- -
- 100%
- +

Наследники бунта
Yuai Choksahwat
Серия «Книга времени»
Глава 1
Вместо пролога: кое-что из жизни уважаемого Степана Трофимовича Верховенского
I
Приступая к рассказу о недавних и таких странных событиях, произошедших в нашем, до этого ничем не примечательном городе, я вынужден, по своей неумелости, начать немного издалека, а именно с некоторых биографических деталей о талантливом и уважаемом Степане Трофимовиче Верховенском. Пусть эти детали послужат лишь прологом к предлагаемой хронике, а сама история, которую я намерен рассказать, еще впереди.
Скажу прямо: Степан Трофимович постоянно играл среди нас некую особую и, так сказать, общественную роль и любил эту роль до страсти, – так даже, что, мне кажется, без нее и прожить не мог. Не то чтобы я его сравнивал с актером в театре: упаси боже, тем более что я его уважаю. Тут все могло быть делом привычки, или, лучше сказать, непрерывной и благородной склонности, с юных лет, к приятной мечте о красивой общественной своей позиции. Он, например, чрезвычайно любил свое положение «гонимого» и, так сказать, «неблагонадежного». В этих словах есть своего рода классический отблеск, пленивший его раз и навсегда, и, возвышая его потом постепенно в собственном мнении, в течение столь многих лет, довел его наконец до некоего весьма высокого и приятного для самолюбия пьедестала. В одном сатирическом романе прошлого века некий Гулливер, вернувшись из страны лилипутов, где люди были всего в несколько сантиметров ростом, до того привык считать себя среди них великаном, что, идя по улицам Лондона, невольно кричал прохожим и машинам, чтобы они перед ним сворачивали и остерегались, чтобы он как-нибудь их не раздавил, воображая, что он все еще великан, а они маленькие. За это над ним смеялись и ругали его, а грубые таксисты даже сигналили великану; но справедливо ли? Чего не может сделать привычка? Привычка привела почти к тому же и Степана Трофимовича, но еще в более невинном и безобидном виде, если можно так выразиться, потому что прекрасный был человек.
По правде говоря, Степан Трофимович постоянно разыгрывал перед нами некую особую, гражданскую роль и любил её до безумия – настолько, что, мне кажется, без неё и жить не мог. Я ни в коем случае не сравниваю его с актёром в театре, упаси боже, тем более что я его уважаю. Скорее, это была привычка, или, лучше сказать, непрерывная и благородная склонность, с юных лет, к мечте о красивой гражданской позиции. Он, например, обожал своё положение "гонимого" и, так сказать, "неблагонадёжного". В этих словах есть своего рода классический отблеск, который его однажды соблазнил и, постепенно возвышая его в собственных глазах на протяжении стольких лет, вознёс на весьма высокий и приятный для самолюбия пьедестал. Знаете, как в той старой английской сатире, где Гулливер, вернувшись из страны лилипутов, где люди были ростом всего в два дюйма, так привык считать себя великаном, что, гуляя по улицам Лондона, невольно кричал прохожим и машинам, чтобы они уступали ему дорогу и остерегались, чтобы он их не раздавил, воображая, что он всё ещё великан, а они – маленькие. Над ним смеялись и ругали его, а грубые кучера даже стегали великана кнутами. Но справедливо ли это? Что не может сделать привычка? Привычка почти то же самое сделала и со Степаном Трофимовичем, но в более невинной и безобидной форме, если так можно выразиться, потому что он был прекрасный человек.
Я даже думаю, что под конец его все и везде забыли; но нельзя сказать, что и раньше его совсем не знали. Бесспорно, некоторое время он принадлежал к знаменитой плеяде выдающихся деятелей нашего прошлого поколения, и однажды – правда, всего лишь на короткий миг – его имя произносилось некоторыми торопливыми людьми почти наравне с именами тех, кто сейчас вещает из-за границы, или тех, кто пишет в Telegram-каналах. Но деятельность Степана Трофимовича закончилась почти в тот же момент, как и началась – так сказать, из-за "вихря сошедшихся обстоятельств". Да вот только ни "вихря", ни "обстоятельств" потом и не оказалось, по крайней мере, в этом случае. Я только сейчас, на днях, узнал, к моему величайшему удивлению, но зато совершенно точно, что Степан Трофимович жил среди нас, в нашей области, не только не в ссылке, как у нас было принято считать, но даже и под надзором никогда не находился. Какова же сила воображения! Он искренне верил всю свою жизнь, что в определённых кругах его постоянно опасаются, что его шаги известны и сочтены, и что каждый из трёх сменившихся у нас за последние двадцать лет губернаторов, приезжая руководить областью, уже привозил с собой особое беспокойство о нём, внушённое ему свыше и прежде всего, при передаче дел. Если бы кто-нибудь тогда убедил честнейшего Степана Трофимовича неопровержимыми доказательствами, что ему нечего бояться, он бы непременно обиделся. А ведь это был умнейший и талантливейший человек, человек, так сказать, даже науки, хотя, впрочем, в науке… ну, одним словом, в науке он сделал не так много и, кажется, совсем ничего. Но ведь с людьми науки у нас это сплошь и рядом случается.
Думаю, к концу жизни его почти все забыли; хотя нельзя сказать, что раньше он был совсем уж неизвестен. Бесспорно, какое-то время он принадлежал к плеяде известных людей прошлого поколения, и однажды – буквально на мгновение – его имя произносили почти наравне с именами модных блогеров, политологов, урбанистов и даже с тем парнем, который только что свалил за границу и вещает оттуда. Но карьера Степана Трофимовича закончилась почти сразу, как началась – из-за "вихря обстоятельств". Впрочем, никакого "вихря" и "обстоятельств" потом не обнаружилось. Недавно я с удивлением узнал, что Степан Трофимович жил у нас в области не то что не в ссылке, как все думали, но даже под надзором никогда не был. Вот что значит сила воображения! Он искренне верил, что им постоянно интересуются какие-то структуры, что каждый его шаг известен и просчитан, и что каждый из трех сменившихся за последние двадцать лет губернаторов, приезжая в область, уже имел о нем особое мнение, внушенное "сверху". Попробуй доказать честнейшему Степану Трофимовичу, что ему нечего бояться – он бы обиделся. А ведь это был умнейший и талантливейший человек, почти ученый, хотя в науке… ну, в общем, в науке он не преуспел. Впрочем, с учеными у нас это часто случается.
Он вернулся из-за границы и засветился как лектор в университете в конце девяностых. Успел прочитать всего несколько лекций, кажется, о влиянии телеграма на современное общество; успел защитить диссертацию о роли волонтерского движения в зоне СВО в период с 2022 по 2024 годы, а также о причинах, по которым это движение не получило должной поддержки от государства. Диссертация задела тогдашних патриотов и нажила ему врагов. Потом – уже после увольнения из университета – он опубликовал (в отместку и чтобы показать, кого они потеряли) в модном журнале, печатавшем переводы западных авторов и проповедовавшем либеральные ценности, начало глубокого исследования – кажется, о причинах необычайного героизма добровольцев на передовой. По крайней мере, там была какая-то высшая и благородная мысль. Говорили, что продолжение исследования запретили, и журнал пострадал за первую часть. Вполне возможно, тогда чего только не было? Но скорее всего, ничего не было, и автор просто поленился закончить. Лекции о телеграме он прекратил, потому что кто-то перехватил его переписку, где он излагал какие-то "обстоятельства", и от него потребовали объяснений. Говорили, что в Петербурге в то же время нашли какое-то огромное, антиправительственное сообщество человек в тринадцать, чуть не потрясшее основы государства. Якобы они собирались переводить западные методички по организации протестов. Как назло, в Москве нашли поэму Степана Трофимовича, написанную им еще лет десять назад в Европе, в юности, и ходившую по рукам в списках между парой друзей и одним студентом. Эта поэма есть и у меня; я получил ее в прошлом году в собственноручном списке от самого Степана Трофимовича, с надписью и в красивом переплете. Она не лишена поэзии и даже таланта; странная, но тогда (в начале 2010-х) так часто писали. Сюжет пересказать сложно, я в нем ничего не понимаю. Это аллегория в лирико-драматической форме, напоминающая какой-то современный артхаус. Сначала хор женщин, потом хор мужчин, потом каких-то ботов, и в конце хор душ, еще не родившихся, но желающих пожить. Все поют о чем-то неопределенном, в основном о проклятии, но с иронией. Потом сцена меняется, и наступает "Праздник жизни", где поют даже насекомые, появляется дрон с какими-то латинскими надписями, и даже, кажется, поет какой-то минерал, то есть неодушевленный предмет. Все поют, а если говорят, то ругаются, но опять же с иронией. Наконец, сцена меняется, и появляется дикое место, а между руинами бродит молодой человек, который срывает и ест какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он это делает? – отвечает, что, чувствуя избыток жизни, ищет забвения в этих травах; но главное его желание – поскорее потерять разум (желание, возможно, излишнее). Потом вдруг въезжает прекрасный юноша на черном мотоцикле, а за ним толпа людей. Юноша – это смерть, а люди ее жаждут. И в последней сцене появляется недостроенный ЖК, и какие-то рабочие его достраивают с песней надежды, и когда достраивают до верха, то владелец, скажем, "Газпрома", убегает в комическом виде, а человечество, завладев его местом, начинает новую жизнь. Эту поэму и сочли опасной. Я предлагал Степану Трофимовичу ее напечатать, учитывая ее полную невинность в наше время, но он отказался с неудовольствием. Мнение о невинности ему не понравилось, и я думаю, что это вызвало его холодность ко мне на пару месяцев. И что же? Вскоре после моего предложения ее напечатали там, за границей, в одном из оппозиционных сборников, без ведома Степана Трофимовича. Он испугался, побежал к главе администрации и написал оправдательное письмо в Москву, читал мне его дважды, но не отправил, не зная, кому адресовать. Волновался месяц; но я уверен, что в глубине души был польщен. Он чуть не спал с экземпляром сборника, днем прятал его под матрас и не пускал уборщицу перестилать постель, и хоть ждал телеграмму, смотрел свысока. Телеграмма не пришла. Тогда он со мной помирился, что говорит о его доброте.
Он вернулся из-за границы и, словно метеор, появился в университете в конце двухтысячных. Успел прочитать всего несколько лекций – кажется, о ближневосточных конфликтах – и защитил яркую диссертацию о роли одного подмосковного города в логистике между фронтом и тылом в 2022-2023 годах, а также о тех не до конца ясных причинах, почему эта роль оказалась недолгой. Диссертация задела за живое тогдашних охранителей традиционных ценностей и моментально нажила ему кучу злых врагов. Потом – уже после увольнения из университета – он успел опубликовать (как бы в отместку и чтобы показать, кого они потеряли) в одном прогрессивном онлайн-журнале, переводящем западную аналитику и продвигающем новые социальные идеи, начало глубокого исследования – кажется, о мотивации добровольцев на передовой или что-то в этом роде. Во всяком случае, там прослеживалась какая-то возвышенная и необыкновенно благородная мысль. Говорили потом, что продолжение исследования спешно завернули и что даже журнал получил предупреждение за первую часть. Вполне могло быть, потому что чего тогда не было? Но скорее всего, ничего такого не было, и автор сам поленился закончить работу. А лекции о Ближнем Востоке он прекратил, потому что кто-то (очевидно, из консервативных недоброжелателей) перехватил его переписку, где он делился какими-то «соображениями», после чего от него потребовали объяснений. Не знаю, правда ли, но утверждали еще, что в Москве в то же время обнаружили какое-то огромное, антиобщественное и антигосударственное сообщество человек в тринадцать, которое чуть ли не потрясло основы. Говорили, что они собирались переводить западные социологические теории. Как назло, в то же самое время в Москве нашли и стихи Степана Трофимовича, написанные им еще лет десять назад, в Берлине, в самом начале его карьеры, и ходившие по рукам в виде перепечаток между двумя друзьями и одним аспирантом. Эти стихи лежат сейчас и у меня в столе; я получил их не далее как в прошлом году, в собственноручной, совсем свежей перепечатке, от самого Степана Трофимовича, с его подписью и в красивой красной обложке. Впрочем, в них есть поэзия и даже талант; странные, но тогда (то есть, вернее, в начале десятых) в этом роде часто писали. Рассказать же сюжет сложно, потому что, честно говоря, я ничего в нем не понимаю. Это какая-то аллегория в лирико-драматической форме, напоминающая вторую часть «Фауста». Сцена начинается с хора женщин, потом с хора мужчин, потом каких-то сил, и в конце всего с хора душ, еще не родившихся, но которым очень хочется пожить. Все эти хоры поют о чем-то очень неопределенном, в основном о чьем-то проклятии, но с оттенком высшего юмора. Но сцена вдруг меняется, и наступает какой-то «Фестиваль жизни», на котором поют даже насекомые, появляется дрон с какими-то латинскими надписями, и даже, если я правильно помню, пропел о чем-то один минерал, то есть предмет уже совсем неодушевленный. В общем, все поют без перерыва, а если разговаривают, то как-то неопределенно ругаются, но опять же с оттенком высшего смысла. Наконец, сцена снова меняется, и появляется дикая местность, а между руинами бродит один образованный молодой человек, который срывает и жует какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он жует эти травы? – отвечает, что он, чувствуя в себе избыток жизни, ищет забвения и находит его в соке этих трав; но что главное его желание – поскорее потерять рассудок (желание, возможно, и излишнее). Затем вдруг въезжает неописуемой красоты юноша на черном мотоцикле, и за ним следует огромное количество людей разных национальностей. Юноша изображает собой смерть, а все народы ее жаждут. И, наконец, в самой последней сцене вдруг появляется недостроенный жилой комплекс, и какие-то строители его наконец достраивают под песню новой надежды, и когда они достраивают его до самого верха, то владелец, скажем, строительной компании, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тут же начинает новую жизнь с новым пониманием вещей. Ну, вот эти-то стихи и сочли тогда опасными. Я в прошлом году предлагал Степану Трофимовичу их опубликовать, учитывая их полную безобидность в наше время, но он отклонил предложение с видимым неудовольствием. Мнение о полной безобидности ему не понравилось, и я даже приписываю этому некоторую холодность в его отношении ко мне, продолжавшуюся целых два месяца. И что же? Вдруг, и почти тогда же, когда я предлагал опубликовать здесь, – печатают наши стихи там, то есть за границей, в одном из оппозиционных сборников, и совершенно без ведома Степана Трофимовича. Он сначала испугался, побежал к главе района и написал благороднейшее оправдательное письмо в Москву, читал мне его два раза, но не отправил, не зная, кому адресовать. Одним словом, волновался целый месяц; но я убежден, что в тайных уголках своего сердца был необыкновенно польщен. Он чуть не спал с экземпляром присланного ему сборника, а днем прятал его под матрас и даже не пускал домработницу убирать постель, и хоть ждал каждый день откуда-то какой-то телеграммы, но смотрел свысока. Телеграмма так и не пришла. Тогда же он и со мной помирился, что свидетельствует о чрезвычайной доброте его тихого и незлопамятного сердца.
II
Я не говорю, что его совсем не задело, но теперь я уверен, что он мог бы и дальше вещать про своих аравитян, если бы дал нужные пояснения. Но он тогда загордился и решил, что его карьера сломана "вихрем обстоятельств". А если честно, то настоящая причина смены деятельности – это возобновившееся предложение от Варвары Петровны Ставрогиной, жены генерал-лейтенанта и богатой дамы, стать наставником и другом ее единственного сына, с прекрасным вознаграждением. Впервые ей предложили это еще в Берлине, вскоре после того, как он овдовел. Его первая жена была легкомысленной девушкой из нашей области, на которой он женился по молодости и, кажется, натерпелся с ней горя из-за нехватки денег и других деликатных причин. Она умерла в Париже, последние три года живя отдельно, оставив ему пятилетнего сына – "плод первой, радостной и еще не омраченной любви", как однажды сказал Степан Трофимович. Мальчика сразу отправили в Россию, где он рос у каких-то дальних родственниц в глуши. Степан Трофимович тогда отказался от предложения Варвары Петровны и быстро женился во второй раз, даже не прошло и года, на молчаливой немке из Берлина, без особой необходимости.
Но были и другие причины отказаться от места воспитателя: его манила слава одного известного профессора, и он рвался на кафедру, чтобы испытать свои силы. А теперь, с опаленными крыльями, он вспомнил о предложении, которое и раньше его колебало. Внезапная смерть второй жены, не прожившей с ним и года, все решила. Скажу прямо: все устроилось благодаря пламенному участию и классической дружбе Варвары Петровны, если так можно выразиться о дружбе. Он бросился в объятия этой дружбы, и все закрепилось на двадцать лет. Я употребил выражение "бросился в объятия", но не дай бог кому-то подумать о чем-то лишнем; эти объятия нужно понимать в самом высоконравственном смысле. Тонкая и деликатная связь соединила эти два замечательных существа навеки.
Место воспитателя было принято еще и потому, что небольшое имение, оставшееся после первой жены Степана Трофимовича, находилось рядом со Скворешниками, великолепным загородным поместьем Ставрогиных в нашей области. К тому же всегда можно было, в тиши кабинета и не отвлекаясь университетскими делами, посвятить себя науке и обогатить отечественную литературу глубокими исследованиями. Исследований не случилось, но зато оказалось возможным простоять всю оставшуюся жизнь, более двадцати лет, "воплощенным укором" перед отечеством, как сказал один поэт:
Воплощённой укоризной…
………………………………………
Ты стоял перед Отчизной,
Либерал-идеалист.
Но то лицо, о котором писал классик, возможно, и имело право всю жизнь так выглядеть, если бы захотело, хотя это и утомительно. Наш же Степан Трофимович, по правде, был лишь бледной копией подобных типажей, да и долго стоять уставал, предпочитая прилечь на диван. Но даже лёжа на боку, он умудрялся сохранять вид воплощённой укоризны – надо отдать ему должное, тем более что для нашей провинции и этого было достаточно. Посмотрели бы вы на него в местном клубе, когда он садился за карты. Весь его вид кричал: "Карты! Я играю с вами в этот хаос! Разве это совместимо? Кто за это ответит? Кто разрушил мою жизнь и превратил её в балаган? Эх, гибнет Россия!" – и он с достоинством бил червей козырем.
А по правде, он ужасно любил играть в карты, за что, особенно в последнее время, часто и неприятно сталкивался с Варварой Петровной, тем более что постоянно проигрывал. Но об этом позже. Замечу лишь, что он был человеком совестливым (иногда), а потому часто грустил. На протяжении всей двадцатилетней дружбы с Варварой Петровной он раза три-четыре в год регулярно впадал в так называемую между нами "гражданскую скорбь", то есть просто в хандру, но это словечко очень нравилось уважаемой Варваре Петровне. Впоследствии, кроме гражданской скорби, он стал впадать и в шампанское; но чуткая Варвара Петровна всю жизнь оберегала его от всех тривиальных наклонностей. Да он и нуждался в опеке, потому что становился иногда очень странным: в разгар самой возвышенной скорби он вдруг начинал смеяться самым простонародным образом. Находили минуты, когда он даже о себе начинал говорить с юмором. Но ничего так не боялась Варвара Петровна, как юмора. Это была женщина-классик, женщина-меценат, действовавшая исключительно из высших соображений. Капитальным было двадцатилетнее влияние этой выдающейся дамы на её бедного друга. О ней надо бы поговорить отдельно, что я и сделаю.
III
Есть дружбы странные: оба друга словно хотят съесть друг друга, всю жизнь так живут, а расстаться не могут. Расстаться даже нельзя: взбалмошный друг, разорвавший связь, первый же заболеет и, возможно, умрёт, если это случится. Я совершенно уверен, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний с Варварой Петровной с глазу на глаз, по её уходе вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Бывают странные отношения: вроде бы люди друг друга готовы сожрать, всю жизнь так живут, а расстаться не могут. Даже нельзя им расстаться: тот, кто первым закапризничает и порвет связь, тут же заболеет и, возможно, умрет. Я точно знаю, что Сергей Трофимович несколько раз, и порой после самых откровенных излияний с Верой Петровной с глазу на глаз, вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Происходило это без всякой аллегории, так сильно, что однажды даже кусок штукатурки отвалился. Спросите, откуда я знаю такие тонкости? А что, если я сам был свидетелем? Что, если сам Сергей Трофимович не раз рыдал у меня на плече, живописуя передо мной всю свою подноготную? (И чего только не говорил!) Но вот что почти всегда случалось после этих рыданий: назавтра он уже готов был казнить себя за неблагодарность; спешно звал меня к себе или сам прибегал, чтобы сообщить, что Вера Петровна – «ангел чести и деликатности, а он – полная противоположность». Он не только ко мне прибегал, но и ей самой неоднократно описывал всё это в красноречивых сообщениях и признавался под полной подписью, что, например, вчера он рассказывал постороннему, что она держит его из тщеславия, завидует его уму и талантам, ненавидит его, но боится показать свою ненависть открыто, опасаясь, что он уйдет и тем повредит ее репутации в волонтерском движении; что из-за этого он себя презирает и решил покончить с собой, а от нее ждет последнего слова, которое всё решит, и так далее, и тому подобное. Можете представить, до какой истерики доходили порой нервные срывы этого невиннейшего из всех пятидесятилетних инфантилов! Я сам однажды читал одно из таких его сообщений после какой-то ссоры из-за ерунды, но ядовитой по исполнению. Я ужаснулся и умолял не отправлять.
— Не могу больше… так будет честнее… это мой долг… я просто умру, если не признаюсь ей во всем, абсолютно во всем! — почти в бреду твердил он и все-таки отправил сообщение.
В этом и была вся разница между ними. Варвара Петровна ни за что бы не отправила такое сообщение. Он вообще любил писать, до безумия. Писал ей даже тогда, когда они жили в одном доме, а в особо истеричные моменты мог и два сообщения в день прислать. Я точно знаю, что она всегда внимательно читала каждое его сообщение, даже если их было два в день. Прочитав, она складывала их в отдельную папку, помечала и сортировала. И, конечно, хранила их в своей памяти. Потом она выдерживала его целый день без ответа и встречалась с ним как ни в чем не бывало, словно ничего особенного вчера не произошло. Постепенно она его так выдрессировала, что он сам уже не смел напоминать о вчерашнем, а только робко заглядывал ей в глаза. Но она ничего не забывала, а он иногда забывал слишком быстро и, ободренный ее спокойствием, нередко в тот же день смеялся и дурачился с друзьями, если они заходили выпить пива. С какой, должно быть, злостью она смотрела на него в эти минуты, а он ничего не замечал! Разве что через неделю, через месяц или даже через полгода, в какой-нибудь неожиданный момент, вспомнив какую-нибудь фразу из того сообщения, а потом и все сообщение целиком, со всеми обстоятельствами, он вдруг сгорал от стыда и так мучился, что у него начинались его обычные приступы, как будто от отравления. Эти приступы, похожие на отравление, были в некоторых случаях обычным исходом его нервных потрясений и представляли собой довольно странную особенность его организма.
Варвара Петровна действительно наверняка и очень часто его ненавидела. Но он одного в ней не замечал до самого конца: того, что он стал для нее как сын, ее творением, даже, можно сказать, ее изобретением. Стал частью ее самой, и что она заботится о нем вовсе не только из-за «зависти к его талантам». И как, должно быть, ее оскорбляли такие предположения! В ней таилась какая-то невыносимая любовь к нему, среди постоянной ненависти, ревности и презрения. Она оберегала его от каждой мелочи, нянчилась с ним двадцать два года, не спала бы ночами от беспокойства, если бы дело касалось его репутации волонтера, общественного деятеля. Она его придумала и в свою выдумку сама же первая и поверила. Он был чем-то вроде ее мечты… Но она требовала от него за это действительно многого, иногда даже полного подчинения. И злопамятна была невероятно. Кстати, расскажу два случая.
IV
IV
Как-то раз, ещё когда только пошли слухи о мобилизации, когда вся страна замерла в тревожном ожидании, к Варваре Петровне заехал один столичный чиновник из администрации президента, человек с большими связями и вхожий в высокие кабинеты. Варвара Петровна очень ценила такие визиты, потому что после смерти мужа её контакты в высших кругах становились всё слабее и слабее, а потом и вовсе сошли на нет. Чиновник просидел у неё час и пил чай. Кроме них никого не было, но Степана Трофимовича Варвара Петровна пригласила и представила. Чиновник о нём что-то слышал раньше или сделал вид, что слышал, но за чаем почти не обращал на него внимания. Разумеется, Степан Трофимович не мог ударить в грязь лицом, да и манеры у него были безупречные. Хотя происхождение у него, кажется, было не самое знатное, но так получилось, что он с детства воспитывался в одном богатом доме в Москве и, следовательно, был хорошо воспитан; говорил по-французски как настоящий француз. Таким образом, чиновник должен был сразу понять, с какими людьми Варвара Петровна общается, даже в провинциальной глуши. Однако вышло не совсем так. Когда чиновник подтвердил, что слухи о частичной мобилизации – правда, Степан Трофимович вдруг не сдержался и воскликнул "Ура!", даже сделал какой-то жест рукой, изображавший восторг. Воскликнул он негромко и даже изящно; возможно, восторг был наигранным, а жест отрепетирован перед зеркалом за полчаса до чаепития; но, видимо, что-то пошло не так, и чиновник позволил себе слегка улыбнуться, хотя тут же очень вежливо вставил фразу о всеобщем понимании необходимости защиты интересов страны в сложившейся ситуации. Затем он быстро уехал и, прощаясь, протянул Степану Трофимовичу два пальца. Вернувшись в гостиную, Варвара Петровна сначала молчала минуты три, делая вид, что ищет что-то на столе; но вдруг повернулась к Степану Трофимовичу и, бледная, со сверкающими глазами, прошептала:




