- -
- 100%
- +

© Танюша Логинова, 2026
ISBN 978-5-0070-6650-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пролог «Та, что прядет»
Полная темнота.
Она давит. Слишком тихо. Так тихо, что начинают звенеть перепонки, и в этом звоне рождается страх: а есть ли вообще что-то за пределами этой черноты?
Запах. Первое, что пробивается сквозь вату безмолвия. Сырая земля. Прелая листва.
Тьма не становится светлее, но глаза привыкают — и где-то на грани зрения начинает угадываться движение. Или не движение? Или просто мерещится?
Вум.
Звук приходит отовсюду сразу. Низкий. Древесный. Древний.
Вум-вум.
Он входит в ритм с сердцем. Или сердце подстраивается под него.
Вум-вум-вум.
Тьма расступается.
Старуха сидит на замшелом пне. Вокруг — туман. Густой, молочный, он стелется по земле, лижет корни деревьев, прячет горизонт. Не понять: ночь сейчас или ранний рассвет? Времени нет. Здесь его никогда не было.
Она не ведьма. Не колдунья. Она — Та, что прядет. Та, что была до богов и останется после.
В руках у нее веретено. Длинное, темное, будто выточенное из ночи.
С веретена свисают в пустоту три нити.
Первая — грубая, льняная, серая, как дорожная пыль. Она почти истончилась, волокна разлохмачены, вот-вот порвется. Дунет ветер — и ее не станет.
Вторая — прозрачная, как леска, как застывший воздух. От нее веет таким холодом, что иней выступает на рукавах старухи. Нить звенит, вибрирует, поет тонко и жалобно — будто сама по себе, без ветра.
Третьей нити не видно. Но по ней, время от времени, пробегают искры. Красные, быстрые, чужие здесь, в этом лесу, в этом тумане.
Старуха смотрит на них. Долго. Потом поднимает глаза — туда, где за туманом угадывается что-то еще, что-то живое.
Голос у нее не злой. Усталый.
— Три вас, — говорит она в тишину. — Одна кровь. Одна доля. А нити — разные.
Пауза. Туман сгущается. Нить звенит громче.
Веретено крутится в ее пальцах еще мгновение. Вум-вум-вум.
А потом тьма возвращается.
Глава 1. Фекла / «Воля»
В церкви надышали так, что пар от мужиков валил, как из лошадиных ноздрей на морозе. Воздух стоял тяжёлый, пахло квашеной капустой, овчиной и горячим воском, иконы в золотых окладах запотели и блестели слезливо. Феклу стиснули с боков так, что не вздохнуть, в спину упирался чей-то костистый локоть, а в затылок дышали часто и хрипло. Дьячок на клиросе оглашал манифест — голос у него был тонкий, срывающийся, слова бились под сводами, чУждые, непонятные, будто не по-людски сказанные: «даровать», «полагается», «выкупа». Смысл ускользал, оставался только гул.
Бабы всхлипывали, утирались концами платков, мокрых от слёз и пота. Мужики крестились истово, с размаху, припечатывая лоб и грудь, так что удары ладоней были слышны даже сквозь гомон.
Фекла стояла у самой двери, где из щелей в полу тянуло таким ледяным сквозняком, что ноги, обутые в чуньки, стыли. Она не слушала. Она через толпу, через чужие взмокшие спины, затылки в шапках, чьи-то вздернутые в кресте локти, нашла глазами Петра. Тот стоял у правого клироса, высокий, светлобровый, в новой холщовой рубахе. И будто жилка какая меж ними натянулась — обернулся, поймал её взгляд. Улыбнулся широко, дурашливо, кивнул: мол, слышь, чего деется-то? А после почти беззвучно шепнул: «Теперя вольные, Фекла. Жениться можно».
Жаром обдало шею, грудь под тяжёлым суконным сарафаном. Щеки занялись алым, будто она не в духоте церковной стояла, а с морозу в жарко натопленную избу вошла. Она потупилась, повела взглядом в сторону, тёмный угол за иконой Божьей Матери обшарила, чтоб унять сердцебиение.
И там увидела старуху.
Чёрную всю, с головы до пят. Лицо — восковое, без кровинки, руки под грудью сложены, как у покойницы. Глаза глядели на Феклу неотрывно, углями горели. Не молилась, не крестилась, не шевелилась вовсе. Только голову чуть наклонила, будто диковинку разглядывала. Зрачки у старухи были без белка, сплошь чёрные, жгучие.
Озноб продрал от поясницы до затылка, хотя в церкви было жарко. Руки, только что горячие, враз похолодели, пальцы занемели, не сгибаются. Пахнуло откуда-то не ладаном, а сырой землёй и тленом. Она, не чуя себя, ухватила сестру Степаниду за рукав, дёрнула, зашептала в ухо горячо, сбивчиво:
— Глянь, Стеша, Христом Богом прошу, глянь в угол-то, бабка в чёрном чья будет? Вон там, за иконой-то…
Сестра нехотя обернулась, сощурилась, вглядываясь в тёмный угол, где теплилась одна лампада. Посмотрела на пустое место перед иконой. Перевела взгляд на Феклу, и лицо у неё стало испуганно-удивлённое:
— Господь с тобой, Феклуша. Нет никого. Тебе с духоты, что ли, померещилось? Или угар от кадил? Вон, бабы который раз в обморок падают.
Фекла зажмурилась крепко, до боли, до цветных кругов перед глазами. Открыла — угол пустой. Только лампада масляная теплится красноватым огоньком. Дрожь мелкая пошла по телу, от коленок до самого горла. А ощущение взгляда на спине осталось. Будто кто меж лопаток сверлит неотрывно, холодным сверлом. Она переступила с ноги на ногу, поплотнее запахнула полушубок, втянула голову в плечи. Холод под сердцем так и не уходил, прирос, и Петрова улыбка, ещё минуту назад так сильно её обжегшая, теперь казалась далёкой, будто в тумане.
Глава 2. Анна / «Хлеб»
Тридцать градусов. Может, больше. Термометра нет. Ресницы слипаются, скрипят при моргании.
Очередь. От булочной до угла дома и дальше, вдоль Седьмой линии. Стоят плотно, чтобы ветер не продувал. Молчат. Кто не молчит — тот кашляет. Кашель сухой, с хрипом, будто нутро выворачивает. Перед Анной женщина в пальто с чужого плеча. Рукав обгоревший. Держится за стену. Дышит редко.
Впереди мужик осел на снег. Сначала на колени, потом лицом вниз. Никто не оглянулся. Только бабка сзади прошамкала: «Готов». И всё.
Анна считает. Семь человек. Шесть. Пять. Глаза темнеют, приходится моргать часто-часто, чтобы не упасть. Ног нет. Совсем. Валенок не чувствует, нога внутри — будто чужая, деревянная.
Немцы в Шлиссельбурге. Дороги нет. Ладога — подо льдом. Скоро, говорят, откроют. Скоро.
Булочная. Внутри пахнет мышами и сыростью. Хлеб не пахнет. Вообще.
Продавщица — щеки ввалились, глаза злые — отрезает дрожащей рукой. Сто двадцать пять. Норма. Кусочек на ладони — черный, липкий, в мякине. Анна держит его раскрытой ладонью, не сжимает пальцы, чтобы не раскрошить. Смотрит. Миг. Прячет за пазуху, под ватник, под платок, к самому телу. Там тепло. Кажется, что тепло.
Надо идти. Племянница. Третий год. Одна в комнате на Лиговке.
Идет. Ветер прошивает ватник, прошивает платок, прошивает кожу. Останавливаться нельзя. Остановишься — сядешь. Сядешь — не встанешь. Ноги переставлять. Левую. Правую. Левую.
У подъезда на тумбочке женщина. Сидит удобно, откинулась на стену, голова запрокинута. Рот открыт, будто хочет сказать что-то. Снег в волосах, на ресницах, на губах. В руках бидон. Зажат в пальцах, мертвой хваткой, судорогой. Анна проходит мимо. Потом останавливается. Возвращается.
Бидон. Свой вчера разбился, поскользнулась на набережной. Вода пролилась, бидон вдребезги. Пальцы помнят тот звон. Сейчас без бидона — не согреть, не напоить девчонку.
Смотрит на лицо. Молодая. Лет двадцать пять. Красивая даже сейчас, даже синяя, даже с этим снегом во рту.
Секунда.
Наклоняется. Пальцы примерзли к металлу намертво. Тянет — не поддается. Тогда с силой дергает за руку — и слышит не хруст, а тихий, рвущийся звук отделяющейся ото льда кожи. Бидон выскальзывает, падает в снег, звенит глухо. Анна поднимает, прижимает к груди. Тяжелый, холодный, через ватник холод пробирает сразу, до костей.
Говорит вслух. Голос сиплый, чужой:
— Прости, родимая. Там дите ждет.
Уходит быстро. На углу останавливается, хватает ртом воздух. В ушах звенит. Спину ломит так, будто мешки таскала. Идти надо.
В комнате темно. Окна заклеены крест-накрест, всё равно дует. Буржуйка еле теплая, внутри синий огонек, почти невидимый. Дрова — книги, стул, всё, что горит.
Девочка на кровати, в куче тряпья. Глаза открыты, смотрят в потолок, не моргают. Лицо серое, скулы острые, кожа натянута. Глаза большие. Не детские.
Анна колет щепку от табуретки. Разжигает. Ждет, пока займется. Руки трясутся. Снег в бидон — в тот, чужой — на печку, ждать, пока растает. Долго. Вечность.
Вода закипает. Крошит туда хлеб. Размешивает. Поит с ложки.
Девочка глотает жадно. Обжигается, дергается, но не плачет. Глаза закрывает. Глотает. Еще. Ложка стучит о зубы. Еще.
Засыпает сразу. На середине ложки, рот открыт, дышит редко, поверхностно.
Ночь. Коптилка. Фитиль из бинта, масла мало, свет тусклый, оранжевый, пляшет. Анна ложится рядом, подгребает под себя тряпки. Прижимается к девочке — та горячая, слишком горячая, жар. Спина к спине, чтобы тепло не уходило. Закрывает глаза.
Голод сосет под ложечкой. Сосет, крутит, сводит желудок пустыми спазмами. Привычно.
Мысли путаются, рвутся, как нитка.
Провал.
Снится снег. Белый. Чистый. Глубокий. Она сидит в сугробе, по пояс, и не может встать. Ноги не слушаются, руки примерзли к коленям. Холодно. Не страшно — спокойно. Тишина. Белый свет.
Рядом стоит женщина. Та, с бидоном. Только лицо другое — старое, сморщенное, губы в нитку, как печеное яблоко. В руках веретено. Тонкое, длинное, костяное. Прядет. Из пустоты тянется нить, серая, мышиная. Уходит в небо, в белую муть.
Женщина смотрит на Анну. Молча. Качает головой.
Нить рвется.
Анна просыпается. Темно. Коптилка погасла. Девочка рядом дышит, не шевелится. В ушах звон. Тишина. Сосущая пустота под ребрами.
Вставать не хочется. Надо вставать. Утром опять за хлебом.
Глава 3. Вика / «Веселье»
Вика проснулась от того, что сериал сам переключился на следующую серию. Телефон показывал 14:30, среда. Она лежала в кровати второй день, если не считать походов до туалета и обратно. Ноутбук грел живот, зарядка еле дотягивалась от розетки до подушки. На экране очередные разборки, она смотрела в одну точку, не вникая. Желудок скрутило. Лень даже встать и сварить пельмени. Потянулась к телефону, открыла доставку, ткнула в первую попавшуюся пиццу. Оплата при получении. Телефон запиликал, на экране «Бабушка». Сбросила. Отложила телефон, уставилась в потолок. Минута. Две. Три. Снова взяла телефон, набрала бабушку. Та ответила сразу.
— Ба, привет, — сказала ровно. — Занята была, извини.
Голос в динамике скрипел, как несмазанная телега.
— Когда приедешь-то, Вика? Я уже и не жду, а ты звонишь.
— В выходные, ба, — Вика смотрела на пыльный подоконник. Там стояла кружка с засохшим кофе. — Обещаю.
— Какие выходные? Ты уже месяц обещаешь. Месяц, Вика. Я не железная.
— Ну в эти. Точно.
Бабушка вздохнула так, что динамик захрипел.
— Ладно. Жду.
Вика кинула трубку.
Вечером выползла из дома. Пошла к подруге.
У Ленки накурено так, что глаза слезятся с порога. Квартира на Лиговке, коммуналка, но подруге повезло: комната большая, метров двадцать, и соседи глухие. На полу окурки, чьи-то ботинки, пустые бутылки выстроились вдоль стены. Вика берет стакан, наливает себе вина из горла, пьет стоя, прислонившись к подоконнику. Лена где-то в толпе, слышен ее смех, визгливый, пьяный.
Всё как всегда.
Вика пьет быстро, почти не чувствуя вкуса. Водка обжигает горло, но внутри, под ребрами, по-прежнему пусто. Она смотрит на лица вокруг — они сливаются в одно пятно, мелькают, смеются, говорят о чем-то громко и бессмысленно. Ей кажется, что она здесь лишняя. Что она смотрит на всё это сквозь стекло.
И в этой мути, вдруг, откуда-то издалека, прорезалось: «Внучка, что же ты творишь?»
Бабушкин голос. Тихий, ворчливый. Вика вздрогнула, замерла. Сквозь дурноту ударило острым, тоскливым стыдом. Она попыталась зацепиться за это чувство, удержаться, собраться с мыслями, чтобы вынырнуть из этого состояния, — но тело не слушалось.
— Заткнись, — прошептала она одними губами. — Я сама решаю.
Но голос внутри уже не ответил. Вместо него была только тошнота и пустота. Ноги заплетались, мир плыл. Она пошла танцевать, пытаясь доказать самой себе, что «весело», что «так надо», что она контролирует всё. Лена смеялась где-то рядом, но смех этот был чужим, пьяным, жутким.
Глава 4. Фекла / «Венчание»
Гуляли всей деревней. Столы сдвинули, накрыли рядниной и холстом, кто что принес: пироги, соленые рыжики, крынка сметаны. Ели-пили чем бог послал: самогон лился рекой, брага пенилась в деревянных ковшах, мужики уже скинули зипуны и сидели в одних рубахах, красные, счастливые.
Петр ходил меж столов, колобродил, наливал самогон щедро, через край, обнимал всех подряд — мужиков, баб, даже чужих ребятишек, что вертелись под ногами. Был он счастливый, пьяный, красный, как жар, глаза блестели масляно, рубаха на груди расстегнута, волосы светлые прилипли ко лбу. Шум стоял — уши закладывало.
Фекла сидела на лавке, под божницей, в новом синем сарафане с красной оторочкой. Сарафан был тяжелый, стоял колом, пахло от него сундуком, лавандой и еще чем-то праздничным. Щеки у Феклы горели так, будто она весь день у печи простояла, глаза блестели, а руки теребили край платка. Бабы подходили, поздравляли, щупали подол цепкими пальцами: «Доброе приданое, Фекла, доброе». А она только кивала, улыбалась, а сама глазами искала Петра. Найдет — и сердце ухнет, и опять потупится.
Душно стало. До тошноты, до звона в ушах. От печного жара, от тесноты, от самогонного перегара, который уже пропитал все: стены, потолок, одежду. Фекла поднялась, перешагнула через чьи-то ноги, выскользнула за дверь, на крыльцо.
Ночь стояла — глаз выколи, и звездно, и морозно. Тишина ударила по ушам после гула, снег под ногами скрипнул сочно, с хрустом. Воздух — глотнуть не надышаться, колкий, сладкий, ледяной, до боли в груди. Она присела на перильце, прижала ладони к горящим щекам, перевела дух. Хорошо-то как, Господи…
И тут увидела…
На завалинке, у самого угла, где снег лежал сугробом, сидела старуха. Та самая. Сидела спокойно, будто век тут провела. В руках у нее была кудель — серая мычка льняная, и веретено жужжало. Тонко, ровно, как комар над ухом. Жужжало и крутилось, нитка тянулась серая, длинная, бесконечная, ложилась на снег кольцами.
Фекла сглотнула. Во рту пересохло враз. Поднялась с перильца, шагнула ближе — ноги ватные, чужие. Голос свой не узнала, тонкий, как у девчонки:
— Ты чья, бабка? С чьей стороны будешь? С Петровой али с моей?
Старуха подняла глаза. Медленно, тяжело. Черные, как проруби в реке, без дна. Лицо белое, восковое, на морозе не розовеет. И улыбнулась — одними губами, без тепла.
— Твоя, касатка. Я всегда с вами, с бабами. — Веретено крутнулось быстрей. — Сужу-пряду. Скоро моя работа пригодится.
Кожа на спине стянулась, будто примерзая к рубахе. Волосы под платком зашевелились. Фекла попятилась, рукой за косяк схватилась, за ледяное дерево, чтоб не упасть.
— Чего тебе надо? — выдохнула чуть слышно.
Старуха голову наклонила, будто прикидывала что-то в своем темном уме. Потом махнула рукой — легонько, небрежно:
— Погожу пока. Иди, гуляй. — Веретено зажужжало громче, настойчивей. — Нитка твоя еще не спрядена до конца. Иди.
Фекла вбежала в избу, не чуя под собой ног. Кинулась к Петру, прижалась к нему, лицом в его грудь уткнулась, в горячую, пропахшую самогоном и потом. Он обнял ее, что-то зашептал пьяное, ласковое, рукой по голове гладил.
А дрожь все не проходила. И спина чуяла, и затылок чуял: там, за дверью, на морозе, жужжит веретено. Жужжит и крутится, и нитка серая тянется. Ее нитка. Ее жизнь.
Глава 5. Анна / «Завод»
Станок. Чугунный, холодный, в масле. Руки к нему примерзают, хоть в рукавицах. Анна стоит уже который час. Шестнадцатый, восемнадцатый — счет потеряла. Темно. Только синие лампы горят в пролетах, затемнение. Гул стоит: станки, моторы, люди кашляют.
Надо точить гильзы. Надо стоять.
В глазах темнеет. Анна хватается за станок, чтоб не упасть. Перед глазами плывет. Ноги ватные. Звон в ушах — высокий, тонкий. Она сжимает веки, трясет головой. Нельзя. Надо стоять.
Падает. Просто оседает вниз, на бетонный пол. Колени — об пол, локти — об станок. Больно.
Она смотрит вверх. В пролет крыши, где выбито стекло, где валит снег. Снег сыплется медленно, крупными хлопьями. И там, в этой белой вьюге, стоит фигура. Старуха. Черная, как головешка. Тянет к ней руку. Вокруг старухи снег вьется, как кудель, как нить. Тянется к Анне.
Холод. Не тот, что в цехе, а другой, внутренний, смертный.
Нельзя.
Маша. Дома одна. Ждет. Если я лягу здесь — она там одна останется. Совсем одна.
Вставай.
— Аня! Аня, ты чего?!
Запах резкий, химозный. Нашатырь. Анна открывает глаза. Кашляет, давится, слезы текут. Над ней лица — размытые, серые. Женщина держит склянку, сует под нос опять.
— Вставай, Аня, застудишься. Вставай, милая, нельзя лежать.
Анна поднимается. Ноги трясутся. Держится за станок. Смотрит вверх, на крышу. Там только снег валит в пролом. И темнота. Никого.
— Привидится же, — сказал кто-то. — С голодухи все мерещится.
Анна кивает. Вытирает слезы рукавом. Берется за рычаг.
Маша ждет. Я нужна.
Надо.
Глава 6. Вика / «Суббота»
Она не помнила, как снова оказалась на Лиговке. Ленка строчила в вотсапе: «Мы тут, давай быстрее, тут Макс с пацанами, гуляем!» Вика смотрела на экран, и вдруг внутри, под рёбрами, что-то дернулось. Не толчок — разряд, как от оголенного провода. Злость. Горячая, липкая злость на саму себя, на пустую квартиру.
Вика взяла стакан, налила вина из горла, выпила залпом, даже не почувствовав вкуса. Макс, здоровый детина с тупыми глазами и татуировкой «БМВ» на шее, тёрся рядом, дышал в ухо перегаром. Ленка с кем-то целовалась в углу.
— Слышь, Вик, пойдём покурим, — Макс положил тяжёлую ладонь ей на плечо.
Вика стряхнула его руку, даже не повернув головы. Смотрела в стену, на пятно на обоях. Просто смотрела.
Макс усмехнулся, отошёл.
Через час Вика вышла на лестницу. Села на подоконник, достала сигарету. Руки немного тряслись, но в груди было пусто — привычная, выжженная пустота. Лучше, чем злость. Злость в этой пустоте тонула, как камень в болоте.
Дверь подъезда на первом этаже хлопнула, потом ещё раз. Голоса. Женский — сдавленный, испуганный. Мужской — пьяный, наглый. Вика не вслушивалась, смотрела на огонёк сигареты. Голоса стали громче. Женский всхлипнул, возня, глухой удар.
Вика замерла.
Внутри что-то включилось.
Она не думала: «надо пойти помочь». Это был не выбор. Это был инстинкт, древний, — рывок мышц раньше, чем мозг успел скомандовать. Спрыгнула с подоконника и через две ступеньки полетела вниз, туда, откуда звуки борьбы.
На площадке между вторым и первым он прижимал её к стене. Девчонка, почти ребёнок, кофта разорвана. Он зажимал ей рот ладонью и шарил свободной рукой по джинсам, пытаясь расстегнуть пуговицу.
— Тихо, дура, тихо, — сипел, упираясь в неё всем телом.
Вика не узнала свой голос. Он вырвался из горла не криком — рыком. Низким, звериным.
— Руки убрал, мразь!
Парень дёрнулся, обернулся. Лицо перекошено, глаза мутные. Он был крупный. Но Вика уже не контролировала себя.
— А ты ещё кто… — начал он, шагнув к ней.
Вика не дала договорить. Вцепилась в волосы, рванула на себя, одновременно врезав коленом в пах. Он взвыл, согнулся, но она не отпустила. Внутри горел огонь. Холодный, страшный, торжествующий. Сила.
Вика ударила ещё раз, наотмашь, по лицу. Потом ещё, и ещё, пока он не осел на грязный пол, прикрывая голову руками и скуля, как побитая собака.
— Беги! — крикнула девчонке, не оборачиваясь.
Девушка метнулась вниз, грохнула дверью. Тишина. Только тяжёлое дыхание Вики, которая стояла над упавшим парнем и смотрела на свои руки. Они дрожали. Но от переизбытка силы, от адреналина, от дикого, первобытного восторга.
— Ты… ты психованная, — прохрипел он, поднимаясь и отползая к стене. — Больная.
Вика отступила на шаг. Потом ещё на один. Повернулась и медленно пошла вверх по лестнице.
На лестнице, в темноте, остановилась. Трясло. Но не от страха. Горело, пульсировало, требовало выхода. И она дала ему выход. Она защитила. Она была сильной.
Прислонилась к стене и улыбнулась в темноту. Торжествующе. Почти счастливо. Я могу. Я не пустое место.
В этот момент дверь Ленкиной квартиры распахнулась, и оттуда вывалила компания. Макс, Тоха, ещё двое. Возбуждённые, глаза блестят.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




