Княжна Ольбора

- -
- 100%
- +

Пролог
Над вратами Ладимира горели факелы, и дым их лился тяжко, как бы сдавая честь вечеру; ветер донёс запах гари и смолы от причала, где ремесленники днём ковали колесницы. Я, писец при княжем дворе, заведаю пером и описьми, ведал, что ночь надлежит быть бдительной, но не припоминал доселе такой своды тревоги, как в ту пору. В льто то пришла весть, что иное бысть неслыханное: хомогорцы собралися у порога края, и ход их не шутка, а чернь воинская, жадная к добру чужому и к нарушению путей. Весть она пришла с севера, где Каменные Холмы бьют в ладонь стальным ветром, и принёс её гонец, стянутый в плащ, со снегом на усах и с горящей стрелой в правой руке, знак беды, что не в шутку светит.
Глава 1
Тихо было в детинце, но не пусто. Тусклый свет факелов дыхал на камни, и тень их лезла по выемкам стен, как будто сама стража дремала меж щелей. Я стоял у двери хранилища, держал перо и свиток, и взор мой счёл обязанность упорядочить, что было и что будет; ибо летописца неволит долг – свести слова в меру и правду.
В ту ночь совет собрался скорым часом, не дожидаясь зари. Бысть жрицы в чёрных накидках, старейшины с седыми капюшонами и князь Гориславич в плаще, что пахнул железом и жжёной кожей. Княжна Ольбора стояла у порога хранилища, лицом ровна, рука её держала свиток – не для чтения, а как ладонью опору. Волхв Стожар, весь в складках робы и в запахе ладана, шёл медленным шагом и чуть прикрывал глаза, как будто ночь для него была иной видимой тайной.
Хранилище – подвал старый, сводит полутаблицей, и камень там холоден. Вещи древнего рода покоились в сундуках, в кедровых ящиках и в мешках, где осыпалась пыль старых летописей. В углу на каменном постаменте лежал свиток Завета, завернут в холст, зажат тлённой лентой; рядом, на простом столе, покоился Ключ-береста – тоненькая, свернутая полоска коры, связанная красною нитью, знак и символ власти Белоярины.
Речь шепотная, речь церемониальная: начался обряд, которому потому и имя – «шепот», что он есть память насущная, повторение слов, дабы передать знание и чтобы слышали многие. Старшая жрица по велению князя отверзла свиток; слушать велено было всем, и сводилось дело не к чуду, но к свидетельству: кто явился носителем закона и кто свидетель его. Bыло произнесено сдержанно:
«Завет сему роду дан есть не для сует; он есть свидетельство памяти, он есть символ правды. Ключ-береста – знак родовой: при нём правота держится, при нём договоры помнятся, при нём имя князя утверждается. Аще свиток сей сопрёт или исчезнет, да будет весть о том, и суд родовой изыщет правду по знакам, что оставят руки человеческие».
Слова гремели не громко; их смысл, однако, тяжёл как крыло. Жрицы ткнули пальцем в свиток, дунули в кадило, и дым сперся, делая лица бледнее; каждый, кто стоял, приложил ладонь к коже свитка или к ключу, отмечая своё свидетельство (взаимообязательство – не жест, а акт права). Я записал имена тех, кто прикасался, и поставил время – ночь, что следовала за вестью о хомогорах.
Когда показали бересту, Ольбора подняла её с острожностью. Была она мала, трудна на вид, с узлом красной нити. Волхв взял бересту в пучку пальцев и перебрал её, как бы считая узлы времени. Тогда и явилась несообразность: нить на бересте была не так туго завязана, как в старых обрядах; замок сундука был невредим, замочная скважина – чиста. Никого не слышали – и в то же время свиток исчез.
Пошло слово, спор старейшин. Рече один знатный муж: «Не возвещать весть в путь – благо, дабы враг не ведал слабости». Другой отвечал, и гнева в слове его было мало, а печали много: «Скрывать нам будет обман для наших союзников; без правды – гости отшатнутся». Князь молвил тихо и сурово: «Нам не быть ни трусам, ни гордым глашатаем; нам быть мудрым. Кто прячет правду, сеет страх. Приготовлю отряд – да буде путь, и кто возглавит его, тот несёт имя рода. Ольбора пойдёт; но не одна: надзиратель от дружины пойдёт с нею, дабы никто не сказал, что род сдался словам».
В толпе послышался шорох – не все рады были, кто слышал повеление. Ольбора не отвергла приказа. Лицо её, украшенное молодою строгостью, не дрогнуло; в глазе – отвага и боязнь, что сродни долгу. Я видел, как она сомкнула пальцы, и её кисти побелели. Ей ведомо было, что вести войско – иной крест, нежели читать и хранить свитки; но слово князя – вес, и она готова была нести его, хоть бы и за себя самой отдать честь.
Волхв подошёл к Ольборе тихо, как шаг ветвей, и, когда старейшины расселися по своим скамьям, сказал ей тихо, едва слышно для других: «Смотри не наружу; мя там следы иные. Взлома нет; рука, взявшая бересту, знала, где скрыть; и осталась следа, что не видима на свету, но видима очам, коим открыта память».
Ольбора прижала к груди свиток; я видел, как губы её поджались. Волхв сложил пальцы и указал на нить, затеянную вокруг бересты. Он молвил далее, тихо и ровно: «Коль бысть взлом извне, бысть скол на замке и пыль в щели; а здесь – ни трещины. Иной знал песнь запирания, и иной мог отнять бересту, не сломав печати. След на нити – тонкая, как волос, резка; резал её не кто иной, как рука, что привыкла к узлам родовым».
Старейшины слушали и молчали. Кто-то вспомнил давнюю смуту, кто-то – уроки права: молчание о родном преступлении – наказуемо иначе, нежели открытая измена врага. Так возникли вопросы: кто в кругу имел доступ к хранилищу ночию? Кто держал ключи в руках? Какая душа могла знать узел сей и тайно его перерезать, чтоб не повредить кожи замка?
Князь поднял пальцы – знак к порядку. Повелел он собрать список людей, допущенных к тайнам; повелел он отобрать надзирателя от дружины, крепкого и умного, кто не уяжет в причтах. «И поедет Ольбора, – рече он, – не для чести, но для долга; а надзиратель пусть будет строг, дабы не палить имунов и не дать врагу примету нашей слабости. Выслушайте меня: я не дам, чтобы страх правил вместо права. Мы пойдем искать истину, и кто скажет нам ложь, тот ответит по закону».
Имя надзирателя назначено было – старый дружинник, ученый у стен, зовом Сережа, кто служил при князе и знал путь судейства. Жданко, стрелец молодой, выказал дерзость: «Пусть мне дадут лозу, и я иду с ней; от того, кто берет бересту, я бы требовал ответ в мече». Князь жестом усмирил юность: не меч – а суд, молвил он; но юная вспышка выдала, как близки сердца людей к горечи.
Перед тем, как отряд сформировался, Волхв подвел Ольбору в сторону храма хранилища. Его глаза, почти лишённые света, смотрели на неё с неким теплом, и он сказал мало – но то мало звало к вниманию: «Слушай: есть у Завета строки, коих не все держат в памяти. Быть может, забытое слово нам откроет след. Помни старую формулу – не для того, чтоб запугать, но чтоб узреть, где скрыт след родной». Он наклонился и произнёс строку, которой, казалось, не помнил никто более:
«Аще кто из ближних вынет бересту, да не будет свидетелей троих, имя его неявно сойдёт; и признается он по узлу, что обращён внутрь, а не ко всем, и по резу нити, что перерезан изнутри».
Эти слово упали, как камень, и в них лежала не просто старина, но ключ: перерезанная изнутри нить – знак действия того, кто держал бересту в руках своей, знавшего, как прятать след. Ольбора в тот миг поняла, что подозрение ныне, как и прежде, не может падать на чужих лишь; временами враг сидит на родном пеге, и для него нет нужды ломать замок.
Наутро над детинцем стоял густой мороз; воздух отдал звоном, как припомнившее копыто. Отряд был готов; люди взяли обеды, луки, щиты и свитки для писца. Князь дал последнюю увертку: молитвы – и путь. Ольбора вышла первой, под бантом, и Сережа встал при ней, на смотру; Волхв отдал ей узел бересты, как бы передавая бремя, и только он знал, что в слове его таится след. Я смотрел вслед им и думал, что каждая дорога ныне тяжка: не только сырость пути, но и тягость подозрений; ибо тех, кто держит ключ, ныне подозревали ближних.
Когда двери детинца сомкнулись, я последний зафиксировал час отправления и место: путь к Криволесью и дальше – на юг, где свидетелей ждать трудно. Но слово Волхва еще звучало у меня в ушах, и я запомнил его как метку: перерезана изнутри. В том слове был и укор, и указ; и кто бы ни был взявший бересту, он знал, как делать так, чтобы никто, кроме тех, кто владал узлом родовым, не узнал следа.
Так и кончилась советная ночь: дело вышло в путь, а в слове старого волхва лежала нитка, что великая правда могла бы распутать. Вопрос один остался, и он висел над нами, как колокол в безмолвии: кто из ближних научился резать нить изнутри?
А старица жрица, взглянув на пустое место, где прежде держался свиток, шепнула, едва слышно: «Не всяк, кто держит ключ, рожден для веры», – но это было более молитвой, нежели ответом. И волхв подхватил её слово иначе, тихо, да так, что слышала лишь Ольбора:
«Аще кто из ближних вынет бересту, да не будет свидетелей троих, имя его неявно сойдёт; и признается он по узлу, что обращён внутрь, а не ко всем, и по резу нити, что перерезан изнутри».
Глава 2
Полдень лежал тяжёлой плитой на камнях Святилища Белоярины; свет от узкого окна и шторки жёг нишу, где стоял постамент, и пылинки в воздухе казались одним медленным стуком серых часов. Я пришёл с бумагами и пером, но не сказывал слова до тех пор, пока не повелят; ибо летописец прежде видит, потом пишет. Княжна Ольбора и Волхв Стожар ждали уже в тени сводов; две жрицы стояли в сторонах, как две метки, что не допускают пустых слов. В святилище пахло старыми маслами, смолой и ладаном; от свечи под сводом шёл слабый дым, который не то скрывал, не то выявлял контуры предметов. Место было полумрачно, но не мрачно в духе тайны – скорее сосредоточенным, как книга, раскрытая на главе, которую надлежит понять, а не читать вслух.
Ольбора стояла у постамента: лицо её было ровно, но в губах лежала та понятная твердость, что бывает у тех, кто держит в руках не меч, а слово. Волхв шагал медленно и говорил мало; глаза его, почти лишённые света, будто смотрели не на вещи, но через них – на порядок и форму. Он взял в руки книксен (бумагу для записи), поводил пальцем по краю постамента и молвил тихо:
– Смотри, княжно. Знак и слово держатся на деталях; повторам их внимают дети, а хитрости их видит старец. Правда ритуала – не в громких словах, а в том, как ткань узла ведёт себя при прикосновении.
Он вынул из складок робы приношение – лоскут бересты с незаметной меткою; это была не та береста, что утащена, а объяснительная – образец узла и нити. Волхв приложил бересту к свету; нить тускло мерцала, и он начал разбирать узел.
– Подлинный узел, – рече он, – делается так, чтобы лицевая петля смотрела ко всем. Рука, что даёт присягу, кидает нитку наружу; а рука, что прячет, обращает узел внутрь. Посмотри: тут – оборот ко всем; а тут – оборот внутрь. Заметь разницу в натяжении: подлинный узел плотен, нить врезается в кору и светит старою смолой; фальшь же скользит, нитка не обтачена временем. И рез, и стёртость – другая.
Ольбора наклонилась. Она прикасалась к лоскуту не спеша; пальцы её были твёрды, но внимательны. Волхв взял лупу – не ту, что годится для слов, но ту, что годится для знаков, и показал мелкие отметины на нити.
– Видишь едва-едва? – молвил он. – Это не нож – это игла; рез её ходит изнутри. А щербина на краю – не от замка, но от костяшки кольца. Кольцо то было у руки, что удерживала бересту внутри. Понямишь ли сие?
Ольбора кивнула. Она слышала, что сказал Волхв в ту ночь при хранилище; теперь же слова его приобрели плоть. Волхв дал ей лупу и добавил, не делая драматичности, но настойчиво:
– Не ищи сразу чужое; начни с ближнего круга. Техника подделки проста для ремесленника, сложна для чужеземца. Ищи отпечатки, пятна от масла ладоней, следы от воска – они не ложатся одинаково. Кто много бывал у сундуков, тот знает, где прятается тайна.
Он поднял ладонь и указал на полку, где до того внимания не удостоил никто: в тёмном углу, у самой плиты, на нижнем брусе лежала тонкая щепка, почти незаметная в пыли. Щепка эта была зажата под брусом; видно было, что её вбивали и не вынимали уже много лет.
– Это – дело рук ремесла, – вещал он. – Та щепка не от ветру; её воткнули, чтоб брус не скрипел при отворе крышки. Кто мастерит сундуки, тот ставит такое ради уюта; но кто оставляет щепку на месте – тот и бывает у сундука чаще прочих. Запомни деталь: щепка и след от кольца – связаться могут.
Я дернул перо так, что едва не переломал его. На сердце у меня стало тяжко: Волхв показывал то, что прежде прошло мимо глаз многих. Жрицы переглянулись; одна из них, старшая, коснулась подола и молвила, будто в оправдание собственных воспоминаний:
– Твердило приходил часто, – рече она. – Шлифовал скобу, подкладывал новые дощечки, просил, чтоб сундуки не скрипели при ночи. Он умен; делал всё тихо.
Вторая жрица добавила, тихо и ровно.
– И просил, чтобы ему давали ключи на час. Говорил, что надо проверить петли от сырости. Никто не думал зла; он был мастером.
Имя всплыло в воздухе просто, как название руки ремесленника. Твердило – благоразумный человек с крепкими ладонями; он часто возился у сундуков, чиня замки и подкрепляя дощечки. Имя его было знакомо – его и я видел на рынке, когда мясник хвалил новый сундук; и в голове моей сложилась мысль, что ремесленник ближе к тайнам, чем чужеземец на дороге.
Ольбора взглянула на Волхва; взгляд её не был обвинением, он был расчётом. Она молчала, считала в уме: узел, щепка, кольцо – логика следа. Волхв не говорил больше, он дал ей пространство действовать.
– Будет так, – рекла княжна коротко. – Составлю список тех, кто имел доступ к хранилищу. Пусть явится каждый, и пусть подпишет своё имя под присягой. Вызывная опись пойдёт в канцелярию; да будет она известна всем старейшинам.
Я взял перо и раскрыл челобитную книгу; Ольбора назвала имена, и я вписывал одно за другим: старшая жрица, вторая жрица, ключник Мико, дьячок Семён, Твердило ремесленник, слуга Ивашко, да и ещё ряд лиц, что по делу подносили сосуды и помогали у свечей. На бумаге имена казались сухими, но каждое имя носило с собой тяжесть возможной вины.
Ольбора распорядилась, чтобы опись та немедленно ушла в княжескую канцелярию; к посыла содержимого приложил я перо своё и печать, и отослал гонца с приказом, чтоб список был объявлен и вызваны те, кто именуется в нём.
Перед тем как уйти, Ольбора обратилась к жрицам.
– Кто ещё бывал у сундуков часто? – рече она.
Старшая жрица опустила очи, как будто считала людей по внутренней книге памяти.
– Был и мастер ключа, – молвила она. – Мико. Но Твердило – чаще. Часто приходил он по ночам, ибо говорил, что дерево скрипит от росы. Никто не думал, что это могло быть коварством.
Ольбора кивнула, и в её ответе не было ни суда, ни милости – была воля. Она знала цену слов: призывать ремесленника значит призвать мужчину, что жив на ладах рук своих; и признать его в подозрении – значит потревожить лад семейный. Она вздохнула, и тот вздох был короток.
День опускался, и свет в святилище становился густей; я убирал бумаги и готовился уйти, когда услышал стук – не тот громкий стук, что значит приход посланца, но лёгкий, как поклон. В дверях появился слуга сельский, лицо у него было бледно от усталости, и он держал пальцы на губах, как бы скрывая слово.
– Есть ли здесь княжна? – прошептал он.
Ольбора вышла к нему и указала место притихшее. Слуга опустил взгляд и, едва шевелясь, молвил, так тихо, что от него слышнее стало дыхание камня:
– Я видел минувшей нощи… я проходил у мастерской Твердилы; окно его было приоткрыто, и свет был там. Я видел тень, как будто человек сидел, и слышал шорох бересты. Я не пошёл дальше. А ныне, когда пришёл, все молчат и бояться, и я сказываю это только потому, что…
Он не сдержался и назвал имя, простое и тяжкое в звуке:
– Твердило.
Слово это упало в святилище как щепа в колодец. Ольбора побледнела так, что свод под сводом услыхал отрезвляющий звук – как будто где-то вдалеке кто-то закрыл дверь судьбы. Волхв улыбнулся не веселостью, а познанием; руки его были спокойны. Я, писец, на миг опустил перо, и рука моя дрогнула.
Ночь въехала в город. Я удалился, но слышал ещё, как в святилище шептались жрицы и как Ольбора говорила ровно, почти по закону: «Да будут вызваны все; да явится Твердило; да не будет уклонения». Но слово слуги осталось со мною, и мне показалось, что в нём лежит не только имя, но и вопрос: можно ли правду вынуть, не повредив священного шва? И кто станет тем, кто скажет правду, зная, что правда её может сломать?
И в ту ночь, когда двери святилища сомкнулись, при самих камнях я слышал шёпот иной – ледяной и тихий: слуга повторил имя, словно проверяя, как оно звучит на языке ветра. Имя было произнесено без сомнений: Твердило. И в ухо моё пришла мысль, что дело это близко к дому; и в груди княжни зазвенел страх другой – не страх за имя, а страх, что близкий может оказаться тем, кто знает, как резать нить изнутри.
Глава 3
Рассвет пришёл не тихо: он поднялся серой плитой, и крыши горшечных домов взяли на себя свет, будто щиты, что приняли на лезвие утренней зари. Я стоял у ворот Ладимира, перо в пазухе, и видел, как город собрался зрить путь – не для праздника, но для провожания; люди шли немногословно, плечом проводили, взгляд их был тяжёл, как мешок с зерном. Ветер резал щеки; в нём звучал запах дыма от причала и холодной земли. Так и начался путь наш: не с клича, но с взгляда народа, что провожал нас медленно, будто боялся нарушить молитву своей судьбы.
Князь Гориславич стоял на ступенях, в плаще, что пахнул железом и жженой кожей; лицо его было ровно, но в нём лежало то тяжкое ведение, что даёт многолетняя власть. Он ожидал, как и следовало князю, не показывая ни страха, ни лишней мягкости. Ольбора пришла к нему тихо; платье её было застёгнуто просто, волосы убраны, лицо ровно – но кисти рук слегка дрожали.
Князь подал ей руку, и то был не жест простого ласкания, но чинный акт: он взял её ладонь обеими руками, посмотрел прямо в глаза и рече голосом, что держал удар и тепло одновременно:
– Се ты идёшь не для украшения, но для дела рода. Носи имя без праздности; помни закон и обряд. Да не будет тебе лёгкой дорога – но не одна ты пойдёшь. Приими сию врочку – знак моего слова и заручение. Кто упрётся на имя Белоярины, тот и на меня станет.
Он достал малую сукну, на ней вышит был знак рода – простая петля нити, что видится лишь вблизи. Князь привязал ткань к оголовью седла Ольборы, как бы заручая её перед дорогой: не печать власти, а слово отца. Затем приложил ладонь к её лбу – не как заставление, но как благословение – и молвил короче:
– Помни старую формулу: не суди скоропалительно; закон – стальной меч, и им режутся и ложь, и правда. Иати с тобою власть моего слова.
Ольбора ответила мало – наклонилась, приняла знак и вставила его под плащ. Её губы сжались так, что костяшки побелели; в жесте том было не только послушание дочери, но и обещание: не подвести.
При воротах уже собрались те, кто должен был идти с нею. Первым явился Жданко стрелец, молодой, с щекой, где была старая зарубка – знак почти подвига. Он входил в разговоры громче, чем положено молодому человеку, и рече скоро, чтобы все слышали:
– Пусть их ловят на дороге; я же скажу – кто взял бересту, тот получит ответ в стали. Я шил лук и стрелы, и нет мне славы лучше, как рубить измену.
Слова его были резки; в них билась юная горячка, что годится в битве, но не во взвешенном суде. Ольбора посмотрела на него ровно; в взгляде её не было злобы, но было удержание:
– Суд не меч, – молвила она тихо. – Нам важна правда, не месть.
Жданко насмешливо рассмеялся, но не воскликнул; в том смехе слышалось не презрение к ней, а удивленье: княжна говорит как воин, что ли? Твердило же, ремесленник наш, подошёл с держанием иных годов: руки его были влекомы работой; на поясе висел молот и пила, и в складках плаща – обрывки шкур и мотки ниток. Лицо у него было смиренно, но глаза бодры.
– Что нам мниться, – молвил Твердило ровно. – Следы не любят громыху, а правду любят терпение. Рука мастера видит узел, что и волхв показал: рез изнутри – ремесленник может узнать. Не спеши к мечу, Жданко; прежде смотри и щупни.
Жданко сердито усмехнулся: мол, ремесленник советует не рубить. Между ними взникла лёгкая искра – не вражда, но столкновение укладов: честь и меч против точности ремесла.
Хмур же стоял в тени ворот, как бы вне света: бродник с Мутных Погостов, лицо его было сшито временем, глаза остры, как тонкая корка льда. Он молчал, и в молчании том была сила: он оглядывал дорогу, землю, рубцы на камне и трещины в ветвях. Никакого слова он не говорил, но взгляд его говорил: путь знаем не по крикам, а по следам.
Князь дал последние наставления: не судить без знака, не показывать слабости вражьим очам, хранить бережно уйму свидетелей. Он сказал ещё одно, что было важно для Ольборы: да упомянет она присягу ремесленников и жриц, да будет мирный суд, ибо народ устал от кровопролития. И повелел он Серёжу, надзирателю, идти с ними, дабы порядок не слепился в гневе.
Когда отряд вышел из ворот, город вздохнул, и двери за ними сомкнулись с тяжким гулом. Мы шли быстро сначала, по дороге, что вела к Криволесью; снег ещё держался в лощинах, а воздух был твёрд, как металл. Жданко напирал в корчах, подхвачивал слова и тянул разговор, как возница верёвку; Твердило шёл спокойно, то и дело поглядывая под копыта лошадей; Хмур шагал тихо, глядя на землю.
Путь был недалёк от детинца, когда мы нашли первый неприятный след. На обочине лежала разбитая телега, ось её поломана, колёса разбросаны; в крови были пятна – не свежие, но не старые; кто-то вытащил грузы. На покорёженном брусе был вырезан знак: похоже на метку хомогорцев – два пересекающихся рога, но исполнение иное: линия одна была не ровной, а с маленькою точкою в витке. Жданко скрючился и узнал в том знак врага.
– Хомогоры, – молвил он. – Ни дать ни взять.
Твердило вгляделся и покачал головой:
– Не совсем, – рече он. – Рука точна, но не ихняя. Смотри: точка в петле – это как подпись ремесленника; чужак ставит метку ровно, а здесь добавили знак, что мастером сделан.
Хмур присел, провёл пальцем по следу, и сказал тихо, будто не желая, чтобы ветер утащил слово:
– Кто доделал метку, тот знал, чему она служит. Не чужой печёт слою – ближний нашёл путь.
Мы молчали. В тишине слышался только скрежет колёс и где-то вдали – лай собак, что скорее тревожил, нежели успокаивал. Я вынул перо и записал примету: сломанная телега, точка в витке знака, следы рук, мастером сделанные. Всё это укладывало новую мысль: похититель не был простым мародёром; он знал знаки и умел подделывать их так, чтобы обвинить чужого.
Ольбора сжала губы; в взгляде её смешались гнев и расчёт. Она рече тихо, и голос её достиг каждого:
– Нам важно не догнать врага, а понять, кто подделал метку и зачем. Если это сделано, чтобы нас подставить, то след ведёт не к Каменным Холмам, а к дому нашему.
Жданко не захотел сразу уступить:
– А якщо нам идти за ними в глаза? – взывал он. – Дадим им знать цену. Меч утолит правду лучше любой книги.
– И потеряем след, – молвил Твердило, – ибо жизнь другая: кто громко подастся, тот и потеряет следы. Лучше вести тихо, осматривать, искать листки и черточки – по ним найдём руку.
Хмур поднялся и указал на землю у колёс; там лежал небольшой клочок бересты, смятый и потёканный грязью. Ольбора подошла, погладила пальцем края: на бересте виднелась тонкая черта – часть знака Завета, но не весь Ключ. Это был не тот Ключ-береста, что хранился в подвале, но полоска его берестяная, отрезанная, словно вырвана из целого.
Волхвове слова о резе изнутри пришли к ней в память вновь: перерезание нити изнутри – знак того, кто держал бересту в руке. Ольбора прижала клочок к сердцу и молвила тихо:
– Сей знак не полон; но он есть след. Кто бы ни делал сие, он знал узел родовой или хотел, чтобы мы так думали.
И прежде чем мы успели решить, куда повернуть, с юга донёсся глухой звук – горн, одинокий и затем другой за ним. Голоса поднялись вдалеке, как бы поднимали рать. И в тот миг, держа в руке клочок бересты, Ольбора увидела, что дело ныне не только о правде, но и о войне: на краю пути слышны были горны с юга.
Глава 4
В тот день, когда солнце спускалось к хребту и бросал его свет по крышам погоста как светильник по вёдрам, отряд наш пристал у перекрёстка, где сходились торги и пути. Погост сей был место старое и многословное: там менявшиеся купцы держали ладьи и тележные поклажи, там дети гоняли собак, там пахло котлами и смолой, и в воздухе висела торговая крикливость, томимая страхом. Я стоял при возах, перо в складке книгы, и записывал то, что видел; ибо дело летописца – не выдать толкование, а зафиксовать следы, да кто потом судит, тот сам взвесит меру слов моих. В лѣто то дни были тяжки и шумны; горн с юга ещё гремел в горле дороги, и люди шептали, как бы считывая знак беды в каждом ударе металла о металл.





