- -
- 100%
- +
Я подсаживаюсь к обозным, к оружейнику, к седому наёмнику со шрамом через бровь — и выспрашиваю. Что берут в Тишь, чего не берут. Правда ли, что там — и дальше десять вопросов, на которые мне отвечают вполовину, посмеиваясь: «мала ты ещё, барышня, знать такое». Я не спорю: кто спорит, того гонят, а кто кивает, тому рассказывают дальше. Киваю. От недосказанного мне только любопытнее. Я собираю по крохам и складываю в голове картину места, которого не видела, — и картина с каждым днём всё чудеснее и всё страшнее, и обе её стороны мне равно по вкусу.
У седого наёмника на шее, на ремешке, висит пластинка с ноготь величиной — тёмная, зеленовато-чёрная, в мелкую насечку. Я спрашиваю, что это. «Чешуя, — говорит он и, помедлив, даёт потрогать. — С тамошней твари. Кто носит, того, говорят, Тишь за своего держит». Чешуйка тёплая от его кожи и гладкая, как речной голыш. Я держу её дольше, чем прилично, разглядываю насечку — как ложится, как заходит край за край, — и возвращаю. Рисовать такое было бы одно удовольствие.
Старый конюх — тот, что при отце с его молодости, — смотрит на меня, когда я верчусь у денников, дольше, чем смотрят на барышню, которой скучно. Смотрит так, будто хочет что-то сказать, да не его это дело — говорить. Я киваю ему, он кивает мне, и мы оба молчим: он о своём, я о своём.
✦ ✦ ✦По ночам, когда дом наконец затихает, я достаю платок Данеоры.
Тот, что не для показа. Я разбирала его с той самой ночи — узел за узлом, стежок за стежком, — и то, что поначалу не давалось, теперь ложится в голову целиком. Я вижу форму, которую он держит, всю, насквозь; я могу построить её с закрытыми глазами и не уронить. «Разберёшь — сама поймёшь какая», — сказала Данеора. Я разобрала. И поняла.
Что это за форма, я теперь знаю до последнего узла.
Всё, чему меня учили прежде, было про «сберечь»: заслон держит удар, свод держит тепло, а свести рану — значит держать её правильной, пока не затянется, и для этого надо знать тело: где жила, где сустав, где под кожей тонко.
Веретено я разгадала ещё дома, в последние ночи перед отъездом, — ту, что «у матери нет и не было»; в дороге, по ночам, только повторяю её, чтоб не остыла в руках. Игле меня выучила мать: игла бьёт туда, куда целю я, — я сама должна знать, где у живого тонко, где жила подходит к коже, и попасть; силы в ней мало, весь расчёт в моём глазе. Форма Данеоры — тоже удар, тоже злая, но устроена наоборот. Она не спрашивает меня, где слабо. Она идёт по живому сама — щупает, ищет — и находит слабейшее место вернее, чем нашла бы я: не там, где мне кажется, а где вправду подастся. Мне остаётся довериться ей и отпустить — и она рвёт там. Мать научила меня попадать. Данеора — находить.
Оттого держать её и труднее иглы: игла смирная, лежит в руке ровно, а эта своевольна — рвётся вести сама, тянет поводья из рук, как собака, учуявшая след. Довериться ей боязно и сладко разом. Я строю обе — иглу и веретено — и обе удерживаю, и меня потряхивает: не от страха, а оттого, что мне это удаётся.
Вслух я это не назову: у нас такое не называют, назвать — уже навлечь на себя беду. Но про себя знаю: мне дали убивать — и дважды. Иглой — куда попаду сама; и веретено, что найдёт слабое за меня. Доброй невесте перед свадьбой — два способа ранить живое насмерть. И, стыдно сказать, во мне от этого поёт так же, как поёт оттого, что меня везут в Тишь.
Я прячу платок глубже всех прочих — не в приданое, куда сложили девичье, а к себе, в потайное. Это моё. Про него не знают ни матушка, ни сёстры, никто. Впервые в жизни у меня есть что-то, что знаю только я, — и я ношу этот секрет под рёбрами бережно, как носят тепло под плащом.
✦ ✦ ✦Днём — уроки помягче, на людях.
Матушкины подруги, что ещё не разъехались, гоняют меня по тому, что дозволено знать девице: как заслониться, как отвести, как уберечь. «Мало ли что, — говорит одна, поправляя мне пальцы над пяльцами. — В дороге всякое. Сумей и себя закрыть, и, коли надо, отца да жениха».
Жениха. Я прилежно строю заслон и думаю про себя, что защищать Тайвела мне вряд ли придётся: со мной едет он сам, а с ним — мой отец, а с отцом — его гвардия. Двух таких мужчин, да при оружных людях, во всей Вельдарии поискать. Кого мне бояться? Я еду в самое страшное место на свете под самой крепкой охраной, какая у меня в жизни была.
Тайвел заезжает ещё раз, перед самой дорогой. Привозит мне мелочь — не мелочь, а тонкую вещицу, каких не дарят невесте по уговору, а дарят той, кого просто хотят порадовать: без повода, ни за чем. Застёжку в виде листа, холодного серебра. Он сам закалывает ею мой воротник, и пальцы у него на миг задерживаются, и я краснею так, что это, должно быть, видно с другого конца двора.
У меня для него тоже есть — впервые. Я приготовила загодя, сама, тайком: платок с его вензелем, вышитый в две недели, моей рукой. Пустой, без второго дна, просто платок — но такой, каких не купишь: две недели вечерами, и вензель я перешивала трижды.
Я протягиваю — и в первый раз вижу Тайвела застигнутым врасплох.
Всего на миг. Он берёт платок — и не знает, куда деть лицо: благодарность идёт ему, как чужое платье с плеча. Он, что дарит легко, метко, ни за чем, — принять не умеет вовсе; словно ему суют в руки долг, которого он не делал, и надо теперь этот долг признать. Он справляется быстро — целует мне пальцы, говорит что-то тёплое и ровное, — но заминку я поймала, и мне она милее всех его гладких слов: вот, значит, где у ровного человека шов. Не любит быть должным. Даже мелочи, даже мне.
Умилительно, думаю я. Гордый.
— Скоро, — говорит он, пряча мой платок к сердцу — быстрее, чем прячут дорогое, будто с глаз долой. — Потерпите ещё чуть-чуть. Я обещал вам чудовищ — будут вам чудовища.
Я терплю. Плохо, нетерпеливо; время тянется, как прежде не тянулось. Но терплю.
✦ ✦ ✦Отец в эти дни занят больше обычного, и занят тихо.
Он не гремит, как двор. Он отдаёт распоряжения вполголоса, буднично, тем ровным голосом, каким говорит о зерне и починке крыши. И оттого, что он так буднично собирает не свадьбу, а поход, мне отчего-то зябко на самом донце — там, куда я обычно не заглядываю. Не заглядываю и теперь. Мало ли отчего человеку зябко; верно, от сквозняков — в доме нынче все двери настежь.
Поход выходит основательнее, чем я ждала от «прогулки, чтобы показать невесте промысел». Отец с Тайвелом собираются не на кромку, а вглубь; а вглубь, я слышала краем, знатные люди ходят редко и всегда вместе — чтобы делить и дорогу, и добычу. Наш поход — общий с Тайвелом, оттого и хлопот вдвое, и людей вдвое. Оглядывая двор, я вижу, что народу собирается куда больше, чем надо, чтобы поглазеть на монстров.
Много солдат. Молодых — эти рвутся за славой, гогочут, точат оружие с утра до ночи. И старых — эти не гогочут; эти смотрят на молодых так же, как наш конюх смотрит на выведенного к покупателю телёнка. Я замечаю этот взгляд и не понимаю его. Я в эти дни замечаю много такого, чего не понимаю, и складываю про запас — авось пойму после.
К солдатам в последние дни прибавляются обозные — их нанимает отцов управляющий где-то в городе, и во двор они входят уже своими: десяток смирных мужиков в одинаково новых рубахах. Работают молча, едят много и глядят больше в землю. Я спрашиваю у кастеляна, кто такие. «Снабженцы, барышня. До места и обратно, за харч и плату». Кормят их, я замечаю, с нашего котла и не скупясь — лучше, чем конюхов, — и я отмечаю это с гордостью за отца: он всегда говорил, что на работном человеке не экономят. Один из них, постарше, ловит мой взгляд и тут же опускает глаза — торопливо, как опускают, когда смотреть не положено. Стеснительные, думаю я. Из простых; при господском дворе робеют.
Кое-что от меня держат в стороне. Есть у сборов угол, куда меня не зовут: там что-то готовят отдельно, тихо, и стоит мне подойти близко, как разговор глохнет или сворачивает на погоду. Однажды я спрашиваю у Тайвела прямо: что там?
Он глядит на меня тепло и отвечает не сразу.
— Дорога в Тишь не бесплатная, Айлин, — говорит он. — За всякий трудный проход чем-то платят. Вам про это знать незачем — на то есть я, и ваш отец, и вот эти люди. Ваше дело — смотреть на чудеса. Наше — довести вас до них целой.
Мне это нравится. Мне нравится, что за меня заплачено; что обо мне позаботятся; что мне оставили одни чудеса, а всё несладкое взяли на себя мужчины. Меня всю жизнь к этому вели — быть той, о ком заботятся. И я не спрашиваю, чем же именно платят за трудный проход и кто; я слышу «за вас всё сделают» и успокаиваюсь, будто тёплой ладонью по голове поглаженная.
✦ ✦ ✦Уезжают наутро, а прощаться дом начинает с вечера.
К ночи съезжаются сёстры с мужьями — обе, и Розалин, и Кателин, хотя до Розалин полдня пути, а до Кателин и вовсе день с лишком. Я тронута и удивлена: на мою помолвку они слали поздравления с посыльным, а тут — сами, обе, к простым проводам.
За ужином шумно и тесно, как в детстве. Зятья говорят с отцом о дорогах и ценах на зерно, отец отвечает через слово — голова его уже в походе.
Братья прислали с посыльным письмо — одно на двоих, как всегда: пишет Айнор, Кайрон передаёт поклоны, по одному на всю семью, экономно. Матушка читает вслух за столом. Айнор клянётся, что к свадьбе вырвется из академии, «хоть бы пришлось дезертировать»; ниже, отдельной строкой, приписано для Мейлин: дезертировать не придётся, веер куплен. Мейлин победно оглядывает стол. Кателин качает головой: «Балует он её». Балует. Все мы её балуем — на то она и младшая.
Я слушаю братнино письмо и думаю, что в следующий раз мы соберёмся вот так все — уже на свадьбе. Стол будет длиннее, шуму — вдвое. А сёстры взяли меня в клещи, каждая со своей наукой.
У Розалин на всякий случай жизни есть правило, и все её правила — про мужа.
— Мужу надобно радоваться, — наставляет она, поправляя на мне воротник совершенно матушкиным движением, только без матушкиной руки. — Вернулся — радуйся. Уехал — жди и радуйся, что есть кого ждать. И главное, душа моя: никогда не показывай мужу, что ты умнее.
— Это будет нетрудно, — обещаю я.
Розалин довольна. Кателин фыркает в чашку.
Кателин вообще всё больше молчит и смотрит — так, как я смотрю, когда думаю, что никто не видит. Уже прощаясь, на лестнице, она вдруг берёт меня за локоть.
— Смотри там, — говорит она и по своему обыкновению не договаривает.
— За чем смотреть?
— За всем.
И уходит спать, оставив меня посреди лестницы с этим «за всем», как с корзиной, которую сунули в руки и не сказали, куда нести. Кателин всегда каркает. Замужество ей не в радость, вот и каркает — так я себе это объясняю, и объяснение сидит ладно, как перчатка.
✦ ✦ ✦В последнюю ночь я не сплю.
Не от страха — от того, что во мне не помещается. Завтра меня увезут из дома, где я знаю каждую скрипучую половицу, каждое лицо на потемневших портретах, каждую занавеску, из-за которой за мной присматривают. Увезут туда, где живое живее всего, где чудовища, где никто не дёрнет занавеску, если я засмотрюсь дольше приличного. Впервые в жизни меня выпускают — из дома, из-под пялец, из-под опеки, на волю, которой я прежде и не хотела, а теперь хочу так, что заходится сердце.
Я лежу и перебираю в голове всё, что видела за эти дни: вьюки, оружие, чужие шрамы, взгляд старого солдата на молодого, угол, куда меня не зовут. Складываю, складываю — и нарочно не свожу концы. Сведёшь — и, чего доброго, придётся заметить то, чего замечать не хочется. А мне хочется одного: чтобы скорее настало утро.
Под половицей, в моей комнате, лежит мой секрет — платок Данеоры, тот, что я разгадала сама. В дорогу я его не беру: такое в поклаже не возят, да и незачем — одну эту форму я вызубрила до последнего узелка, она теперь во мне, а не в нитке; платок своё отдал. Пусть лежит под половицей, ждёт. А материн платок — со мной: он не одна форма, а целая грамматика, из которой формы растут без счёта, такое в голове не удержишь — такое носят при себе. В приданом лежит девичье. Под половицей — дорогой подарок, что остаётся дома. В сердце лежит Тайвел. А на мне, узлом на затылке, лежит дорога. А впереди — Тишь.
Где-то этажом ниже не спит и матушка — я слышу её шаги, ровные, туда и обратно, туда и обратно. Считает, верно, чего недоложили в сундуки, думаю я и переворачиваюсь на другой бок. У матушки перед дорогой одна забота: чтоб дитя не замёрзло да не оголодало. Обычная, материнская.
Я умею читать по шагам не хуже, чем по лицам, — а материны в эту ночь не читаю. Мне не до них: у меня впереди дорога, и я слушаю только её.
И оттого засыпаю счастливой. Шаги внизу всё не смолкают.
✦ ✦ ✦Утро отъезда начинается с Мейлин — она врывается ко мне до света, забирается с ногами на постель и объявляет, что это нечестно.
— Всё тебе, — считает она, загибая пальцы. — Жених — тебе. Тишь — тебе. Чудовища — тебе. А мне — спряжения зубрить.
Под мышкой у неё книжка. Не её всегдашние, про принцев, — толстый роман из тех, что читают замужние дамы, подарок Тайвела сестрице будущей жены. Она с ним теперь не расстаётся, носит, как носят щенка, и прячет от матери. Доросла, стало быть, до дамских романов. Растёт быстрее, чем я собралась замуж.
— Я тебе всё расскажу, — обещаю я. — Всё-всё. Про каждое чудовище.
— Рассказывать — это не то, — вздыхает она с недетской точностью. — Это как нюхать чужой пирог.
Внизу, во дворе, уже гремит и фыркает: грузят последнее, выводят лошадей. Мейлин виснет на мне до самого крыльца и там, при всех, ударяется в слёзы — громкие, честные, тринадцатилетние.
— А меня? Меня возьмут когда-нибудь?
Ей отвечаю не я. Тайвел — он уже в седле и сверху вниз, через головы взрослых, говорит ей приветливо, как большой:
— В другой раз — непременно.
Мейлин расцветает сквозь слёзы — мгновенно, как умеет только она. Я думаю: какой он всё-таки добрый, даже с детьми у него находится верное слово. И ещё я думаю, смеясь про себя: бедный Тайвел — Мейлин теперь с него не слезет.
✦ ✦ ✦Матушка выходит последней, когда всё уже увязано и все простились.
Она ничего не несёт, кроме платка — простого дорожного платка, сложенного на её ладонях, как складывают не вещь, а письмо. Отводит меня на два шага в сторону, к нише у дверей, где мы вдруг оказываемся одни посреди полного двора, — она умеет так делать, я всегда завидовала.
— Повернись.
Я поворачиваюсь, и она повязывает мне платок на волосы — дорожно, ловко, узлом на затылке. Пальцы её расправляют ткань дольше, чем надо, чтобы расправить ткань. Руки её опять не находят покоя, как в тот день, когда съезжались гусыни. Перед дорогой у всех такие руки, решаю я.
Под пальцами, у самого уха, я чувствую стежки. Плотные, частые — тайнопись; вышивки тут на добрый лист письма, и легла она недавно: нить ещё не притёрлась, топорщится. Вот, значит, над чем матушка не спала эти ночи, пряча работу от всех, даже от меня.
— Тут две схемы, — говорит она тихо, у самого уха, будто расправляет ткань. — По кайме, с лица и с изнанки. Первая — коли рана загниёт, а лекаря нет: гонит порчу вон, чистит, тянет жар наружу. В походе такая форма — жизнь; её затверди первой, накрепко. А с изнанки — та же самая, да вывернутая: что первая гонит вон, эта гонит внутрь.
— Зачем же злую-то, — шепчу я.
— Затем, что не поняв, как хворь загнать, не выучишься её выгонять. Одно — оборот другого; порознь их не понять. — Она глядит на меня тем ровным, за которым всегда что-то есть. — И это тебе не одна форма, дочка. Это корень. Разберёшь его как надо — сама увидишь, как всякая форма выворачивается наизнанку, и пойдёшь дальше, чем тебя тут учили. Только помни поверх всего: рука одна. Что лечит, то и калечит. Разница вся — куда ведёшь.
Я киваю. Под ложечкой знакомо чешется: мне дали не готовое — мне дали то, из чего само растёт. Разберу после, на привалах, до последнего узелка; а покуда — просто ношу на себе, тёплое, материн подарок в дорогу.
— Не снимай, — говорит матушка.
— Жарко же будет…
— Не снимай.
Голос у неё ровный — слишком ровный, тем самым ровным, каким она при гостях говорит самое важное. Я поднимаю глаза. Лицо у матушки простое и доброе, а за ним, не прячась, стоит то, что всегда за ним стоит, — и смотрит на меня так, что мне на миг делается тесно в груди. Она открывает рот, начинает:
— Если…
И не заканчивает. Первый раз на моей памяти матушка не заканчивает фразу.
— Пиши мне, — говорит она вместо этого. — Как учила.
— Каждую неделю, — обещаю я легко. — Длинно и с завитушками.
— За жениха я спокойна, — говорит она, и это правда: о Тайвеле она всегда говорит ровно и тепло, как о хорошей погоде. — Мужчина основательный, при нём ты как за стеной. А вот край… — Она смотрит поверх моего плеча, туда, куда со двора не видно. — Край не разбирает, кто чей. Оттуда не все возвращаются, Айлин. Потому — не снимай.
Она обнимает меня — слишком крепко и слишком долго для проводов, вжимается щекой в мой висок, и я слышу, как она вдыхает, будто хочет надышаться. Потом отпускает, разглаживает мне платок последний раз — и лицо её уже снова простое, доброе, гостевое.
— Ну, — говорит она. — С богами.
✦ ✦ ✦Во дворе всё готово, и двор от этого притих.
Отец в седле, непроницаемый, оглядывает поезд — вьюки, людей, ворота — одним хозяйским проходом глаз, как оглядывал, я видела, жатву. «Время», — говорит он, ни к кому, и это у него значит: пора. Гвардейцы подбираются. Скрипит кожа, звякает железо, пахнет лошадьми, дёгтем и последними розами из сада.
Тайвел подводит мне мою кобылу сам и сам держит стремя. Когда я уже в седле, он поправляет на моём вороте серебряный лист — свой подарок, — и пальцы его на миг теплее серебра.
Мой платок он везёт с собой — я вижу краешек за отворотом, у сердца. Спрятал, а не носит напоказ, как носила бы я. Дарить ему легко, а носить чужое, быть у кого-то пусть в малом долгу — тяжело; оттого и прячет поглубже. Я замечаю это и глупо радуюсь: пусть везёт. Пусть у него будет при себе хоть одна моя вещь.
— Ну что, — говорит он мне одной, тихо, заговорщицки. — За чудовищами?
— За чудовищами, — отвечаю я, и мы улыбаемся, как два заговорщика и есть.
Трогаемся. Дом плывёт назад — сперва медленно, потом всё скорее, и я оборачиваюсь в седле, потому что так положено, и потому что мне хочется.
Все стоят, где стояли. Матушка — на крыльце, прямая, и не машет: просто стоит и смотрит, сложив руки, как на службе. Сёстры машут за двоих. Мейлин уже не на крыльце — она успела взлететь к себе и машет с балкона, высунувшись до половины, и в поднятой руке у неё не платок — книжка, тот самый роман; страницы полощутся на ветру, как голубиные крылья. Пусть у младшей будут балконы, принцы и их кони.
Занавеска на втором этаже — та, что всю жизнь дёргалась, стоило мне сесть слишком близко к чему-нибудь живому, — висит неподвижно. Подглядывать больше не за чем: всё, за чем присматривали, уезжает со двора с приданым и охраной.
Последним я вижу сад. Садовник с утра пораньше уже там — ходит вдоль кустов и режет отцветшее под корень, охапка роз лежит у его ног. Осень подходит, срок есть срок.
К вечеру их сожгут, и к весне никто не вспомнит, что они тут были.
Я отворачиваюсь от окна первой.
Глава 5
Дорога начинается с того, что мне впервые в жизни никто не говорит «сядь прямо».
Я еду верхом весь день — не круг по аллее под присмотром, а по-настоящему, до гудящих ног, — и мир не кончается ни забором, ни живой изгородью. Первые сутки я просто смотрю. Смотрю так жадно, что к вечеру у меня болят глаза, как у других с непривычки болит поясница, и Тайвел смеётся, что меня укачало от смотрения.
Он едет рядом почти всё время. С ним легко: он рассказывает дорогу, как рассказывают книгу — вот за этим холмом колодец с самой сладкой водой на тракте, вот тут в позапрошлом году сошёл сель и три дня копали купеческий обоз, — и слушать его можно бесконечно. Отец едет чуть впереди, при мне неотлучно, как и положено, когда незамужнюю дочь везут при женихе. На привалах они с Тайвелом спорят о каком-то давнем походе — «да мы же тогда оба стояли под Гребнем», «оба, да ты с той стороны» — и переглядываются, как спорят люди одних лет об одной молодости. Муж в летах — за ним как за стеной, сказала бы Розалин. У меня будет две стены. Я самая охраняемая девица во всей Вельдарии.
На третий день я замечаю, что земля устала.
Не сразу подберу слово, а потом подбираю именно это: устала. Трава здесь серее, чем у нас, будто её уже носили. Поля лежат через одно: вспаханное, брошенное, вспаханное, брошенное — как будто у земли не хватает дыхания на все сразу. Деревни реже, заборы выше, и на постоялом дворе, где мы ночуем, пустует половина стойл, а хозяйка на вопрос «как урожаи» отвечает «как у всех» таким голосом, что переспрашивать неловко.
— Почему тут так? — спрашиваю я у Тайвела.
— Земля скудеет, — говорит он просто, как говорят «дождь идёт». — Чем дальше к краю, тем скуднее. Всё уходит туда. — Он кивает вперёд, где за днями пути лежит то, ради чего мы едем. — Оттого туда и ходят. Где убыло, там, стало быть, где-то прибыло — надо только уметь взять.
Мне нравится, как он говорит: у него на всё есть ответ, и ответ всегда с дверцей — «надо только уметь». Я складываю услышанное к остальному, что насобирала за дорогу. Насобирала я уже порядочно: как меняется говор от заставы к заставе, как встречные обозники по-разному кланяются гербу на наших вьюках — южнее в пояс, здесь в четверть, — и как один слуга Тайвела, подавая мне стремя, всякий раз смотрит куда-то мимо моего плеча. Робеет перед барышней, решаю я. Славный, застенчивый.
Вечером на постоялом дворе я спрашиваю у Тайвела то, о чём стеснялась спросить дома, чтобы не показаться незнающей: откуда Тишь вообще взялась.
Он рассказывает охотно и красиво — так, как рассказывают то, чем гордятся. Давным-давно на мир пришло Чудовище: пожирало землю, глушило реки, и не было на него управы, пока не встали наши предки — вельдарские дома, все как один. Сразили его здесь, на нашей земле; оттого здесь и лежит рана той победы. Тяжкое наследство — и почётное: где убили, там и кормимся.
— Выходит, Тишь — это… его? — я не сразу подбираю слово. — То, что от него осталось?
— То, что из него вытекло, — кивает Тайвел. — Оттого она и не пустая: в туше зверя, Айлин, годно всё, от шкуры до желчи. Просто зверь был очень большой.
Он говорит об этом, как о выгодной сделке тысячелетней давности, и мне нравится его спокойствие. Одно цепляет, как заусенец:
— А у южан я читала — Чудовище сразил их король.
— У южан, — усмехается Тайвел, — та же песня, только герой ихний. И у заморцев — ихний. Чудовище на всех одно, а победителей — дюжина. Победа, Айлин, как хорошая невеста: кавалеров много и каждый видит себя мужем.
Я смеюсь и складываю к остальному. Дюжина женихов на одну победу — такое я могу себе представить.
✦ ✦ ✦Третий Перевал слышно раньше, чем видно, а чуять его начинаешь ещё раньше.
Пахнет дымом, дёгтем, скотиной, мокрой шерстью и чем-то ещё, густым и незнакомым, от чего лошади прядают ушами. Потом из-за холма выворачивается частокол — серый, щербатый, обвешанный по гребню чем-то, что я сперва принимаю за сохнущие шкуры и лишь потом понимаю, что принимаю правильно. За частоколом — крыши, дымы, гвалт. Третий Перевал. Городок, которого нет ни на одной приличной карте, и первое место в моей жизни, где на наш герб не кланяется никто.
Внутри я забываю, как дышать, — столько всего сразу.
Грязь тут месят так буднично, будто она и задумана вместо мостовой. Люд — лихой, громкий, пёстрый: кожаные куртки в нашивках, у половины чего-нибудь не хватает — пальца, уха, ровно половины лица под платком, — и никто не подаёт виду, что это стоит взгляда. У коновязи двое бранятся из-за места такими словами, каких я не знаю вовсе; по тому, как каменеют лица наших гвардейцев, понимаю — оно и к лучшему. Здесь всё продаётся с рук и с голоса, всё вперемешку: связки когтей рядом с луком и репой, склянки тёмной жижи рядом с сапогами, и смерть, судя по разговорам, тут тоже товар из ходовых — о ней торгуются тем же голосом, что о репе.
Мы не задерживаемся — «проездом, засвидетельствовать», говорит отец, — но засвидетельствовать здесь положено одному человеку, и человек этот выкатывается нам навстречу сам.
Мэр. Так его зовут в глаза; за глаза, я слышу, зовут Пошляком. За то, что он берёт пошлину. Со всего. При нас его люди снимают с въезжающих возов по монете с колеса; рыбный ряд платит ему «за ряд», кабак — «за шум», и даже нищий у ворот, судя по хозяйскому кивку между ними, сидит на откупленном месте. Круглый, цепкий, скорый на прибаутку, он успевает за минуту назвать отца «ваша милость», меня — «золотцем», прицениться взглядом к нашему поезду от первого вьюка до последнего — и, не меняя голоса, перейти к делу. Дело у них с отцом короткое: отец, не сходя с седла, отсчитывает ему в ладонь — буднично, как конюху за овёс.




