь.
Но Гёль сидел за столом у окна с телефоном у уха и смотрел в тёмное стекло. Увидел Хан Джэ, кивнул — коротко, как кивают людям которым рады но не намерены прерывать разговор. Хан Джэ кивнул в ответ, снял куртку, открыл холодильник.
— Нет, я сказал во вторник, — говорил Но Гёль в телефон. Голос ровный, без раздражения — он умел говорить «нет» так, чтобы собеседник не обижался, просто понимал что это окончательно. — Вторник в три. Раньше не получится. — Пауза. — Хорошо.
Он убрал телефон и посмотрел на Хан Джэ.
— Рано приехал, — сказал он.
— Ты ещё раньше.
— Я не уезжал. — Но Гёль кивнул на диван в углу кухни — там лежал скомканный плед. — Здесь и остался после вчерашней студии.
Хан Джэ посмотрел на плед, потом на него. Но Гёль выглядел как человек, который спал три часа и считает это достаточным. Тёмные круги под глазами, но взгляд — абсолютно ясный, сосредоточенный. Это была его особенность: он мог работать в состоянии, когда другие уже не соображали, и при этом не терять точности.
— Что писал? — спросил Хан Джэ, доставая яйца и зелёный лук.
— Мост для третьего трека. — Но Гёль потёр лицо ладонями. — Не идёт. Стоит на одном месте уже две недели.
— Придёт.
— Придёт, — согласился Но Гёль без особой уверенности. Потом помолчал. — Как Токио?
— Нормально. Дождь, задержка рейса.
— Чхве говорил что ты был занят весь полет.
Хан Джэ поставил сковороду на плиту. Ничего не ответил.
Он разбил яйца, привычно, одной рукой — движение, отточенное за годы до автоматизма. Зашипело масло. Он нарезал зелёный лук — тонко, ровно, слушая звук ножа о доску, и этот простой домашний звук успокаивал его сильнее любых слов. Готовка была единственным, что он делал только для себя и только для своих — не для камер, не для сцены, не для чужих глаз. Здесь не нужно было быть Хан Джэ-из-популярной группы. Здесь он был просто человеком, который кормит своих друзей, ставших ему близкими людьми за долгие годы совместной работы, потому что накормить — это самый честный способ сказать «я рядом», который он знал.
И пока руки делали привычное, мысли снова ушли к ней. К тому как она ела рис в той комнате в аэропорту — сначала недоверчиво, потом всё быстрее, как человек, который не помнил когда ел в последний раз. Он поймал себя на том, что помнит это слишком точно. Помнит, как она держала палочки. Помнит линию её плеч, когда она наконец расслабилась. Это было неправильно — помнить незнакомого человека так подробно.
Но Гёль не повторил вопрос — он умел ждать так же хорошо, как умел молчать. Просто сидел, смотрел в окно, где Сеул постепенно светлел, наливаясь синим предрассветным светом.
— Ты уже здесь.
Голос был хриплым и недовольным. Тэ Джин вошёл в кухню в спортивных штанах и чёрной толстовке с капюшоном надвинутым почти на глаза. Волосы торчали в сторону. Он прошёл к холодильнику, достал воду, сел на подоконник. Увидел Но Гёля.
— И ты здесь.
— Я не уходил, — сказал Но Гёль.
Тэ Джин посмотрел на плед в углу. Ничего не сказал — для него это тоже не было новостью. За годы в группе он привык к тому, что Но Гёль иногда просто оставался в студии или на репетиционной базе — потому что незачем было ехать домой ради трёх часов сна, потому что работа не отпускала. Тэ Джин сам был таким. Может поэтому не комментировал.
— Как Токио? — спросил Тэ Джин, глядя в окно.
— Нормально.
— Чхве говорит, ты был немного рассеянный после аэропорта.
— Чхве много говорит, — сказал Но Гёль со своего места, не оборачиваясь.
Тэ Джин посмотрел на него. Потом на Хан Джэ. Потом снова в окно. Это означало что он заметил совпадение — оба одинаково заметили — и запомнил. Тэ Джин всегда запоминал детали. Это потом становилось строчками в его текстах — конкретные жесты, конкретные слова, выхваченные из обычного дня и поставленные в точное место.
Рис был готов. Хан Джэ разложил по мискам — пять штук. Поставил перед Но Гёлем, перед Тэ Джином.
— Ешьте.
Но Гёль взял палочки без слов. Тэ Джин взял тоже — он никогда не отказывался от еды которую ставил перед ним Хан Джэ. Это была их негласная договорённость, существующая столько лет сколько они были вместе: Хан Джэ готовил, остальные ели. Не из субординации — просто так сложилось и всех устраивало.
Остальные появились в течение следующего получаса.
Первым — Юн Сэ. Вошёл тихо, как всегда, но этим утром — с той особой лёгкостью в плечах, которая у него означала хорошее настроение. Увидел Но Гёля — нисколько не удивился.
— О, хёним здесь, — сказал он, беря миску, и в голосе была тёплая усмешка. — Снова не уходил?
— Снова, — сказал Но Гёль.
— Тебе надо домой ходить. Там кровать нормальная. — Юн Сэ уже ел, сев у окна. — Хёним, мост для третьего трека получился наконец?
— Нет.
— Получится. — Он сказал это спокойно, но с той тихой уверенностью, которая у него убеждала лучше любого напора. — Ты всегда в итоге находишь. Помнишь как со вторым альбомом? Три недели не шло, а потом за одну ночь написал половину.
Но Гёль посмотрел на него — с тем выражением, которое означало что-то среднее между «ты прав» и «замолчи». Юн Сэ это выражение знал и поэтому просто продолжал есть, глядя в телефон — не листал, просто смотрел в одну точку, но уголок рта у него был приподнят: он своё сказал и знал, что попал.
А потом — как бы между делом, не поднимая глаз от телефона — сказал негромко, так что услышал только Хан Джэ, стоявший ближе всех:
— Хён, ты рис себе не положил.
Хан Джэ замер на секунду. Он и правда не положил — накормил остальных, о себе забыл, как всегда. Он думал, этого никто не замечает. Оказалось — замечает. Юн Сэ не смотрел на него, не делал из этого истории, просто сказал и вернулся к еде — но в этом коротком «ты рис себе не положил» было больше заботы, чем в десяти длинных вопросах о самочувствии. Так Юн Сэ и заботился: тихо, точно, не требуя за это ничего. Хан Джэ молча положил себе полмиски. Просто чтобы Юн Сэ видел, что услышан.
Кан Ир появился следом — тихо, как появляются люди, которые не считают нужным объявлять о своём приходе. В руках телефон — он смотрел в него с тем особым выражением, когда смотришь не на экран а куда-то сквозь него. Взял рис, сел. Телефон убрал. Просто сидел и смотрел в окно — туда, где Сеул медленно светлел.
— Мост нашёл? — спросил он.
— Нет, — сказал Но Гёль.
— Попробуй сменить тональность в начале. Там есть ощущение что ты идёшь в гору против себя.
Но Гёль медленно повернул голову. Посмотрел на Кан Ира. Тот смотрел — спокойно, как будто сказал что-то совершенно обычное.
— Откуда ты знаешь? — сказал Но Гёль.
— Ты насвистывал его три дня назад в лифте, — сказал Кан Ир. — Я запомнил.
Но Гёль помолчал. Потом взял телефон и что-то записал. Тэ Джин наблюдал за этим обменом с подоконника с видом человека, которому интересно но, который не станет этого показывать.
Кан Ир доел, отставил миску — и вдруг, всё тем же ровным тоном, добавил, не глядя на Но Гёля:
— Хёним, вы сегодня во втором акте на финальном перестроении уходите на полшага раньше.
— Знаю, — сказал Но Гёль.
— Я просто говорю.
— Я слышал.
— Хорошо. — Кан Ир невозмутимо поднялся. — Просто чтобы знали.
Хан Джэ подавил улыбку. За неземной рассеянностью Кан Ир пряталась дотошность, которой не ждёшь: он замечал каждую неточность — не из наглости, а из той же перфекционистской логики, что двигала им самим на репетициях: неважно кто старший, важно что неправильно. Но Гёль это принимал спокойно — он ценил людей, которые говорили правду без обёрток.
Люди думали, что Кан Ир витает. Хан Джэ знал правду. Он видел, как Кан Ир остаётся в зале, когда все уходят — один, перед зеркалом, прогоняя одно и то же движение по сорок раз, пока оно не переставало быть движением и не становилось чем-то другим, тем самым, из-за чего Со Чжину говорила «на него смотришь». Эта неземная лёгкость, которой все восхищались, была создана тяжелым каждодневным трудом. Заработана в пустом зале в те часы, когда никто не видел. Кан Ир никому об этом не говорил — и Хан Джэ тоже молчал, потому что понимал: человек имеет право, чтобы его труд выглядел как волшебство.
Репетиция началась в шесть ровно.
Зал на четвёртом этаже — большой, с зеркалами во всю стену и деревянным паркетом, который помнил тысячи часов. Хореограф Со Чжину уже стояла в центре.
— Второй акт. С начала. Музыка.
Первые такты — и тело переключилось.
Хан Джэ смотрел в зеркало и видел пять человек. Пять разных способов существовать в движении.
Юн Сэ танцевал с той выверенной точностью, которая даётся только годами работы на пределе — каждое движение отшлифованное до последнего миллиметра, ни одной случайной линии. Но в этой точности не было холода — была страсть которую он умел держать внутри формы, не давая ей выплёскиваться наружу. Максимальный контроль и максимальная отдача одновременно. И была лёгкость — та самая, которую он приносил в любую комнату: музыка была в нём, а не снаружи.
Но Гёль в хореографии был точным — не самым лёгким и не самым эффектным, но точным. Он понимал структуру движения так же как понимал структуру текста: изнутри, через логику. Каждый жест был обоснованным. Со Чжину никогда не делала ему замечаний по счёту — только иногда просила добавить свободы в плечах, чуть отпустить контроль. Он кивал и на следующем прогоне делал ровно то же самое — методично и правильно.
Тэ Джин точен как метроном. Снаружи без эмоции — всё внутри.
Кан Ир в хореографии был отдельным явлением — не лучшим по технике и не худшим, просто другим. Он двигался так как будто слышал в музыке что-то чего не слышали остальные — какой-то дополнительный слой, своё измерение. И при этом каждое его движение стоило ему видимого усилия — того красивого усилия человека, который знает что ничего не досталось даром и вырывает результат трудом. Со Чжину однажды сказала про него: «Я не могу объяснить что он делает правильно. Но когда он в кадре — смотришь на него.»
— Стоп, — сказала Со Чжину. — Левый фланг. Переход. Ещё раз.
— Я же говорил, — тихо сказал Кан Ир.
— Встали, — сказал Но Гёль — негромко, без командного тона, просто как факт. И все встали.
Они прогнали переход семь раз. На восьмом Со Чжину кивнула. Юн Сэ поднял кулак — коротко, радостно. Но Гёль просто выдохнул — коротко, с закрытыми глазами. Хан Джэ знал этот жест: так он делал когда что-то наконец получалось так как должно было.
Перерыв — пятнадцать минут.
Хан Джэ взял полотенце, вышел в коридор, сел на пол у стены. Вытянул ноги, закрыл глаза.
Через минуту рядом опустился Тэ Джин. Потом — с другой стороны — Но Гёль. Они сидели втроём у стены, молча. Это было привычным — в перерывах между блоками они часто оказывались вот так, рядом, без необходимости говорить. Трое, которые помнили самое начало.
— О чём думаешь? — спросил Тэ Джин наконец.
— Ни о чём.
— Ты весь день думаешь ни о чём. Это заметно.
Но Гёль молчал. Просто сидел, смотрел в стену напротив, крутил в руках бутылку с водой.
— В самолёте кое-что было, — сказал Хан Джэ. — Скульптор. Кореянка. Застряли вместе в аэропорту из-за задержки рейса в Токио.
— Она знает кто ты? — спросил Тэ Джин.
— Нет. Видела толпу в аэропорту — даже не оглянулась.
Тэ Джин посмотрел на него — с той точностью которую Хан Джэ знал и немного боялся.
— Ты устал быть узнаваемым. Поэтому человек, который не узнал тебя — зацепил.
— Может быть.
— Не может быть. Точно.
Хан Джэ не ответил. Но про себя знал, что Тэ Джин прав только наполовину. Дело было не только в том, что она его не узнала. Дело было в том, как она смотрела на пустой лист своего альбома — с той же безнадёжностью, с какой он сам иногда смотрел на пустую страницу нового трека. Он узнал в ней что-то своё. Человека, который умеет создавать и вдруг разучился. Человека, у которого внутри что-то заклинило. Он не сказал этого вслух — ни Тэ Джину, ни Но Гёлю. Некоторые вещи, если произнести, становятся слишком реальными.
Но Гёль всё это время молчал. Потом сказал — спокойно, в паузу:
— Как её зовут?
— Ли Со Ын.
Но Гёль кивнул — медленно, как кивают когда запоминают. Встал, намотал полотенце на шею.
— Спроси меня после репетиции, — сказал он. — Про галерею.
И ушёл.
Тэ Джин проводил его взглядом. Потом сказал Хан Джэ:
— Спроси. Только не делай вид что это для того чтобы просто посмотреть её работы.
— А что это?
— Ты уже знаешь что это, — сказал он. И ушёл.
Хан Джэ остался в коридоре один. За окном Сеул окончательно проснулся — первые автобусы, первые пешеходы, бледное октябрьское небо над крышами. Новый день. Расписание на двенадцать часов вперёд. Студия, примерка, созвон с Японией.
И час между репетицией и студией.
Час — его.
Он закрыл глаза и на секунду увидел её снова — как она провела в воздухе линию пальцем, объясняя ему что-то про форму, чего он тогда не понял. Он не понял слов, но запомнил жест. И сейчас, в пустом коридоре, поймал себя на том, что хочет понять. Не жест — её.
— Хёним! — Голос Юн Сэ из зала. — Со Чжину зовёт!
Хан Джэ встал и толкнул дверь.
Зал встретил его пятью отражениями в зеркалах. Со Чжину стояла в центре. Но Гёль уже был на позиции — спокойный, сосредоточенный, как будто только что не сидел в коридоре. Поймал взгляд Хан Джэ и чуть приподнял бровь — просто наблюдение, без вопроса.
— Финальный блок, — сказала Со Чжину. — Музыка.
Хан Джэ встал на позицию. Тело переключилось. Мысли ушли — все кроме одной: после репетиции он поговорит с Но Гёлем.
До обеда оставалось ещё четыре часа.
Глава четвёртая
Галерея
Репетиция закончилась в половине одиннадцатого.
Со Чжину отпустила их с обычным своим кивком — коротким, скупым, означающим что на сегодня достаточно. Юн Сэ с шумным выдохом опустился прямо на пол, раскинув руки, и объявил в потолок, что на сегодня он официально закончился как человек. Кан Ир, не обращая на него внимания, разматывал тейп с запястья — он тейпировал руки перед каждой репетицией, привычка человека, который не позволял себе ни одной случайной травмы и вообще ни одной случайности. Но Гёль сел у стены, закрыл глаза, дышал — ровно, намеренно, как человек, который умеет выключаться в любом месте и при любых условиях.



