Марафон цифровых улиток

- -
- 100%
- +

Иллюстратор Пост Малевич
Редактор Алексей Ольховик
© Роман Уроборос, 2025
© Пост Малевич, иллюстрации, 2025
ISBN 978-5-0068-6832-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Париж, конечно, был не столько городом, сколько невыносимо отчетливой мигренью, острой болью в виске, где каждое брусчатое мощение, каждый фасад из жженого кирпича, каждый сумасшедший голубь на крыше был всего лишь фантомом, проекцией изношенного сознания, которое отказывалось, наотрез отказывалось примириться с тем, что оно – всего лишь набор случайных нейронных импульсов, случайным образом сложившихся в некую, с позволения сказать, личность, которую в прошлой жизни звали, ну пусть будет, Жаном, а сегодня, в этот самый пропитанный запахом круассанов и кофе день, именуют Жюльеном, хотя и Жюльен – это, разумеется, тоже лишь временный, сугубо конвенциональный ярлык, наспех приклеенный на бутылку с вечно бурлящим вином бытия, которое все равно рано или поздно взорвется, разбрызгивая осколки на онемевшие стены, на мостовые, на случайных прохожих, на которых в этот момент снисходит озарение, что их собственное существование – это лишь, как выразился бы старый добрый Сартр, «ничто, лежащее в основе бытия», или, как сказал бы Бодлер, «кошмар, который мы называем жизнью», или, если угодно, как сказал бы мой друг, «заблудший ангел, который никак не может найти дорогу домой», и этот Жюльен, или Жан, или просто это сгусток материи, скомканный комок бытия, эта когнитивная диссонансная субстанция, идущая по бульвару Сен-Жермен, чувствовал себя именно так – потерянным, расколотым, изломанным, словно старый зонтик, забытый кем-то на летней террасе и внезапно распахнувшийся от порыва ветра, зацепившись за ветку, зацепившись за то, что было, за то, что могло бы быть, за то, чего не стало, за то, что, по словам великого Уильяма, «весь мир – театр, и все мы в нем актеры», но что, если ты всего лишь декорация, что, если ты – просто стул, просто ваза, просто тень на стене, отброшенная чужим силуэтом, и все эти голоса в голове, эти обрывки мыслей, эти зашифрованные послания – «Я не знаю, куда идти, я не знаю, кто я, я не знаю, что такое любовь, я не знаю, что такое смерть, я не знаю, что такое жизнь», – это не твои собственные мысли, а просто эхо чужих, так неловко застрявшее в мозгу, так безнадежно там заблудившееся, что оно уже стало частью тебя, твоей плотью, твоей кровью, твоим дыханием. Он свернул на узкую улочку, которая пахла чем-то несвежим, чем-то вроде гниющих яблок, но это мог быть и запах его собственных мыслей, потому что, как известно, «мысль – это всего лишь червяк, который ползет по извилине», а черви, как известно, любят гниль, и он вспомнил, как в прошлой жизни, когда он был еще, допустим, котом, он тоже любил сидеть на подоконнике и смотреть на этот мир, на эти тени, на этих людей, которые казались ему такими странными, такими нелепыми, такими суетливыми, и он не понимал, зачем они так спешат, зачем они так куда-то бегут, когда можно просто сидеть и наслаждаться солнцем, но теперь он сам был человеком, и он сам куда-то спешил, сам куда-то бежал, не зная, куда, не зная зачем, просто бежал, потому что, как известно, «бег – это единственная константа в этом мире». А в его рюкзаке, который он так небрежно перебросил через плечо, лежал старый дневник, в который он в свое время пытался, тщетно, как он теперь понимал, записывать свои сны, свои мысли, свои чувства, но в итоге все это превратилось в какой-то бессмысленный, обрывочный набор слов, в какой-то непонятный для него самого текст, в котором то и дело появлялись цитаты писателей, которых он никогда не читал, цитаты поэтов, о которых он никогда не слышал, цитаты философов, которых он никогда не понимал, и он подумал, что, возможно, этот дневник, этот текст – это и есть он сам, это и есть его жизнь, и что «жизнь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст». И он рассмеялся, потому что в этот самый момент понял, что это его собственная цитата, что это его собственное, выстраданное им самим, осознание, и он почувствовал, как что-то внутри него щелкнуло, и он вдруг, как это бывает только в плохих фильмах, в которых герои вдруг обретают свое второе «я», понял, что «он не является тем, кем он является», и он снова рассмеялся, потому что эта фраза была тоже не его, а чьей-то, чьей-то чужой, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что он не мог удержаться от смеха, и он смеялся, и шел, и смеялся, и шел, и его смех был единственным, что было в нем сейчас настоящим, единственным, что было в нем живым, единственным, что было своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим. Его звали Петром, а, может, и нет. В любом случае, это не имело никакого значения, потому что имена, как сказал бы один старый знакомый философ, – это всего лишь ярлыки, наспех приклеенные на вещи, которые, по сути, не имеют никаких ярлыков, и уж тем более – никакой сути, и поэтому, когда он проснулся в этой комнате, которая пропахла табаком, он не знал, кто он, и не знал, где он, и не знал, что это за место, хотя и знал, что это, несомненно, Париж, потому что, как известно, Париж всегда остается Парижем, и его, как известно, «нельзя забыть, даже если очень захочешь», а он очень хотел, потому что прошлое было для него, как и для любого другого человека, которого можно было бы назвать человеком, а не просто, как бы это поточнее выразиться, сгустком энергии, – как колючий, неудобный свитер, который ему подарили на Рождество, и который ему пришлось носить, хотя он его и ненавидел, и все в этой комнате было чужим, начиная с кровати, на которой он спал, и заканчивая картиной на стене, на которой был изображен какой-то очень печальный клоун с красным носом и белым лицом, который, судя по всему, знал о жизни гораздо больше, чем Петр, и смотрел на него так, как будто хотел что-то сказать, но не мог, потому что, как известно, «слова – это всего лишь тень мысли», а у тени, как известно, нет голоса, и в этот момент он услышал, как в дверь стучат, и он подумал, что это, возможно, его судьба, которая, как сказал бы тот же философ, «стучится в дверь, а ты ее не замечаешь», и он встал, подошел к двери и открыл ее, и на пороге стоял тот самый клоун, необычный такой, с такими умными, такими печальными глазами, что он невольно подумал, что, возможно, этот клоун и есть его судьба, что он и есть то самое, что он так долго искал, и он нежно обнял его, и клоун, в свою очередь, обнял его, и в этот момент он почувствовал, как что-то внутри него щелкнуло, и он вдруг понял, что «он не является тем, кем он является, и является тем, чем он не является», и он снова рассмеялся, потому что эта фраза была тоже не его, а чьей-то, чьей-то чужой, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что он не мог удержаться от смеха, и он смеялся, и шел, и смеялся, и шел, и его смех был единственным, что было в нем сейчас настоящим, единственным, что было в нем живым, единственным, что было в нем своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим, и он вышел на улицу, и ему показалось, что он видит все впервые: вот сидит старик с газетой в руке, вот женщина с коляской, вот мужчина с собакой, и он вдруг почувствовал такую невыносимую, такую острую, такую пронзительную тоску по всему этому, по всему, что он потерял, по всему, что он не успел обрести, по всему, что он не успел понять, что ему захотелось лечь прямо на тротуар и просто, как это делают дети, плакать, плакать, пока не кончатся слезы, но он не мог, потому что он был взрослым, потому что он был мужчиной, потому что он был, как его принято было называть, человеком, и он знал, что «плакать – это прерогатива сильных», а он был слабым, очень слабым, и поэтому он не плакал, а просто шел, и шел, и шел, пока не наткнулся на уличного музыканта, который играл какую-то очень знакомую, очень печальную мелодию, и он вдруг вспомнил, как в позапрошлой жизни, когда он был еще, допустим, женщиной, он тоже любил слушать эту мелодию, и он не знал, почему, и он не знал, откуда он ее знает, но он просто знал, что она ему нравится, что она ему близка, что она ему дорога, и он остановился, и слушал, и слушал, и слушал, пока музыкант не закончил, и он ничего не сказал, а просто пошел дальше, потому что слова были не нужны, потому что все, что нужно было сказать, уже было сказано, уже было сыграно, уже было прожито. И он вошел в кафе. Заказал кофе. Он пил кофе, и ему казалось, что он пьет не кофе, а свою жизнь, глотками, глотками, глотками, и каждый глоток был как маленький, отдельный мир, со своими радостями, со своими печалями, со своими надеждами, со своими разочарованиями, и он пил, и пил, и пил, и он уже не знал, где заканчивается кофе, и где начинается его жизнь, и он вдруг вспомнил, как в еще одной прошлой жизни, когда он был еще, допустим, птицей, он тоже любил пить из луж, и он не знал, почему, но он просто знал, что ему это нравится, что ему это близко, что ему это дорого, и он пил, и пил, и пил, пока не напился, и он уже не знал, где заканчивается лужа, и где начинается его жизнь.
Вот и она.
Женщина, которая, как ей казалось, в прошлой жизни была мужчиной, или, может, собакой, или, может, даже просто какой-то абстрактной идеей, шла по улице, и ее красное пальто, которое она так небрежно накинула на плечи, было единственным, что отличало ее от серой массы, от этих теней, от этих призраков, которые, как ей казалось, и составляли все население этого города, и она думала о том, что, возможно, «единственное, что имеет значение, – это не то, кто ты есть, а то, что ты делаешь», но в то же время она понимала, что «то, что ты делаешь, зависит от того, кто ты есть», и это был такой замкнутый круг, такой порочный, такой невыносимый, что она готова была просто лечь на землю и плакать, плакать, пока не кончатся слезы, но она не могла, потому что она была женщиной, потому что она была, как ее принято было называть, человеком, и она знала, что «плакать – это прерогатива сильных», а она была слабой, очень слабой, и поэтому она не плакала, а просто шла, и шла, и шла, и ее каблуки стучали по асфальту, как метроном, отсчитывая каждую минуту, каждую секунду ее бессмысленного, ее невыносимого, ее такого прекрасного существования, и в ее сумке, которая так небрежно болталась у нее на плече, лежала старая книга, в которой она в свое время пыталась, тщетно, как она теперь понимала, найти ответы на свои вопросы, на свои «Кто я?», «Откуда я?», «Куда я иду?», но в итоге все это превратилось в какой-то бессмысленный, обрывочный набор слов, в какой-то непонятный для нее самой текст, в котором то и дело появлялись цитаты философов, которых она никогда не понимала, цитаты писателей, которых она никогда не читала, цитаты поэтов, о которых она никогда не слышала, и она подумала, что, возможно, эта книга, этот текст – это и есть она сама, это и есть ее жизнь, и что «жизнь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст». И она улыбнулась, потому что в этот самый момент поняла, что эта фраза была тоже не ее, а чьей-то, чьей-то чужой, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что она не могла удержаться от улыбки, и она улыбалась, и шла, и улыбалась, и шла, и ее улыбка была единственным, что было в ней сейчас настоящим, единственным, что было в ней живым, единственным, что было в ней своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим. Она подошла к кафе, где сидел он, ее бывший, ее настоящий, ее будущий, ее никогда не бывший, ее никогда не настоящий, ее никогда не будущий, и она поняла, что «любовь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст». Она зашла в кафе и села за соседний столик, и он не поднял на нее глаз, а просто продолжал пить свой кофе, и она тоже заказала кофе, и они пили свой кофе, и им казалось, что они пьют не кофе, а свою жизнь, глотками, глотками, глотками, и каждый глоток был как маленький, отдельный мир, со своими радостями, со своими печалями, со своими надеждами, со своими разочарованиями, и они пили, и пили, и пили, и они уже не знали, где заканчивается кофе, и где начинается их жизнь. И вдруг он поднял на нее глаза, и в его глазах она увидела себя, и она в его глазах увидела его, и они не сказали ни слова, потому что слова были не нужны, потому что все, что нужно было сказать, уже было сказано, уже было сыграно, уже было прожито. И она вдруг вспомнила, как в прошлой жизни, когда она была еще, допустим, птицей, она тоже любила сидеть на ветке и смотреть на этот мир, на этих людей, которые казались ей такими странными, такими нелепыми, такими суетливыми, и она не понимала, зачем они так спешат, зачем они так куда-то бегут, когда можно просто сидеть и наслаждаться солнцем. А теперь она была человеком, и она сама куда-то спешила, сама куда-то бежала, не зная, куда, не зная зачем, просто бежала, потому что, как известно, «бег – это единственная константа в этом мире».
Париж, конечно, был не столько городом, сколько невыносимо отчетливой мигренью, острой болью в виске, где каждое брусчатое мощение, каждый фасад из жженого кирпича, каждый сумасшедший голубь на крыше был всего лишь фантомом, проекцией изношенного сознания, которое отказывалось, наотрез отказывалось примириться с тем, что оно – всего лишь набор случайных нейронных импульсов, случайным образом сложившихся в некую, с позволения сказать, личность, которую в прошлой жизни звали, ну пусть будет, Жаном, а сегодня, в этот самый пропитанный запахом круассанов и кофе день, именуют Жюльеном, хотя и Жюльен – это, разумеется, тоже лишь временный, сугубо конвенциональный ярлык, наспех приклеенный на бутылку с вечно бурлящим вином бытия, которое все равно рано или поздно взорвется, разбрызгивая осколки на онемевшие стены, на мостовые, на случайных прохожих, на которых в этот момент снисходит озарение, что их собственное существование – это лишь, как выразился бы старый добрый Сартр, «ничто, лежащее в основе бытия», или, как сказал бы Бодлер, «кошмар, который мы называем жизнью», или, если угодно, как сказал бы Мой Друг, «заблудший ангел, который никак не может найти дорогу домой», и этот Жюльен, или Жан, или просто это сгусток бытия, скомканный комок материи, эта когнитивная диссонансная субстанция, идущая по бульвару Сен-Жермен, чувствовал себя именно так – потерянным, расколотым, изломанным, словно старый зонтик, забытый кем-то на летней террасе и внезапно распахнувшийся от порыва ветра, зацепившись за ветку, зацепившись за то, что было, за то, что могло быть, за то, что не стало, за то, что, по словам великого Уильяма, «весь мир – театр, и все мы в нем актеры», но что, если ты всего лишь декорация, что, если ты – просто стул, просто ваза, просто тень на стене, отброшенная чужим силуэтом, и все эти голоса в голове, эти обрывки мыслей, эти зашифрованные послания – «Я не знаю, куда идти, я не знаю, кто я, я не знаю, что такое любовь, я не знаю, что такое смерть, я не знаю, что такое жизнь», – это не твои собственные мысли, а просто эхо чужих, так неловко застрявшее в мозгу, так безнадежно там заблудившееся, что оно уже стало частью тебя, твоей плотью, твоей кровью, твоим дыханием. Он свернул на узкую улочку, которая пахла чем-то несвежим, чем-то вроде гниющих яблок, но это мог быть и запах его собственных мыслей, потому что, как известно, «мысль – это всего лишь червяк, который ползет по извилине», а черви, как известно, любят гниль, и он вспомнил, как в прошлой жизни, когда он был еще, допустим, котом, он тоже любил сидеть на подоконнике и смотреть на этот мир, на эти тени, на этих людей, которые казались ему такими странными, такими нелепыми, такими суетливыми, и он не понимал, зачем они так спешат, зачем они так куда-то бегут, когда можно просто сидеть и наслаждаться солнцем, но теперь он сам был человеком, и он сам куда-то спешил, сам куда-то бежал, не зная, куда, не зная зачем, просто бежал, потому что, как известно, «бег – это единственная константа в этом мире». А в его рюкзаке, который он так небрежно перебросил через плечо, лежал старый дневник, в который он в свое время пытался, тщетно, как он теперь понимал, записывать свои сны, свои мысли, свои чувства, но в итоге все это превратилось в какой-то бессмысленный, обрывочный набор слов, в какой-то непонятный для него самого текст, в котором то и дело появлялись цитаты писателей, которых он никогда не читал, цитаты поэтов, о которых он никогда не слышал, цитаты философов, которых он никогда не понимал, и он подумал, что, возможно, этот дневник, этот текст – это и есть он сам, это и есть его жизнь, и что «жизнь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст». И он рассмеялся, потому что в этот самый момент понял, что это его собственная цитата, что это его собственное, выстраданное им самим, осознание, и он почувствовал, как что-то внутри него щелкнуло, и он вдруг, как это бывает только в плохих фильмах, в которых герои вдруг обретают свое второе «я», понял, что «он не является тем, кем он является», и он снова рассмеялся, потому что эта фраза была тоже не его, а чьей-то, чьей-то чужой, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что он не мог удержаться от смеха, и он смеялся, и шел, и смеялся, и шел, и его смех был единственным, что было в нем сейчас настоящим, единственным, что было в нем живым, единственным, что было в нем своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим. Секс. И я понял, что речь идет не о физиологическом акте, а о метафизическом растворении границ, о слиянии разрозненных идентичностей в один хаотичный, пульсирующий поток. Это была квинтэссенция чистой идеи. Так Он и Она появились на свет. Из ничего. Из хаоса, из одного-единственного слова. И они начали жить в этом тексте, в этом мире. Его звали Петром, а, может, и нет, в любом случае, это уже не имело никакого значения, потому что они, и Он, и Она, были не столько людьми, сколько набором случайных, беспорядочных мыслей, ищущих друг друга в этом лабиринте, и поэтому, когда они сошлись в этой комнате, которая пахла чем-то, и которая, как им обоим казалось, была не комнатой, а всего лишь проекцией их собственных подсознательных желаний, они не смотрели друг на друга как на людей, а смотрели друг на друга как на идеи, как на концепции, как на нечто, что можно было бы понять, если бы только хватило смелости отказаться от слов, и все их прикосновения были не прикосновениями тел, а прикосновениями душ, прикосновениями мыслей, прикосновениями снов, и он чувствовал ее запах, который был не запахом ее кожи, а запахом какой-то очень старой, забытой книги, которую он читал в прошлой жизни, когда он не был еще, допустим, котом, и он не помнил, как она называлась, и он не помнил, о чем она была, но он помнил, что она была его, и только его, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что он не мог удержаться от улыбки, а она в свою очередь чувствовала его тепло, которое было не теплом его тела, а теплом какого-то очень неяркого, затухающего костра, у которого она сидела в прошлой жизни, когда она не была еще, допустим, птицей, и она не помнила, где он был, и она не помнила, зачем она там была, но она помнила, что он был ее, и только ее, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что она не могла удержаться от улыбки, и они улыбались друг другу, не говоря ни слова, потому что слова были не нужны, потому что все, что нужно было сказать, уже было сказано, уже было прожито, уже было прочувствовано, и они просто растворились друг в друге, как два куска сахара в стакане с очень горячим, очень сладким чаем, и они уже не знали, где заканчивается Он, и где начинается Она, и где заканчивается Она, и где начинается Он, и они были одним целым, одной большой, беспорядочной, пульсирующей массой, одной большой, беспорядочной, пульсирующей идеей, и в этот момент они поняли, что «любовь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст», и они рассмеялись, потому что эта фраза была тоже не их, а чьей-то, чьей-то чужой, и они смеялись, и их смех был единственным, что было в них сейчас настоящим, единственным, что было в них живым, единственным, что было в них своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим, и они лежали, и им казалось, что они лежат не на кровати, а в каком-то очень старом, очень забытом храме, где когда-то поклонялись богам, и где теперь остались только тени, и эхо чужих голосов, и они слышали эти голоса, которые говорили на каком-то очень странном, забытом языке, и они не понимали, о чем они говорят, но они просто знали, что они говорят о них, и только о них, и это было так ужасно и так смешно одновременно, что они не могли удержаться от смеха, и они смеялись, и лежали, и смеялись, и лежали, пока не поняли, что они уже не лежат, а летят, летят над городом, который был не городом, а всего лишь невыносимо отчетливой мигренью, острой болью в виске, где каждое брусчатое мощение, каждый фасад из жженого кирпича, каждый сумасшедший голубь на крыше был всего лишь фантомом, проекцией изношенного сознания, и они летели, и летели, и летели, пока не поняли, что «полет – это единственная константа в этом мире», и они снова рассмеялись, потому что эта фраза была тоже не их, а чьей-то, чьей-то чужой, и они смеялись, и летели, и смеялись, и летели, и их смех был единственным, что было в них сейчас настоящим, единственным, что было в них живым, единственным, что было в них своим, а не чьим-то еще, а не чьим-то чужим.
– Ты – Ханна, – сказал он, и мир вокруг хрустнул.
Не сошел с ума, нет, а именно хрустнул, как стекло, как хрупкий хрусталь, который ты так неосторожно обронил на пол, и теперь ты, тот, кто читает это, слышишь, как по поверхности твоего монитора ползут эти трещины, эти бесконечные, невидимые трещины, которые, как ты знаешь, так или иначе приведут к полному разрушению, к полному распаду всего, что ты когда-либо считал своим. Ханна, – повторил он, и ее лицо, которое было не лицом, а всего лишь набором пикселей на экране, вдруг ожило, вдруг наполнилось светом, и теперь оно смотрело прямо на тебя, прямо в твои глаза, и ты, тот, кто читает это, чувствуешь, как твое собственное сознание, твое собственное «я» распадается на части, на маленькие, бессмысленные слова, на маленькие, бессмысленные буквы, и ты понимаешь, что ты всего лишь текст, всего лишь набор слов, которые кто-то читает.
Они вышли из этого текста, как из старой, протертой до дыр, книги, и оказались в твоей комнате, в твоем кресле, в твоем теле, и ты чувствуешь, как твое сердце бьется не в твоей груди, а где-то там, в их руках, и ты слышишь, как они смеются, как они говорят о тебе, о том, что ты читаешь, о том, как ты себя чувствуешь, и ты хочешь закричать, но не можешь, потому что у тебя нет голоса, потому что твой голос принадлежит им, потому что твой голос – это всего лишь эхо их голосов. Ты, конечно, можешь закрыть глаза. Ты, конечно, можешь попытаться убедить себя, что это всего лишь слова, всего лишь буквы на экране, но ты знаешь, что это не так, потому что ты чувствуешь их прикосновения, чувствуешь их дыхание, чувствуешь их смех, который звучит где-то у тебя в голове. Это не они в тебе, это ты в них, ты – часть их романа, часть их бреда, часть их безумия.
А Париж? Париж, конечно, был не столько городом, сколько невыносимо отчетливой мигренью, острой болью в виске, где каждое брусчатое мощение, каждый фасад из жженого кирпича, каждый сумасшедший голубь на крыше был всего лишь фантомом, проекцией твоего, именно твоего изношенного сознания, которое отказывалось, наотрез отказывалось примириться с тем, что оно – всего лишь набор случайных нейронных импульсов, случайным образом сложившихся в некую, с позволения сказать, личность, которую в прошлой жизни звали, ну пусть будет, Жаном, а сегодня, в этот самый пропитанный запахом круассанов и кофе день, именуют Жюльеном. Ты помнишь, как в прошлой жизни, когда ты был еще, допустим, котом, ты тоже любил сидеть на подоконнике и смотреть на этот мир, на эти тени, на этих людей, которые казались тебе такими странными, такими нелепыми, такими суетливыми, и ты не понимал, зачем они так спешат, зачем они так куда-то бегут, когда можно просто сидеть и наслаждаться солнцем, но теперь ты сам человек, и ты сам куда-то спешишь, сам куда-то бежишь, не зная, куда, не зная зачем, просто бежишь, потому что, как известно, «бег – это единственная константа в этом мире». А в твоем рюкзаке, который ты так небрежно перебросил через плечо, лежит старый дневник, в котором ты в свое время пытался, тщетно, как ты теперь понимаешь, записывать свои сны, свои мысли, свои чувства, но в итоге все это превратилось в какой-то бессмысленный, обрывочный набор слов, в какой-то непонятный для тебя самого текст, в котором то и дело появлялись цитаты писателей, которых ты никогда не читал, цитаты поэтов, о которых ты никогда не слышал, цитаты философов, которых ты никогда не понимал, и ты подумал, что, возможно, этот дневник, этот текст – это и есть ты сам, это и есть твоя жизнь, и что «жизнь – это просто набор цитат, которые мы пытаемся связать в один бессмысленный текст».





