- -
- 100%
- +

«Когда мир онемеет от лжи, придет Ведающий. И будет платить за правду памятью, а за шепот камней – именами. И в молчании его заговорит всё сущее».
Глава 1. Шепот из кургана
«Память – последнее пристанище ушедших. И первый камень в фундаменте грядущего. Береги её, ибо утративший память об отцах – сирота вдвойне».
Дождь, начавшийся с ночи, не утихал. Он не лил стеной, а сеялся с небес мелкой, насквозь пропитывающей душу изморосью. Он стирал память поля. Серые струи размывали черную, изуродованную копытами и сапогами землю, смывая в ручьи грязи следы недавней сечи, пятна крови, обрывки кожи и сухожилий. Словно сама природа, устав от жестокости людской, спешила заткнуть уши и закрыть глаза, замыть это место до чистого листа.
Лука стоял на краю Курганья, подставляя спину колючему осеннему ветру, и пытался запомнить все, что происходило тут. Он был летописцем, и его долг – не дать времени сделать то же, что и этому дождю: стереть все в безразличное ничто. Его плащ, некогда добротный, промок насквозь и тяжело обвис. В размокшей, побелевшей от холода руке он сжимал восковую дощечку, но строки, выцарапанные на ней, казались ему сейчас жалкой, кощунственной пародией на правду.
«И сошлись рати на поле у Синей реки, и была сеча лютая, и пали врази, а наши стяжали славу вечную. Князь Мстислав, мечом своим грозным, проложил путь к победе…»
Какая глупость! Какая постыдная, удобная ложь. Он видел это поле до битвы – оно было не синим, а рыжим от пожухлой осенней травы. И «слава вечная», которую так воспевали при княжьем дворе, пахла сейчас не медом и ладаном, а едким дымом погребальных костров и сладковато-приторной вонью разложения, которую дождь, как назло, прибивал к земле, не давая унестись ветру.
Его пальцы, привыкшие к нежному касанию пергамента, закоченели на холоде. Нужно было добавить деталей, «оживить» летопись для будущих поколений. Князь Мстислав велел восславить победу, подчеркнуть его доблесть. Но Луке, с его вечной, неутолимой жаждой докопаться до сути, было нужно другое – понять. Понять, что здесь на самом деле произошло. Он с отвращением отвернулся от груды тел, которую дружинники, чертыхаясь, сваливали в братскую могилу, и его взгляд, выхваченный из серого марева, упал на одинокий предмет, торчащий из грязи у подножия свежего насыпаемого кургана.
Наконечник стрелы.
Он был почти целиком втоптан в землю, лишь уголок с загнутым, как ятаган, зубьем поблескивал тусклым, несмываемым свинцовым блеском. Чужой. Степной. Сделанный не просто чтобы убить, а чтобы нанести страшную рану, чтобы нельзя было вынуть, а только – вырывать мясо.
Лука неосознанно потянулся к нему. Его всегда, с детства, тянуло к таким вещам – к молчаливым свидетелям, к немым хранителям подлинной истории, которую не запишешь в официальных свитках. Его считали странным. Летописцем, который часами может разглядывать трещину на древнем камне или прислушиваться к шуму леса, вместо того чтобы льстить князю. Пальцы, почти не чувствуя холода, коснулись влажного, шершавого металла.
И мир взорвался.
В уши ему ударило солнце. Не свет – именно удар. Ослепительная, горячая волна, сметающая серый ноябрьский день. Он ахнул, инстинктивно рванув руку назад, но звук, жара, свет – все было не снаружи. Все бушевало внутри его черепа. Яркая, обжигающая сетчатку вспышка вчерашнего ясного дня. Оглушительный грохот, от которого закладывало уши и сводило скулы. Крики – не яростные, героические, как в песнях сказителей, а хриплые, полные животного ужаса, боли и отчаяния. Он почувствовал, как чужая, натруженная рука, липкая от пота и грязи, заносит его, этот самый наконечник, на тугой тетиве лука. Увидел мелькание чужих лиц, искаженных гримасами страха и ярости, лиц, которых он никогда не видел. Это была не картинка. Это было воспоминание. Чужая, вшитая в его мозг память.
Он пытался вырваться, оттолкнуть наваждение, но было поздно. Шепот, начавшийся как легкое дуновение, нарастал, превращаясь в оглушительный рев. Он увидел, как земля, усеянная ковылем, стремительно несется навстречу. Короткий, обжигающий до боли укол – и он, наконечник, вонзился во что-то мягкое, податливое, живое. В грудь молодого парня, почти мальчика, с широко распахнутыми от ужаса карими глазами. И последнее, что он «услышал» – это не крик, а тихий, прерывистый, детский шепот, обращенный в никуда: «Мама… прости…»
Визг.
Визг был его собственный, вырвавшийся из пересохшего горла. Лука отдернул руку, как от раскаленного железа, и рухнул на колени в липкую, холодную грязь. Его желудок вывернуло наружу пустой, мучительной судорогой. Сердце колотилось где-то в горле, пытаясь выпрыгнуть. Перед глазами плясали кроваво-красные пятна, смешиваясь с образом карих глаз.
– Летописец! Эй, чернильная душa! Ты чего, окривел? – окликнул его хриплый голос. К нему подошел коренастый дружинник с заступом на плече, с любопытством разглядывая бледное, искаженное гримасой лицо Луки.
Лука не мог вымолвить ни слова. Он хватал ртом воздух, словно рыба, выброшенная на берег, пытаясь прогнать призрачные звуки и образы, вцепившиеся в его сознание. Постепенно, с мучительной медленностью, мир вернулся к нему. Серое, низкое небо. Холодный, противный дождь. Грязь, прилипшая к одежде и рукам. А та, другая, чужая реальность – жаркая, шумная, насыщенная болью и смертью – отступила, оставив после себя не просто тишину. Леденящую, абсолютную пустоту.
И тут его пронзила вторая волна ужаса, тихая, беззвучная и оттого еще более чудовищная.
Он попытался вспомнить лицо отца. Того самого, что учил его выводить первые буквы, чьи натруженные, вечно в смоле и царапинах руки пахли древесиной, кожей и чем-то бесконечно родным, домашним.
И не смог.
Он зажмурился, сжал виски пальцами, впиваясь ногтями в кожу, пытаясь прорваться сквозь внезапно возникшую стену. Ничего. Там, где всегда, с самого детства, жил теплый, чуть усталый образ, с морщинками у глаз и ямочкой на щеке, когда он улыбался, была теперь дыра. Белая, гладкая, безмолвная стена. Он помнил факт – у него был отец. Он помнил его имя – Святогор. Он помнил, что тот был плотником. Но самого его, живого, дышащего, улыбающегося – не было. Ощущение его присутствия, его голоса, его запаха – все испарилось.
Память была не размыта, как старый, выцветший рисунок на пергаменте. Она была вырвана. Аккуратно, без боли, до единой клеточки. Словно великий и безразличный переплетчик взял острый нож для подрезки листов и вырезал целый фолиант из библиотеки его души.
Лука поднял дрожащую руку и посмотрел на пальцы, коснувшиеся наконечника. Они были чисты. Ни крови, ни ржавчины. Только влага от дождя.
Он снова посмотрел на наконечник, тупо торчавший из грязи. Всего несколько минут назад он был ключом, открывшим дверь в чужую гибель. Теперь это был просто уродливый кусок металла. Его история, его шепот, был рассказан. И взят платой. Не монетой. Частью его самого.
Лука медленно, с невероятным усилием поднялся на ноги, пошатываясь, как пьяный. Дружинник, флегматично пожав плечами, плюнул и пошел дальше, к братской могиле. Лука посмотрел на свою дощечку с жалкими, лживыми словами о «славе вечной». А потом – на белое, зияющее пятно в собственной памяти, на место, где раньше жил его отец.
Он понял. Есть другая летопись. Написанная не чернилами, а болью, страхом и последним выдохом умирающих. Написанная на языке шепота, который слышат только камни, стрелы и земля. И он, кажется, единственный, кто может ее прочесть.
Ценой, которая была куда страшнее, чем он мог представить. Ценой самого себя.
Он повернулся и побрел прочь от кургана, не в сторону монастыря, а в ближайший лес, на опушку. Ему нужно было быть одному. Он не знал, что теперь делать с этой украденной у смерти правдой. И с пустотой внутри, которая, он чувствовал, грозила поглотить его целиком, стоило только ослабить хватку и дать ей волю.
Он брел, не разбирая дороги, уходя вглубь леса, что темнел частоколом стволов за опушкой. Ноги вязли в мокрой, уже перегнивающей листве, ветви хлестали его по лицу, но он почти не чувствовал этого. Внутри него бушевала буря, и физический дискомфорт был лишь слабым эхом того хаоса, что царил в его душе.
Он нашел небольшой овражек, скрытый от посторонних глаз разлапистой елью, и рухнул на землю, прислонившись спиной к холодному, мшистому стволу. Здесь, в относительной тишине, нарушаемой лишь каплями с ветвей и отдаленным карканьем ворона, он попытался осмыслить случившееся.
«Я слышал стрелу», – произнес он вслух, и его собственный голос прозвучал чужим и хриплым. Это было безумием. Летописцы ведают словами, свитками, свидетельствами очевидцев. Не шепотом мертвого металла.
Он снова закрыл глаза, пытаясь вызвать в воображении то, что утратил. Лицо отца. Он знал, что у Святогора были темные, густые волосы с проседью на висках, которые он всегда по-мужицки зачесывал назад. Знал, что нос был с легкой горбинкой, а в углу губ затаилась глубокая складка. Он мог мысленно перечислить эти черты, как перечислял бы детали иллюминированной рукописи. Но сложить их в живое, дышащее лицо, в которое хочется смотреть, которое способно улыбнуться или нахмуриться – было невозможно. Это было знание без памяти. Список фактов без души.
Отчаяние подкатило к горлу горячим комом. Он сжал кулаки, впиваясь ногтями в ладони, пока не выступила кровь. Боль была острой, реальной, отвлекающей. Она была его болью, а не чьей-то чужой. Он цеплялся за нее, как утопающий за соломинку.
И тогда его взгляд упал на корень старого дуба, выпирающий из земли неподалеку. Он был толстым, причудливо изогнутым, покрытым шрамами и наростами. И Луку, с новой, болезненной остротой, осенило: этот корень помнил. Помнил, как из желудя превратился в росток. Помнил сотни весен и зим. Помнил зверей, что прятались в его тени, и людей, что проходили мимо. Его память была не в мозгу, а в кольцах на спиле, в шрамах от молний, в самой его сути.
Та же память была в наконечнике стрелы. В камнях на поле боя. В стенах княжьего терема.
И он, Лука, мог к ней прикоснуться.
Мысль была одновременно и манящей, и отвратительной. Он представил, что может приложить руку к этому дубу и узнать, что видели его листья сто лет назад. Услышать шепот прошлого. И что он потеряет тогда? Память о матери? О первом прочитанном слове? О своем имени?
Он содрогнулся. Этот дар был похож на сделку с неведомой силой: я дам тебе глоток из океана истины, а ты отдашь мне за это крупицу своей суши. Рано или поздно суша закончится, и он утонет.
Он сидел так, возможно, час, а может, и больше, пока холод не начал пробираться до костей. Солнце, бледное и безразличное, уже клонилось к западу, удлиняя сизые тени. Нужно было возвращаться. Игумен ждал летописи. Князь ждал славы.
С невероятным усилием он поднялся и побрел обратно, к монастырским стенам. Они возвышались серым, неприступным массивом, символом того прочного, незыблемого порядка, который он должен был воспевать. Порядка, который теперь казался ему тонкой пленкой, натянутой над бездной настоящей, хаотичной и жестокой реальности.
Войдя в ворота, он услышал привычные звуки: мерный удар молота из кузницы, перебранку на кухне, чтение псалмов в часовне. Все было как всегда. Но для Луки все изменилось безвозвратно. Он смотрел на лица монахов и служек, и ему в голову лезла кощунственная мысль: «А что они на самом деле видели? Что скрывают их сердца? О чем молчат камни этих стен?»
Он добрался до своей кельи, крошечной каморки с узким окном, столом и походной кроватью. На столе лежал чистый лист пергамента. Рядом – чернильница и заточенное гусиное перо. Инструменты его старой, понятной жизни.
Он сел, взял перо. Пальцы сами сложились в знакомый жест. Он обмакнул перо в чернила. Капля, черная и густая, повисла на кончике.
«И сошлись рати на поле у Синей реки…»
Ложь. Он знал, что это ложь. Он знал шепот того наконечника. Он знал цену, которую заплатил за это знание.
Он попытался заставить себя написать. Слово «славе» замерло на кончике пера и упало обратно в чернильницу. Он не мог. Его рука отказалась повиноваться.
Внезапно в памяти всплыл обрывок – не его памяти, а чужой, из того видения. Карие, полные ужаса глаза того парня. И его последний шепот: «Мама… прости…»
Этот шепот был настоящим. Более настоящим, чем все хвалебные гимны, которые он когда-либо писал.
Лука медленно поставил перо на стол. Он отодвинул от себя лист пергамента.
Он не будет писать эту летопись. Он не может. Но он не мог и отказаться от дара, который был и проклятием. Он должен был понять. Понять, как это работает. Понять, кто был тот парень. Понять, есть ли другие, как он.
Он встал и подошел к своему сундучку. На дне, под сменной одеждой, лежала небольшая, но прочная сумка-кошель. Он достал ее и начал методично собирать все необходимое: кремень и огниво, немного еды, завернутой в тряпицу, запасную рубаху, свой охотничий нож. Это были действия почти бессознательные, продиктованные внезапно созревшим в нем решением.
Он не мог оставаться здесь, среди этих стен, где от него ждали красивой лжи. Он должен был вернуться на то поле. Найти тот наконечник. Прикоснуться к нему снова, зная о цене, но готовый ее заплатить. Он должен был услышать другие голоса. Найти другие свидетельства.
Он вышел из кельи, когда монастырь уже погружался в вечернюю тишину. Он не взял с собой ни дощечек, ни пергамента. Его летопись отныне будет писаться не чернилами. Она будет писаться его памятью, его болью, его потерями.
Он шел по темнеющему двору, и ветер, свистящий в щелях между бревенчатыми стенами, казался ему теперь не просто ветром, а чьим-то бесконечно старым и мудрым шепотом. И Лука впервые за этот день почувствовал не только ужас, но и странное, щемящее предвкушение.
Он шагнул за ворота и растворился в сгущающихся сумерках, навстречу шепотам, что крадут память.
Глава 2. Цена одного слова
«Всякая правда имеет свою цену. Иной раз – цену целой жизни. Иной – ценою малой крупицы души. Подумай, что ты готов отдать, прежде чем спросить».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.






