Блокадный. Чужой среди своих

- -
- 100%
- +

Глава 1. Первый день, последний хлеб
Артём откинулся на спинку игрового кресла, и хруст позвонков прозвучал оглушительно громко в тишине студии. За окном, на двадцатом этаже, плыл в ночной мгле Питер – миллионы огней, безразличных и холодных. Он потянулся к кружке, заваренный шесть часов назад чай давно остыл, покрылся маслянистой плёнкой. На мониторе застыл интерфейс код-редактора, усеянный зловещими красными подчёркиваниями. Очередной баг. Очередная бессмысленная задача для приложения, которое в лучшем случае будет прокручивать рекламу и собирать данные.
Он провёл рукой по лицу, ощущая песок под веками. Тридцать два года. Квартира в ипотеку. Карьера senior-разработчика. Абонемент в фитнес-клуб, который он не посещал три месяца. Всё как у людей. И пустота. Глухая, звенящая пустота где-то за грудиной, которую не заполняли ни код, ни деньги, ни редкие встречи с друзьями, давно перешедшие в режим формальных посиделок.
Он потянулся к смартфону. Лента соцсетей мелькала жизнями других людей -улыбки, путешествия, дети. Фейк. Всё фейк. Он листал всё быстрее, с каким-то почти мазохистским упоением, пока пальцы сами не перешли в поиск. «Блокада Ленинграда. Фотографии».
Чёрно-белые снимки. Горы трупов на улицах. Глаза детей, огромные, недетские, в исхудавших лицах. Женщины, везущие саночки с завёрнутым в тряпьё скелетом. Он вглядывался в эти лица, пытаясь понять. Пытаясь прочувствовать. Как они могли это пережить? Как можно было выжить в этом аду? Его собственная жизнь, его проблемы -внезапно показались ему жалким, бледным фарсом. Ипотека? Серьёзно? У них пайка хлеба в день было сто двадцать пять граммов. С опилками.
Он чувствовал стыд. Горячий, бесполезный стыд человека из сытого будущего перед теми, кто умер, чтобы это будущее построить. Рука сама потянулась к шнуру зарядки. Разъём дрогнул, искра -голубоватая, злая -брызнула из розетки, и мир взорвался белым светом и оглушительным тишиной.
Сознание вернулось не сразу. Оно приползло, спотыкаясь о рваные обрывки ощущений. Холод. Ледяной, пронизывающий до костей влажный холод. Запах. Сладковато-приторный, удушливый, пахнущий землёй, копотью и чем-то ещё, чему его мозг отказывался дать имя. Гул. Низкий, вибрационный, идущий сквозь землю, от которого дрожали стены и стучали зубы.
Артём попытался открыть глаза. Ресницы слиплись. Он лежал на чём-то жёстком и колючем, укрытый грубой тканью, пахнущей мышами и пылью. Сквозь щели в чём-то, напоминавшем забитые досками окна, пробивался тусклый серый свет.
Он сел. Тело ломило, голова раскалывалась. Он был в каком-то подвале. Земляной пол, кирпичные стены, промерзшие насквозь. В углу тускло тлела жестяная печурка, от неё через всю комнату шла труба, выведенная в дыру в стене. Тепла от неё не было никакого.
Гул снаружи нарастал, переходя в пронзительный, животный вой, от которого кровь стыла в жилах. Воздушная тревога. Не в записи. Не в фильме. Совсем рядом.
Дверь с скрипом отворилась, впустив вихрь ледяного воздуха и женщину в стёганой безрукавке и платке. Её лицо было серым от усталости и голода, но движения – резкие, точные.
–Очнулся? -хрипло бросила она, не глядя на него. – Лежи, не мешайся. Кать! Миш! В щель, быстро!
Из темноты угла поднялись две тени. Девочка-подросток, худая до прозрачности, и маленький мальчик, завёрнутый в лохмотья, больше похожий на свёрток. Они молча, с покорностью, от которой сжималось сердце, прошли вглубь подвала, к укреплённому накатом из брёвен углублению в стене.
Гудение моторов стало оглушительным. С потолка посыпалась штукатурка. Застучали зенитки -сухой, бешеный стук. И потом -тот самый звук. Свист. Нарастающий, рассекающий небо.
Артём инстинктивно вжался в свои сено. Удар. Оглушительный, всесокрушающий. Земля вздрогнула. В щели погасли коптилки, погрузив всё в кромешную, густую тьму. В тишине, наступившей после разрыва, послышался тихий, сдержанный плач.
–Мам… -прошептал тонкий голосок. -Кушать хоцца…
–Сейчас, родной, сейчас, -зашептала женщина. Послышался торопливый шелест бумаги. -Вот, держи. Свой, не делись. И Кате дай.
В абсолютной темноте, под аккомпанемент отдалённых взрывов, Артём услышал тихое, жадное чавканье. Они ели. Делили свой хлеб. Тот самый, чёрный, липкий, пахнущий мякиной и бедой.
Его рука судорожно полезла в карман. Нащупала гладкий прямоугольник. Смартфон. Он дёрнулся, тыкая в кнопку. Экран вспыхнул на миг, осветив его перекошенное ужасом лицо, показал 1% заряда и погас. Навсегда. На заставке так и осталось улыбающееся лицо его девушки из другой, невозможной теперь жизни.
Он сидел на промерзшей земле, в пыльном подвале, и слушал, как дети в темноте делят хлеб. И понимал. Его старая жизнь, все его «проблемы» -кончились. Началось что-то другое. Началась блокада.
Глава 2. Предупреждение
Тишина, наступившая после отбоя, была гуще и страшнее грохота бомбёжки. Она была звенящей, абсолютной, нарушаемой лишь прерывистым дыханием детей и скрипом половиц над головой, где ветер гулял по опустевшим, выбитым взрывной волной комнатам. Артём сидел, прислонившись спиной к ледяной кирпичной кладке, и не мог согреться. Холод исходил не только от стен -он поднимался из глубин тела, из самых костей, сковывая мысли ледяной коркой.
Он пытался собрать в голове обрывки знаний. Даты. События. Имена. Всё, что он читал, всё, что видел на тех самых чёрно-белых фотографиях, теперь обретало жуткую, гиперреалистичную объемность. Он знал. Он знал слишком много. И это знание давило на него тяжелее любого груза, превращаясь в непосильную ношу, в клеймо провидца, обречённого на молчание.
Женщину, приютившую его, звали Анна Петровна. Она была учительницей музыки. Её муж, инженер с Кировского завода, пропал без вести в первые недели войны под Лугой. Теперь её миром стал этот подвал на Лиговке, двое детей -Катя, худющая, молчаливая девочка с глазами взрослой женщины, и восьмилетний Миша, всё ещё пытавшийся иногда улыбаться, -и горстка таких же, как они, обезумевших от страха и голода соседей.
Артём представился просто -Артём. Сбежавший из прифронтовой полосы, потерявший документы. Поверили ли ему? Вряд ли. Но здесь, на краю пропасти, чужие судьбы интересовали мало. Выжить -вот что было единственной, всепоглощающей заботой.
Он смотрел, как Анна Петровна с почти математической точностью отламывает от своего пайка крошечный кусочек и кладёт его в жестяную баночку -«на чёрный день». Этот день уже наступил, но она всё ещё пыталась отодвинуть его, создать иллюзию запаса. Её пальцы, длинные и тонкие, пальцы пианистки, дрожали от слабости.
И вдруг в памяти Артёма, словно отточенный нож, всплыла дата. Чёткая, ясная, неоспоримая. Завтра. Завтра днём. Мощнейший авианалёт на именно этот район. Бомбардировка складов на Обводном канале, но штурмовики, сбросив смертоносный груз по ошибке или от сброса, зацепит и их улицу. Он помнил фотографию: груда кирпича, торчащая из-под снега нога в валенке, чудом уцелевшая стена с обоями в цветочек.
Сердце заколотилось где-то в горле, бешено, истерично. Он не мог просто сидеть и ждать. Он не имел права.
–Анна Петровна, -его голос прозвучал хрипло и чужим. -Сегодня… сегодня лучше уйти. В другое убежище. Подальше отсюда.
Она медленно подняла на него глаза. Усталые, потухшие.
–Куда уйти, милок? Все щели такие же. И пайки по карточкам только здесь выдают. Не получится.
–Но здесь будет… здесь будет очень опасно, -он пытался подобрать слова, не звучащие безумием. -Я… я слышал разговоры. Наши зенитки перебросили, прикрытия не будет. Они будут бомбить именно здесь.
В углу на него уставился другой жилец подвала, сухощавый мужчина с воспалёнными глазами, которого звали дядя Коля. Он раньше был дворником.
–Слышал? -просипел он. -А где слышал? От кого? Немецкие самолёты, милок, по-русски не болтают. Ты это от кого такие вещи слышал?
Вопрос повис в воздухе, тяжелый и угрожающий. Паранойя была таким же вирусом, как и цинга. Шпионы, диверсанты, паникёры -ими пугали друг друга, в них искали причину всех бед.
–Я… просто… -Артём запнулся. Он не мог объяснить. Любая попытка звучала бы как бред.
–Видел, как офицеры на карту смотрели, -соврал он сгоряча. -Отмечали этот квартал.
Анна Петровна покачала головой, с бесконечной грустью.
–Лежи, Артём. Не накручивай себя. От бомбы нигде не спрячешься. Как бог даст.
Но он не мог лежать. Адреналин, горький и острый, ударил в кровь. Он вскочил, выбежал из подвала на улицу. Мороз ударил по лицу, но он его почти не чувствовал. Он метался по двору, ловя на себе испуганные, пустые взгляды таких же, как он, призраков, спешивших за водой или за пайком.
–Люди! Послушайте! -его голос срывался, теряясь в зимнем ветре. -Сегодня днём… здесь будут бомбить! Уходите! В соседний квартал, к заводу, куда угодно!
На него смотрели как на сумасшедшего. Кто-то отворачивался. Кто-то плевал себе под ноги.
–Допрыгался, голодранец, -прошипела старуха в трёх платках. -Крыша поехала от голода.
–Диверсант, -чётко и громко сказал какой-то мужчина в ушанке. -Мешает людям, панику сеет. Надо в комендатуру сдать.
Слово «комендатура» прозвучало как приговор. Артём отшатнулся, сердце уходя в пятки. Он понял всё с ужасающей ясностью. Он не спасатель. Он -угроза. Его знание было опасно. Оно не делало его пророком -оно делало его изгоем.
Он отступил назад, к своему подвалу, под градом непонимающих, злых, испуганных взглядов. Его порыв угас, сменившись леденящим ужасом. Он ничего не изменил. Он всё только усугубил.
И завтрашний день наступил именно так, как он и знал. Ровно в полдень небо почернело от немецких «Юнкерсов». Грохот разрывов был в разы страшнее, чем в прошлый раз. Одна из бомб угодила точно в соседний дом, где многие искали укрытия, поверив на минуту его крикам. Оттуда уже никто не вышел.
Когда всё стихло, и люди, облепленные известковой пылью, стали выползать из убежищ, на Артёма не смотрели вовсе. Смотрели сквозь него. Но дядя Коля, выходя из щели, остановился рядом и тихо, так, чтобы не слышали другие, бросил в пространство:
–Ну что, пророк? Доволен? Молодец. Шестерых из нашего подвала там, в том доме, закопали. Твоих шестерых.
И он пошёл прочь, хромая. Артём остался стоять посреди двора, превращённого в груду битого кирпича и щебня. Он не чувствовал холода. Он не чувствовал голода. Он чувствовал лишь всесокрушающую тяжесть вины. Он пытался стать ангелом-хранителем, а стал ангелом смерти. Его первая попытка изменить историю обернулась шестью новыми могилами. И он понял главное правило этого нового мира: любое действие, любое слово здесь имело цену. И цена эта измерялась в человеческих жизнях.
Глава 3. Цена тепла
Холод пришёл в город не как сезонное явление, а как самостоятельная, беспощадная карающая сила. Он не просто наступил -он въелся в камни мостовых, в стены домов, в самые сердца людей, вымораживая из них последние остатки надежды и человеческого тепла. Мороз, свирепый и бездушный, сковал Неву, превратил каналы в стеклянные гробницы, и каждый выдох мгновенно застывал в воздухе колючей изморозью, оседая на ресницах и воротниках, превращая людей в седых, усталых стариков.
В подвале на Лиговке дышать стало можно лишь у самого жерла «буржуйки», но и там тепло было призрачным, обманчивым -жаркое, алчное пламя пожирало всё, что в него бросали, не успевая прогреть ледяной, насыщенный сыростью воздух. Оно лишь создавало иллюзию жизни, маленький огненный эпицентр бытия, вокруг которого метались исхудавшие тени.
Артём уже почти слился с ними. Его тело, изнеженное центральным отоплением и синтетическими тканями, сдавалось с поразительной скоростью. Холод точил его изнутри, проникая в кости, в мышцы, превращая каждое движение в медленное, мучительное преодоление. Голод из острого, сосущего ощущения в желудке перешёл в постоянную, фоновую тошноту и странную, звенящую пустоту в голове. Мысли текли вязко, как густой сироп, цепляясь за обрывки воспоминаний о тёплой квартире, о чашке кофе, о горячем душе -о вещах, которые казались теперь фантастическими, почти бредовыми.
Он сидел, прижавшись спиной к тёплой трубе «буржуйки», и наблюдал за Анной Петровной. Она, как всегда, двигалась с какой-то неестественной, механической целесообразностью, экономя каждое движение, каждую калорию. Её руки, те самые длинные пальцы пианистки, теперь были красными и огрубевшими, но в них по-прежнему была та самая, неистребимая аккуратность. Она разбирала скудные пожитки, решая, что сегодня отправится в ненасытную утробу печки.
И тогда его взгляд упал на неё. На Катю. Она сидела в углу, скрючившись, и что-то быстро-быстро писала на пожелтевших, вырванных из какой-то тетради листках. Писала, закусив губу, её лицо было сосредоточено и одухотворено, и в эти редкие мгновения оно теряло голодную маску, становясь почти красивым. Это был её дневник. Тот самый дневник, который Артём когда-то листал на экране своего компьютера, поражённый детской, искренней интонацией и недетской силой духа. «Сегодня мама отдала мне свою пайку. Говорит, что уже поела. Но я знаю, что она врёт…» Эти строки стояли у него в памяти, выжженные, как клеймо.
И вдруг он понял. Понял со всей ясностью обречённого. Эту тетрадку, эти листки, эту хрупкую летопись ужаса и надежды -сожгут. Через пару дней, когда мороз усилится, а топить будет уже нечем. Анна Петровна, с лицом, искажённым мукой, бросит их в огонь, чтобы на несколько минут продлить жизнь Кате и Мише. И единственное, что останется от Катиной души, -это пепел, оседающий на промерзших кирпичах подвала.
Нет. Этого нельзя было допустить. Это было единственное, что можно было спасти. Не жизнь -память. Не тело -свидетельство.
Он поднялся, и кости его проскрипели на холоде. Подошёл к девочке, стараясь сделать шаги как можно тише, чтобы не спугнуть её.
–Катя, -его голос звучал как скрип ржавой двери. -Дай я посмотрю.
Она вздрогнула и инстинктивно прижала листки к груди, испуганно глянув на него. Письмо было её единственной тайной, её сокровенным миром, в котором не было ни голода, ни страха.
–Это моё, -прошептала она.
–Я знаю. Я просто… я хочу прочитать. Мне интересно, -он пытался улыбнуться, но лицо не слушалось.
В этот момент в подвал вошла Анна Петровна с охапкой каких-то щепок. Увидев сцену, она нахмурилась.
–Артём, отстань от ребёнка. Не до того сейчас.
–Анна Петровна, эти бумаги… их нельзя трогать. Их нужно сохранить. Любой ценой, -он повернулся к ней, и в его голосе зазвучала отчаянная, непонятная ей убеждённость.
–Какие ещё бумаги? -она скинула щепки в угол и потёрла замёрзшие руки. -Что ты несёшь?
–Дневник Кати. Его нельзя жечь. Понимаете? Он… он очень важен. Для истории. Для памяти.
Он видел, как её лицо меняется. Сначала недоумение, потом -раздражение, а затем -холодная, отстранённая ярость голодного, загнанного в угол человека.
–Ты с ума сошёл окончательно? -её голос зазвучал резко и громко, заставив вздрогнуть и Катю, и притихшего в углу Мишу. -О какой памяти ты говоришь? Какая история? Видишь -дети замерзают! Видишь -дышать нечем! Ты предлагаешь мне сохранять какие-то бумажки, когда мои дети могут умереть от холода?
–Но это же память о ней! -уже почти крикнул Артём, чувствуя, как его захлёстывает отчаяние. -Это единственное, что от неё останется!
Он не подумал о том, как прозвучат эти слова. Он не видел, как бледнеет Катя, как у Анны Петровны в глазах загорается ужас и бешенство.
–Что останется? -она сделала шаг к нему, и её тень гигантской исказилась на стене. -Что от неё останется? Ты… ты что, знаешь что-то? Ты что-то видел? Говори!
Она схватила его за рукав, и её пальцы, слабые и костлявые, впились в него с неожиданной силой.
–Ты ведь всё время что-то знаешь! Предсказываешь! Сначала бомбёжку, теперь вот это! Ты кто такой? Кто?!
Её крик привлёк внимание. Из темноты возникло лицо дяди Коли.
–Опять он? Опять бесится? Я же говорил -сдать его надо. Он тут нам всем шепчет, про бомбёжки, про бумаги какие-то… Может, он заразу носит, чумной?
Паника, дикая, иррациональная, вспыхнула в подвале мгновенно. Слово «чумной» сработало как спичка в пороховом погребе. На Артёма смотрели уже не как на сумасшедшего, а как на источник смертельной опасности.
–Вон! -закричал кто-то. -Выгоните его!
–Сжечь его вещи, чтобы зараза не расползалась!
В этот миг Катя, испуганная криками, инстинктивно бросилась к матери, и её листки выскользнули из рук и упали на пол, прямо у ног «буржуйки». Анна Петровна, не глядя, машинально, одним движением, подхватила их и швырнула в открытую дверцу печи.
–Нет! -закричал Артём и рванулся вперёд.
Он не думал о ожогах, о боли. Он видел только, как жёлтые листки, покрытые ровным детским почерком, сморщились, почернели по краям и вспыхнули ярким, коротким, жестоким пламенем. Буквы, слова, целые предложения -всё исчезало, превращаясь в хрупкий, невесомый пепел.
Он отшвырнул Анну Петровну, сунул руку в огонь, пытаясь выхватить хоть что-то. Острая, обжигающая боль пронзила ладонь, но он почти не почувствовал её. Он выдернул обугленный клочок. На нём угадывалось всего несколько слов: «…мама отдала… я знаю, что она врёт…»
Он стоял на коленях перед печкой, сжимая в обожжённых пальцах этот чёрный, рассыпающийся лоскуток. Кругом стояла гробовая тишина. Все смотрели на него -на его сумасшествие, на его боль, на его бесполезный, жалкий подвиг.
Анна Петровна с ужасом смотрела на свою руку, которую он оттолкнул, потом на его обожжённую ладонь. Ярость в ней угасла, сменившись ледяным, всепоглощающим недоумением и страхом. Она не понимала. Не понимала, почему этот странный, чужой человек готов был сжечь руку ради каких-то исписанных бумажек.
Она молча отвернулась, подошла к детям, обняла их, прижала к себе. Им было теплее от её тела. Ненамного, но теплее.
Артём не поднимался с колен. Он смотрел на пепел, уносившийся в трубу. Он спас крошечный, ничего не значащий обрывок. А целое -погибло. Он снова пытался что-то изменить. И снова всё обернулось трагедией. Он обжёг руку, оттолкнул женщину, которую уважал, вселил в людей новый страх. И всё -ради чего? Рази нескольких слов, которые всё равно никто и никогда не прочтёт.
Он понял ещё одну страшную истину этого места. Здесь не было места красоте, памяти, искусству. Здесь было место только для одного -для огня. Огонь пожирал всё. Дома. Книги. Дневники. Людей. Их прошлое и их будущее. И он был лишь ещё одной щепкой, брошенной в это ненасытное пламя.
Глава 4. Блокадный этикет
Голод пришёл вслед за холодом, но в отличие от своего предшественника, он не был внешней силой -он стал частью их самих, внутренним пейзажем души, перекраивающим сознание и растягивающим время в бесконечную, мучительную ленту одних и тех же, навязчивых мыслей. Он более не был просто физическим ощущением; он стал метафизической категорией, единственной подлинной реальностью, затмившей собой войну, бомбёжки, саму смерть. Смерть была лишь кратким мигом, финальной точкой, а голод -бесконечно длящимся процессом, медленным, изощрённым растворением человеческой сущности.
Артём открывал глаза утром, и первым, ещё до осознания себя, до памяти о том, где он и что с ним, приходило оно -всепоглощающее, пустое, сосущее ощущение в глубине желудка, отдающееся во всём теле слабостью, лёгкой тошнотой и звенящей, холодной пустотой в голове. Мысли текли медленно, вязко, с трудом пробиваясь сквозь плотную пелену потребности. Весь мир сузился до размеров 125-граммового кусочка хлеба, который выдавали по карточкам. Вся жизнь, все её смыслы и надежды, уместились в этом тёмном, влажном, тяжёлом кирпичике, пахнущем чем-то затхлым и горьким.
Он научился есть. Это было целое искусство, своеобразный «блокадный этикет», ритуал, отточенный до автоматизма. Нельзя было просто откусить и проглотить. Это было преступлением, расточительством, кощунством. Нужно было отломить крошечный кусочек, положить его на язык и дать ему растаять, медленно, не спеша, пытаясь извлечь из него максимум вкусовых ощущений, обмануть рецепторы, растянуть миг мнимого насыщения. Потом -проглотить, чувствуя, как по пищеводу медленно сползает вожделенная тяжесть. И ждать. Ждать, пока тело не подаст новый сигнал -сигнал, что обман раскрыт, что этого ничтожно мало, что нужно ещё.
Анна Петровна превратила процесс выдачи пайков в строгий, почти священный акт. Она раскладывала хлеб на столе -вернее, на ящике, заменявшем стол, -и с помощью самодельных весов из двух жестяных банок и палки тщательно отмеряла каждую долю. Её руки, пальцы которых когда-то брали сложнейшие аккорды, теперь дрожали от слабости, но движения оставались выверенными и точными.
–Катя, твоя. Миша, твоя. Артём, ваша. Моя.
Она откладывала свой кусок, самый маленький, и отламывала от него ещё немного -«про запас». Этот запас исчезал потом в карманах детей.
Артём видел, как тает на глазах Миша. Его детское личико стало восковым, прозрачным, глаза -огромными, не по-детски серьёзными. Он перестал играть, перестал улыбаться. Он просто сидел, закутавшись во всё, что можно было надеть, и смотрел в одну точку, экономя силы. Иногда он тихо плакал, но слёз уже не было -лишь сухие, надсадные всхлипывания.
Именно тогда Артём совершил своё первое, отчаянное и наивное преступление. Однажды утром, получив свой паёк, он не стал его есть. Он зажал липкий, влажный комок в кулаке и дождался, когда Анна Петровна отвлечётся, а Катя уйдёт за водой. Подобравшись к Мише, он сунул ему в руку свой хлеб и ещё половину от вчерашней своей порции, которую ему удалось утаить.
–На, ешь. Только быстро. И никому не говори, -прошептал он, озираясь.
Мальчик посмотрел на него затуманенным, ничего не понимающим взглядом. Потом его пальцы судорожно сжались вокруг хлеба. Он не стал есть его по правилам. Он сунул почти весь кусок в рот и стал жадно, быстро глотать, давясь и закашливаясь.
Артём отвернулся, чувствуя странную, горькую радость. Он сделал это. Он обманул систему. Он подарил ребёнку несколько лишних минут жизни.
Но система, блокадная, безжалостная система, отомстила ему. Уже через час у Миши начались страшные, мучительные спазмы. Его истощённый, отвыкший от нормальной -да что там нормальной, от просто бóльшей -порции пищи желудок не смог принять этот дар. Его вырвало той самой тёмной, горькой массой. А потом начался понос -страшный, изнуряющий, окончательно вымывающий из его маленького тела последние силы и соки.
Анна Петровна металась над ним, бледная, с безумными глазами. Она пыталась его поить кипятком, укрывала всем, что было, но ребёнок слабел на глазах. Его дыхание стало прерывистым, поверхностным.
–Что с ним? Что с ним? -она в отчаянии повернулась к Артёму. -Он что-то съел? Ты видел? Он что-то нашёл на улице? Говори!
Артём молчал. Он смотрел на Мишу и чувствовал, как внутри у него всё обрушивается, превращаясь в лёд и пепел. Он хотел помочь. Он хотел спасти. А вместо этого он его убил. Своим дурацким, необдуманным поступком он лишь ускорил развязку.
К вечеру Миша впал в забытьё. Он бредил, звал кого-то, улыбался своей детской, беззубой улыбкой. А потом затих. Совсем. Его маленькая грудь больше не поднималась.
Тишина, воцарившаяся в подвале, была страшнее любого взрыва. Анна Петровна не кричала. Она не плакала. Она просто сидела на полу, держа на руках его закутанное в тряпьё тельце, и качалась из стороны в сторону, беззвучно шевеля губами. Катя сжалась в комочек в углу и смотрела в стену пустым, ничего не выражающим взглядом.
Артём подошёл к ним. Он хотел что-то сказать. Извиниться. Объяснить. Но слова застревали в горле, бессмысленные и ненужные. Анна Петровна подняла на него глаза. И в них не было ни упрёка, ни ненависти. В них была лишь бесконечная, вселенская пустота. Пустота, в которой угасли все чувства, все эмоции, осталась лишь одна всепоглощающая усталость.
–Уйдите, -тихо, без всякой интонации, сказала она. -Пожалуйста, уйдите.
Он вышел на улицу. Морозный воздух обжёг лёгкие. Он стоял посреди замёрзшего, мёртвого города, и смотрел на чёрное, беззвёздное небо. Где-то там, в вышине, летели самолёты. Где-то гремели взрывы. Но до него долетал лишь вой ветра, завывавшего в разбитых окнах, да тихий, навязчивый, никогда не прекращающийся шепот голода внутри него самого.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.