Анатомия греха , или Расплата проклятого камня

- -
- 100%
- +

Часть I. Глина и Прах
Глава 1. Утроба Копоти
Лондон пожирал сам себя, и начинал он всегда с неба. В тот ноябрьский вторник 1852 года туман оседал на язык вкусом жжёной кости и прогорклого жира. Вода хлестала по шатким лесам безымянного собора. На высоте ста футов, там, где шпили должны были вспарывать брюхо туч, висел Алистер Баратеон. Для тех немногих, кто знал о его существовании, — просто Кроук.
Он не стоял на помосте — он врос в доски, обхватив гранитную глыбу короткими ногами. Горб натягивал холщовую рубаху до треска нитей. Внизу копошились тёмные точки — люди, экипажи, лошади в грязи. Здесь, наверху, царила только холодная геометрия боли и мокрого гранита.
Долото впилось в породу. Удар. Киянка опустилась на железный обух. Удар. Кроук высекал гаргулью — не благообразного стража, которого требовали аббаты, а нечто вывернутое наизнанку: вывихнутая челюсть, ряд кривых зубов, пустые глазницы.
Каждое движение отдавалось судорогой в искривлённом позвоночнике. Пальцы, узловатые, обладали пугающей чувствительностью. Он не резал — он нащупывал гниль внутри породы.
Внизу, в сточных канавах, бурлила человеческая слизь. Кроук ненавидел этот муравейник. Люди смердели, покрывались язвами, разлагались. Камень впитывает всё и хранит вечно.
Внезапно долото звякнуло о нечто иное. Глухо. Утробно. Не так. Кроук замер, наклонился ближе. Внутри ниши, которую он вырубал для крепления статуи, зияла аномалия — не дефект кладки, а намеренно оставленная брешь, заложенная плоским сланцевым кирпичом.
Ледяной ветер взвыл в лесах. Алистер вцепился в края ниши. Из щели тянуло пересушенным пергаментом и мертвечиной — временем, остановившимся задолго до того, как этот собор вообще был задуман.
Отложив киянку, Кроук подцепил край сланца тонким резцом. Инструмент вошёл в щель с влажным хрустом. Сухожилия натянулись. Сланец поддался с хрипом и отвалился внутрь стены, открывая зев тайника.
Внутри, скрытое от солнца неизвестно сколько лет, лежало нечто, завёрнутое в истлевшую бычью кожу. Не золото. Не церковная утварь — такие вещи пахнут алчностью. Свёрток пах запечатанной в ледяном молчании тьмой. Руки резчика, никогда не дрожавшие при работе с базальтом, сейчас мелко тряслись.
Свёрток поддался неохотно — будто за века пустил корни в каменную утробу собора. Бычья кожа рассыпалась под пальцами, оставляя маслянистый след.
Внутри угадывались плотные, спрессованные листы. Книга. Тяжёлая, как неискуплённый грех. Порыв ветра бросил в лицо горсть ледяной мороси.
Кроук огляделся. Сквозь мутную пелену дождя различались лишь размытые пятна — спины каменщиков внизу, сгорбленных под тяжестью тачек с раствором. Никто не смотрел вверх. Резким движением Алистер разорвал ворот рубахи, оторвав единственную уцелевшую пуговицу, и сунул фолиант на грудь.
Книга легла туда, где грудная клетка уступала место горбу, — ледяным слитком на потной коже. Карлик судорожно втянул воздух. Под переплётом что-то слабо билось. Живое. Как будто он прижал к груди чужое, остановившееся сотни лет назад сердце — и оно пыталось завестись от его крови.
Он снова взялся за киянку и резец. Но теперь удары звучали иначе — исчезла монотонность ремесленника, в каждом взмахе появилась лихорадочная одержимость. Гаргулья, казалось, осклабилась в понимающей ухмылке. Кроук с остервенением вгрызался в гранитную пасть, высекая раздвоенный язык, покрытый бороздами-язвами, — пока бронзовый голос колокола внизу не прохрипел шесть ударов. Конец смены.
Спуск на землю всегда был для Алистера сродни пытке. Каждый шаг по скользким перекладинам отдавался болью в искалеченных коленях. Кроук сползал по лесам, как гигантский краб, вцепившись пальцами в мокрые доски так, что под ногти забивались занозы. Книга на груди давила, царапала кожу, но он прижимал её предплечьем с ревностью матери, защищающей дитя.
Когда сапоги с чавканьем погрузились в жижу у подножия собора, Лондон обрушился на него всем своим смрадом и плотью. Здесь, на уровне канав, воздух был густым, как похлёбка: гнилая капуста, жареные каштаны, конская моча, дешёвый джин, кислый пот немытых тел.
Толпа — клерки в лоснящихся сюртуках, торговки с красными от холода руками, оборвыши-карманники, проститутки с лицами, набелёнными до состояния масок, — текла мимо непрерывным потоком. Люди инстинктивно огибали горбуна, как вода огибает брошенный в ручей валун. Подмастерье брезгливо сплюнул ему под ноги; полная женщина в чепце отшатнулась, судорожно крестясь.
Алистер не обращал внимания. Он привык быть пятном плесени на парадном портрете этого мира. Натянув капюшон на брови, он зашаркал прочь от стройки — в трущобы Севен-Дайлс, в свою нору, куда никто не посмеет прийти за тайной, спрятанной под рубахой. Ему нужно было зажечь огарок свечи и вскрыть истлевшую кожу, чтобы узнать, чью проклятую душу выплюнул ему в руки старый собор.
Путь до Севен-Дайлс был погружением на самое дно упадка. Улицы сжимались в узкие кишки, по которым проталкивалась масса оборванцев. Алистер волочил подбитые железом башмаки по скользкой брусчатке, утопая в жиже, где конский навоз мешался с помоями. Тусклые газовые рожки выхватывали из мрака фрагменты зверинца: беззубые рты, торгующие сомнительными пирогами, струпья на лицах нищих, блеск джина в глазах уличных девок.
У перекрёстка семи улиц Кроук едва не сбил с ног тучного торговца требухой. Детина с руками по локоть в свиной крови разразился бранью, обдав карлика перегаром. На прилавке громоздились сизые кишки и бледные поросячьи тушки. Алистер надвинул капюшон глубже; ноздри раздулись, вбирая запах свежей плоти, странно диссонирующий с сухим холодом книги на груди.
Фолиант жил будто собственной жизнью — неровные края царапали кожу при каждом шаге, но Кроук чувствовал не боль, а сосущую пустоту в животе: голод познания, вытесняющий даже инстинкт самосохранения. Ему чудилось, что каждый встречный вор провожает его спину цепким взглядом. Горб ныл в такт шагам, будто требуя поскорее скрыться в темноте.
Жилище располагалось на чердаке полусгнившего доходного дома на Монмут-стрит. Четыре пролёта винтовой лестницы, изгрызенной крысами и временем, превращались в ежедневную Голгофу. Воздух в подъезде был спёртым, настоянным на кислой капусте и сырости; на третьем этаже за хлипкой дверью надрывался детский плач и глухо стучали кулаки о плоть — обыденная симфония лондонского вечера.
Наверху Алистер дрожащими руками достал латунный ключ. Замок поддался со скрежетом. Кроук ввалился внутрь, навалившись на дверь всем телом, чтобы задвинуть железный засов, — и позволил себе выдохнуть только после спасительного щелчка.
Нора была тесной, под скошенной крышей, но она была царством камня: обломки песчаника, куски мрамора, сколотые резцы, тяжёлые киянки. Пахло известковой пылью — сухим, стерильным запахом, перебивающим вонь улиц. Не снимая мокрого плаща, Кроук подошёл к столу, заваленному чертежами и графитовыми набросками уродливых лиц, и дрожащими пальцами чиркнул серной спичкой.
Слабое пламя выхватило из мрака гротескную тень горба на закопчённом потолке. Алистер расстегнул ворот и с холодным голодом, какого не испытывал даже в церкви, извлёк свёрток. Истлевшая кожа рассыпалась в прах, обнажая массивный переплёт из тёмного дерева, окованного пожелтевшим металлом. Замка не было — лишь глубоко вырезанный символ: переплетённые в спираль змеи, пожирающие не хвосты друг друга, а собственные глаза. Кроук затаил дыхание и медленно, как поднимая крышку гроба, откинул обложку.
Первая страница была плотной, желтоватой, с тонкими тёмными прожилками, похожими на кровеносные сосуды. Пергамент оказался не телячьим — пористый по краям и до тошноты гладкий в центре. Чернила, которыми были выведены угловатые, похожие на рубцы от долота буквы, за столетия выцвели до цвета свернувшейся крови. Воздух в каморке стал тяжёлым; пламя свечи дёрнулось, зашипело и вытянулось в тонкую коптящую нить.
Алистер низко склонился над текстом. Его зрение, привыкшее распознавать трещины в граните сквозь смог, с трудом выхватывало смысл из архаичной вязи. Это была не латынь аббатов и не сухой язык гильдейских уставов — текст казался вырубленным тесаком, каждое слово ложилось на язык с тяжестью булыжника.
На верху страницы, обрамлённый виньетками из искажённых в агонии лиц, перетекающих в очертания фундамента башни, располагался эпиграф. Ритм строк был рваным, скрежещущим, похожим на пилу, вгрызающуюся в кость:
Плоть есть лишь гниль, эфемерность распада, В камне — бессмертие, в камне — печать. Высеки грех из гранитного ада, Чтобы заставить скулящих молчать. Кровь станет пылью, а кости — золою, Город сожрёт сам себя поутру. Истинно зрячий сроднится со скалою, Вырезав душу, как плотник кору.
Кроук судорожно выдохнул и отшатнулся от стола. Табурет скрипнул. Слова стучали в висках ударами собственной киянки.
Не сон. Не бред. Правда.
Он поднял руки к пламени свечи. Широкие ладони с въевшейся известковой крошкой, обломанные чёрные ногти. Руки урода. Руки ремесленника. Всю жизнь он верил, что просто придаёт форму мёртвой породе, вымещая на горгульях обиду на Господа за искорёженный позвоночник.
Но книга утверждала иное. Камень не был мёртв — он был голоден. А люди, копошащиеся внизу в грязи, были лишь временной, мягкой слизью, чьи пороки служат пищей для вечных монолитов. Архитектура — не искусство возведения сводов, а монументальный акт поглощения человеческой скверны.
За окном чердака Лондон зашёлся кашлем угольных телег и пьяными криками из переулков — огромный, гнойный левиафан, не подозревающий, что его фундаменты живут своей жизнью. Алистер снова навалился на стол, не обращая внимания на боль в спине, и погрузился в следующие абзацы манускрипта.
Пергамент переворачивался с сухим хрустом, похожим на треск птичьих костей. За эпиграфом следовали чертежи — не выверенные схемы главного архитектора собора, а линии, извивающиеся, будто кровеносные сосуды, налитые чёрной желчью. На развороте был изображён продольный срез готического храма: своды поддерживались не колоннами, а вытянутыми до гротеска человеческими позвоночниками. Вместо алтаря зияла усеянная зубами утроба, уходящая корнями в фундамент.
Кроук поднёс свечу ближе, рискуя спалить хрупкую древность. От манускрипта тянуло духом разорённого склепа и растёртой белладонной. Текст был написан на искорёженной латыни, пересыпанной алхимическими символами, — но карлик, чьё образование ограничивалось руганью десятников да подслушанными проповедями, каким-то образом улавливал суть. Слова вползали в его воспалённый мозг, как слепые земляные черви, ищущие тёплое мясо.
«Ибо всякая страсть человеческая суть слизь и зловоние, — гласил абзац, обведённый рамкой из переплетённых фаланг пальцев. — Гнев источает кислоту, разъедающую железо. Блуд оставляет на мостовых фосфоресцирующий след гниения. Жадность тянет к земле, уплотняя породу до состояния чёрного алмаза. Лишь резчик, отмеченный уродством телесным, способен узреть уродство внутреннее, сокрытое под бархатом и парчой. Лишь его резец может стать пиявкой, что отсосёт дурную кровь больного мира».
Горб на спине Алистера дёрнулся — непроизвольное мышечное сокращение от долгого сидения, но в полумраке ему почудилось, что нарост одобрительно зашевелился, признавая правоту древних строк.
Кроук медленно опустился на табурет. Он смотрел на свои руки, покрытые известковой коркой. Всю жизнь он ненавидел эту пыль — клеймо раба, обрекающее обслуживать чужую веру в божество, допустившее рождение таких чудовищ, как он. Теперь перспектива сместилась.
Далеко на Монмут-стрит сквозь завывания ветра прорвался женский визг, тут же оборвавшийся глухим ударом и мужским гоготом. Лондон продолжал свою еженощную рутину — жрал, совокуплялся, грабил в подворотнях, убивал за гнутый шиллинг.
Алистер перевёл взгляд на следующую страницу. Гравюра изображала гаргулью — до одури похожую на ту, что он высекал сегодня под дождём: тот же разинутый рот с вывихнутой челюстью, втягивающий чёрную дымную субстанцию. Дым исходил от человека у подножия пьедестала — мёртвого, с грудной клеткой, вскрытой не лезвием хирурга, а чудовищным давлением изнутри. Лицо покойника застыло в маске ужаса; морда гаргульи, напротив, приобрела сытое выражение.
Подпись под гравюрой гласила: «Translatio Peccati. Перенос греха. Когда мёртвый камень принимает идеальную форму живого порока, носитель оного порока испускает дух в муках, ибо две абсолютно идентичные скверны не могут существовать в одном пространстве. Камень, впитавший грех, становится вечным стражем. Плоть же, лишённая своей гнилой сути, уступает место смерти».
Кроук судорожно сглотнул. Если верить этим каракулям, статуя не просто символизирует уродство души для устрашения прихожан — она это уродство вытягивает, забирает без остатка, а вместе с ним вырывает саму жизнь. Он, уличный мусор, которого пинают оборванцы, держал в руках тайную анатомию мироздания.
Свеча, издав последний треск, захлебнулась в луже собственного жира. Кроук погрузился в темноту чердака, куда сквозь мутное стекло пробивался лишь свет газовых рожков Монмут-стрит. Он сидел неподвижно, слушая, как колотится сердце — тяжело, будто крыса, пойманная в тесную мышеловку. Манускрипт на столе казался живым: от него исходило едва уловимое тепло, гнилостное испарение прелой листвы с кладбища для нищих.
Алистер погрузил пальцы в шевелюру, с силой царапая кожу головы. Это не могло быть правдой — бред выжившего из ума монаха, надышавшегося болотными миазмами. Но почему тогда его суставы так отчаянно жаждали схватить железо? Почему в воображении уже вырисовывались чужие лица?
Он встал, едва не опрокинув табурет, и подошёл к окну. Внизу продолжался круговорот лондонского дна: двое пьяных матросов сцепились в грязи, пока уличная девка обшаривала их карманы; телега ассенизаторов обдала жижей торговца печёными яблоками. Никому не было дела до чужой боли. Город питался страданиями и выплёвывал останки в холодные воды Темзы.
Кроук прижался лбом к ледяному стеклу. Если фолиант не врёт... если его уродство — не насмешка Создателя, а инструмент, дарованный самой Бездной? Что, если он способен не просто наблюдать за этим гниением с высоты лесов, а управлять им?
Его взгляд скользнул по собственному отражению: массивный надбровный валик, глубоко посаженные глаза в красных прожилках, искривлённый рот с искусанными губами. Лицо чудовища. Люди всегда отворачивались от него, считая геологической ошибкой природы, годной лишь таскать камни.
— Трансляция греха... — прохрипел он в пустоту. Голос сорвался в сухой, лающий кашель.
Он вспомнил ростовщика с Флит-стрит, мистера Эбинейзера Крампа, — человека, чья душа была такой же чёрной, как уголь, которым отапливались камины Вест-Энда. На прошлой неделе Кроук видел, как Крамп выколачивал долг из плачущей прачки, смакуя каждую слезу на её впалых щеках. В его заплывших жиром глазах читалась та же жадность, что сквозила в безумных гравюрах трактата.
Алистер резко отшатнулся от окна. В его впалой груди, там, где обычно ютилась тупая обида, начало разгораться холодное, расчётливое пламя. Он бросился в угол, где сваливал обломки породы, не сгодившиеся для облицовки собора, и принялся перебирать куски песчаника и ракушечника.
Нет, всё это слишком мягкое для такой задачи. Жадность Крампа требовала чего-то невыносимо тяжёлого, способного удержать колоссальное давление чужого порока.
На дне кучи, под слоем пыли и стружки, пальцы наткнулись на глыбу базальта — тяжёлый, беспросветно-чёрный камень, привезённый с северных каменоломен и отбракованный за слишком плотную структуру. Кроук потянул его на себя; мышцы спины напряглись до треска сухожилий, горб вздулся под рубахой.
Он водрузил базальт на верстак, смахнув на пол чертежи и стружку. Камень лежал перед ним — грубый, бесформенный сгусток мрака. Но Алистер уже видел то, что скрыто внутри: набухшие от алчности веки ростовщика, тонкие губы, похожие на насосавшихся пиявок, пальцы, скрюченные в вечном хватательном жесте над чужими медяками.
Кроук вытащил свой лучший резец — узкий клинок из шеффилдской стали, — провёл большим пальцем по лезвию, ощутив лёгкий укол, и медленно занёс инструмент над камнем.
Тишину чердака разорвал первый, оглушительно звонкий удар киянки — как выстрел, возвещающий начало новой эпохи в истории гниющей столицы. Базальт брызнул чёрными искрами, и Алистер Баратеон, навсегда сбросив оболочку церковного чернорабочего, приступил к своему первому истинному исцелению.
Горб на его спине впервые за тридцать лет не ныл — он работал.
Удар следовал за ударом. Базальт сопротивлялся с упрямством древнего чудовища, не желающего пробуждаться от вечного сна. Искры на мгновения выхватывали из мрака перекошенное, залитое потом лицо Алистера. Он не зажёг новую свечу — свет был не нужен. Руки, покрытые вздутыми венами, «видели» породу лучше глаз.
Каждый разряд киянки отдавался в позвоночнике тупой болью, но теперь эта боль казалась сладкой — топливом. Кроук вспоминал Крампа: тушу, обтянутую дорогим сукном, трещащим на швах от обилия пудинга и баранины; пальцы, влажные и толстые, как сардельки, перебирающие засаленные векселя.
Алистер вгрызался в блок с остервенением, снимая пустую оболочку породы, чтобы обнажить ядро алчности, дышавшее через поры камня. Резец соскользнул, оставив на суставе борозду; тёмная кровь смешалась с каменной пылью и капнула на высекаемый контур заплывшего глаза ростовщика. Базальт жадно впитал влагу.
Кроук замер, тяжело дыша. Воздух сделался невыносимо плотным — запах жжёного кремня, кислого пота и странной, древней сукровицы, исходящей от книги в углу. Ему почудилось, что в момент, когда кровь коснулась камня, нутро глыбы издало тихий чавкающий звук.
За тонкими стенами кто-то хрипло кашлял, скрипели рессоры телег на мостовой. Но здесь, в эпицентре его безумия, время свернулось в тугую спираль.
Он снова занёс киянку — теперь высекал рот, тот самый, что кривился в презрительной усмешке, выплёвывая угрозы долговой тюрьмы в лицо нищим вдовам. Кроук искажал пропорции, доводя их до тошнотворного уродства: губы становились похожими на раздувшихся пиявок.
Горб на его спине горел огнём, будто тяжелел с каждым ударом, вбирая часть той энергии, которую Алистер вбивал в базальт. Он больше не был жалкой тварью с лесов стройки — в этой норе под крышей он становился демиургом, перекраивающим плоть через мёртвую материю.
Каменная крошка забивалась в нос, скрипела на зубах. Грань между его искалеченным телом и куском скалы начала стираться: когда он ударял по выступу подбородка ростовщика, его собственная челюсть сводилась судорогой.
«Трансляция греха», — стучало в висках в такт киянке.
Он не заметил, как серая хмарь рассвета начала просачиваться сквозь грязное стекло. Ночь пронеслась одним лихорадочным вздохом. Базальтовый блок больше не был бесформенным — из его чёрной утробы проступали очертания раздутого лица, ещё слепого, грубого, но в нём уже безошибочно угадывалась гнилая суть мистера Крампа.
Руки Алистера безвольно опустились. Резец со звоном выскользнул из окровавленных пальцев и покатился по доскам. Карлик рухнул на колени в кучу стружки, жадно глотая воздух. Он смотрел на плоды своей ночной агонии, и впервые за много лет в его глазах стояли слёзы — жгучие, соленые слёзы абсолютного восторга.
Рассвет вторгался на чердак не как предвестник нового дня, а как застарелая болезнь. Свет сквозь засаленное стекло имел желтушный оттенок, напоминающий кожу мертвеца, выловленного из Темзы на третьи сутки. Алистер с трудом оторвал колени от пола — суставы издали треск, похожий на ломающиеся сухие ветки.
Горб налился свинцовой тяжестью, будто впитал за ночь всю ту ярость, которую карлик вбивал в базальт. Кроук опустил руки в лохань с мутной ледяной водой; она мгновенно окрасилась в бурый цвет — известковая пыль смешалась с запёкшейся кровью из раны на суставе.
Он умыл лицо, растирая кожу до красноты. Ледяная вода не принесла бодрости, лишь заострила чувства. Желудок свело голодом. На перекошенной полке лежал огрызок чёрствого хлеба и кувшин выдохшегося эля. Алистер вгрызся в корку крепкими жёлтыми зубами — еда не имела вкуса, просто сухой строительный материал для поддержания архитектуры собственного тела.
Закончив трапезу, он обернулся к верстаку. Базальтовая глыба, из которой уже проступали черты ростовщика Крампа, в утреннем свете казалась ещё более зловещей — опухолью, созревшей в недрах земли. Кроук стянул с постели грязную дерюгу и набросил её на скульптуру. Под тканью угадывались очертания чего-то массивного, будто на столе покоилась отрубленная голова гиганта.
Затем настал черёд фолианта. Древняя книга больше не казалась связкой мёртвого пергамента — от неё исходил едва уловимый сухой жар. Алистер завернул трактат в остатки бычьей кожи с холодным голодом, каким скупец пересчитывает чужое золото, подцепил лезвием долота расшатанную половицу и втиснул свёрток в пыльное пространство между лагами. Задвинув доску на место, притоптал её сапогом.
Пора было возвращаться в чрево Лондона. Пропуск дня на лесах собора означал потерю жалких пенни, а главное — мог привлечь внимание десятников гильдии. Кроук натянул пропитанный пылью плащ, надвинул капюшон и шагнул за порог норы.
Спуск по винтовой лестнице сопровождался какофонией просыпающихся трущоб: хныкали голодные дети, ругались сиплыми голосами мужчины, звенела битая посуда. Монмут-стрит встретила его густым смогом, оседавшим на губах привкусом серы и жжёного угля.
Улица уже кипела. Торговки разводили костры прямо на мостовой, разогревая в медных чанах варево из требухи и гнилой капусты. Мимо с гиканьем пронёсся оборванный мальчишка-трубочист, чёрный от сажи. Воздух дрожал от криков, лязга колёс и ржания обозных лошадей.
Раньше этот людской водоворот вызывал у Алистера лишь глухое желание забиться в щель и не отсвечивать. Он привык скользить вдоль стен тенью, стараясь не задеть плечом прохожих, чтобы не получить в ответ пинок. Но сегодня всё было иначе.
Навстречу, пошатываясь, брёл портовый грузчик — гора немытых мускулов, источающая смрад дешёвого джина. Грузчик шёл напролом. В любой другой день Кроук вжался бы в кирпичную кладку, уступая дорогу более сильному зверю. Но сейчас его ноги сами упёрлись в брусчатку.
Грузчик наткнулся на него, точно на вкопанный могильный камень. Отшатнулся, рот искривился в готовности извергнуть брань. Но Алистер не отвёл глаз. Из-под капюшона на грузчика смотрел не забитый калека. Анатом. Оценивающий степень разложения куска мяса.
Он не видел пьяного человека. Он видел источенный пороком известняк.
Грузчик подавился словами. Отвёл взгляд и, буркнув нечленораздельное, обогнул горбуна.
Губы Алистера тронула тонкая, лишённая веселья улыбка. Город вокруг него больше не был хаотичной свалкой плоти. Лондон превратился в гигантскую каменоломню. И он, Алистер Баратеон, шёл на свою истинную работу.
Дорога к стройке пролегала через самое чрево пробуждающегося зверя. Лондон отхаркивал ночной туман, заменяя его горчичным дымом тысяч печных и фабричных труб. Безымянный собор, к которому стягивались ручейки таких же угрюмых рабочих, возвышался над районом, как колоссальная грудная клетка полусгнившего левиафана. Строительные леса опутывали его почерневший остов, напоминая грязные бинты на гноящейся ране.
У подножия суетился десятник гильдии — тощий, желчный Скрабб, чьё лицо напоминало скомканный лист бухгалтерской книги. Он выкрикивал имена, вычёркивая их огрызком графита в засаленном реестре.
— Баратеон! — каркнул Скрабб, когда очередь дошла до карлика, брезгливо морщась. — Опять тащишься, как беременная вошь. Живо настил, северная башня! Если к вечеру водосток не будет готов, я вычту из твоего жалованья стоимость каждого испорченного дюйма камня.
Вчера Кроук отвёл бы взгляд и, сгорбившись, побрёл к лестницам. Сегодня он остановился. Он медленно поднял голову. Из-под капюшона на Скрабба уставились два глубоких колодца холодной, расчётливой бездны. «Мелкая тварь, — подумал Кроук спокойно, как гранитная плита. — Твоя злоба слишком пресна. Ты даже не достоин того, чтобы марать о тебя хороший базальт».
Ничего не сказав, карлик прошёл мимо, оставив Скрабба с открытым ртом и внезапно похолодевшей спиной.
Подъём по лесам занял почти час. Каждая перекладина, покрытая утренней изморозью, отзывалась в теле Алистера судорогой. Но теперь эта боль не властвовала над ним — она была лишь фоновым шумом, скрежетом шестерёнок в механизме, который он сам запустил.
Добравшись до своего яруса, он ощутил, как ветер ударил в грудь, пытаясь сбросить его вниз, на острые пики оград. На высоте ста футов Лондон предстал перед ним во всём своём пугающем масштабе: море кривых крыш тонуло в смоге, внизу копошились миллионы людей — суетились, лгали, прелюбодействовали, копили медяки, сходили с ума от сифилиса, молились глухим небесам.



