- -
- 100%
- +
Ещё один свалился в волосы. Запутался. Я чувствовал, как он ворочается, ищет путь. На стол посыпались новые — падали с потолка, с балок. На пол. Ползли по половицам, беззвучно.
По руке двинулась гусеница. Мохнатая, бурая, в рыжих крапинах. Перебирала лапками — медленно, волнами. Кожа зачесалась по влажной дорожке. Я не двигался.
Из стен лезли другие. Из щелей между брёвен, из-под пакли, из каждого стыка. Выдавливались, выпадали на пол. Воздух загустел, пропах влажной землёй, прелью, погребом. Во рту — сладковатое, с горчинкой. Как корень солодки, только тухлый.
Кожа встала дыбом. По спине пробежал холод — от затылка до поясницы. Руки то сковывало, то отпускало. Пальцы на серпе сжимались и разжимались сами.
Я смотрел в тень. Дыхание слышал — со свистом. Протяжное, медленное. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
— Не боишься, — голос её хриплый, старый. Скрипел под кожей.
— Веселина?
— Была.
— А кольцо — твоё? — я стряхнул червя, что обвил сталь. Взял кольцо пальцами, протянул в сторону тени.
— Моё.
— Из-за него ты здесь?
— Давно бы забрала, если бы хотела. — Голова чуть подалась вперёд. Во тьме моргнули веки — влажно, тяжело.
— За Радима мстишь?
— Я его сама убила.
В половицах что-то двинулось. Чёрное, тонкое, как корень. Медленно ползло меж досок, извивалось.
— Зачем?
— Я не единственная у него была.
— А что тебе сестра твоя сделала?
— Ты меня убить хочешь?
— Да.
— Ничего плохого не хочу. Я Марьяну выкармливаю, забочусь. Чтобы большая росла, не голодала. — Тело в углу чуть сменило позу, плечи развернулись, но из тени не вышло. — Агафья на неё как на обузу смотрит. Одну оставляет.
Я медленно встал. Кольцо покрутил в ладони.
— Раз тебе оно не нужно, я себе заберу. — Сжал в кулаке.
— Нет. — Голос стал звонким, девичьим, треснул на конце. — Отдай.
Рука поднялась в тени. Потянулась ко мне. Удлинялась, текла сквозь мрак — медленно, плавно. Вышла из темноты.
Луна ударила в оконце. Свет лёг на бледную кожу. Ладонь большая, в пол-аршина. Пальцы тонкие, суставчатые. Ногти чёрные, длинные, загнутые. Под каждым — грязь, засохшая, бурая. Кожа влажная, будто только из земли.
— Твоё молоко ребёнка губит. А твоё существование — семью.
— Не я это. А отец непутевый.
Её пальцы коснулись моей ладони. Кожа холодная, скользкая, как речная глина. Влажная. Ледяная. Прикосновение лёгкое, но от него побежал мороз по запястью, по руке, до локтя.
— Почему его не трогаешь?
— Пусть сам гниёт. — Её палец двинулся дальше, коснулся кольца. Задрожал. Сталь задребезжала в моей ладони.
Я рванул серпом. Лезвие вошло в запястье — хруст, треск. Кровь брызнула на кафтан — прозрачная, как вода, но гуще. Рука твари упала на пол, ударилась глухо, как туша. Пальцы заскребли половицы, царапали дерево, сжимались и разжимались сами.
Чудище засвистело. Звук тонкий, острый, вонзился в голову — в уши, в зубы, в глазницы. Я стиснул челюсть. Силуэт в углу поднялся. Голова чиркнула по потолку — балки загудели, посыпалась труха.
Я бросился на неё. Целил в шею — тонкая, как стебель. Ноги дёрнуло к полу. Чёрные, смоляные волосы обвили щиколотки, сжали, впились в кожу сквозь порты. Дёрнулся — не пускало.
Перекрутил серп в воздухе. Лезвие прошло у самой земли — волосы лопнули, разошлись, как гнилые нитки. Я вырвался.
Тварь кинулась на меня. Луна осветила тело. Голова огромная, круглая, как бочонок. Лицо плоское, без бровей, нос — две дыры. Глаза большие, чёрные, как у лошади, — без белков, без зрачков, одна влажная тьма. Волосы чёрные, смоляные, свисали до пояса, облепили плечи, грудь. Из обрубка руки хлестала прозрачная кровь, заливала пол. Суставы на ногах скрипнули — колени выгнулись в обратную сторону.
Пасть раскрыла. Зубы в ряд — гнилые обрубки, жёлтые, в буром налёте. Дохнуло землёй и падалью.
Я отпрыгнул в сторону. Она врезалась в стену. Брёвна дрогнули. Целой рукой ударила по столу — доски разлетелись в щепки, ударили в стену, в печь. Одна вонзилась в косяк. Зазвенело в ушах.
— Выем твои внутренности, — зашипела она.
Рука стала длиннее, махнула. Я пригнулся. Ладонь ударила о стену над головой — брёвна дрогнули, пыль посыпалась с потолка. Она сделала шаг ко мне, но я уже рванул вперёд. Лезвие серпа вошло в живот, потянуло кожу. Тварь взвизгнула. Пальцы обвили мою шею сзади, сдавили, рванули и бросили в стену.
С полки посыпалась посуда. Горшки, миски, кринка — всё вниз, с треском, со звоном. Черепки разлетелись по полу. Чудище шло на меня. Серп висел как маятник в пузе — качался в ране.
Из стены выстрелили волосы. Обвили правую руку, прилепили к брёвнам. Ладонь твари раскрылась — шесть пальцев. Вдавила в горло. Подошла ближе. Язык выскользнул из пасти — длинный, серый, шершавый, как коровий. Облизнула мне лицо. Запекло, будто крапивой. Слюна закапала на грудь — густая, едкая.
— Ненавижу вас, — просвистела тварь.
Я поймал рукоять пальцами. Дёрнул наискось. Кожа разошлась как тряпка. Она выпучила глаза — чёрные, бездонные.
Кишки вывалились на пол, прямо мне на ноги. Длинные, серые, в розовых прожилках. Пар пошёл от них — белый, влажный, как над навозной кучей в мороз. Запахло требухой.
Второй удар — по руке, что сжимала горло. Срезал. Культа заструилась, но пальцы ещё держали, впивались в шею. Воздух уходил — грудь не поднять. Волосы резал вслепую, лезвие ходило туда-сюда.
Чудище опустилось на колени. Культями собирало внутренности, запихивало обратно в брюхо. Ноги выгнулись в суставах — колени вверх, как у кузнечика. Суставы скрипели.
— Как же это! Как же это! — она размазывала кишки по полу. Сгребла в охапку, пыталась уложить в рану. Пальцы скользили, внутренности вываливались снова — серые, влажные, в стружке и пыли.
Я оторвал её пальцы от горла. Сжал серп. Приметил шею.
— Прощай, Веселина.
Она обернула голову. Ноги откинули тело назад — прыгнула. Головой выбила оконце. Бычий пузырь лопнул, рама треснула, щепки брызнули наружу. Билась снова и снова. Доски стены вышли из пазов, посыпались. Половина тела вылезла во двор. Ноги скребли по земле, рыли глину. Пыталась вытолкать себя рывками — раз, другой. Брюхо цеплялось за край, кишки волочились следом.
Я срезал их. Раз. Второй. Лезвие ходило легко — кишки расходились как гнилая бечёвка. Тварь визжала, ноги отталкивались от земли, рыли глину, пока тело не просочилось в дыру. Брёвна хрустнули напоследок, и она исчезла.
Я выпрыгнул следом. Сапоги врылись в мокрую траву. Передо мной лесополоса — кусты ходили ходуном, ветки трещали. Влажный след уходил вдаль, блестел под луной. В деревне заливались собаки.
Я закрыл молодой глаз. Старый, выцветший, открылся. Серый, белёсый, как пепел. Мир потерял цвет. Деревья стали серыми, небо — белым. Даже тьма выцвела.
Чёрная дымка двигалась за лесополосой, вдали. Скакала, падала, снова вставала. Перебирала ногами по воздуху, цеплялась за ветки, рвалась вперёд.
— До реки не дойдёт. Надо добить.
Я стряхнул влажные ошмётки с серпа. Пошёл через лесополосу. Ветки хлестали по лицу. Под ногами хрустело. Старый глаз вёл — чудище маячило впереди дымным бликом, чёрным на сером.
Пошёл. Ветки хлестали по лицу, по плечам. Под ногами хрустел валежник, чавкала мокрая земля. Корни выпирали из темноты, цепляли сапоги. Я отводил их серпом. Лесополоса кончилась — дальше склон, поросший осокой. Спустился, скользя по глине.
Река лежала в низине — узкая, чёрная, в лунной ряби. Вода пахла илом и мятой.
Тварь лежала у кромки. Ноги бились судорогами, пальцы скребли глину. Тело бездвижное, распластанное. Голова огромная, круглая, ходила по земле — вперёд, назад, вперёд, назад. Рот хватал воздух. Глаза не моргали, смотрели вдаль, в чёрную воду.
Я присел рядом. Серп лёг на горло. Язык зашлёпал по земле, пыталась что-то сказать.
— Это не жизнь, — ответил я.
Дёрнул рукой. Лезвие рассёк шею. Голова покатилась в воду, булькнула. По реке пошли круги.
Я убрал серп за пояс. Из лесополосы приближались голоса, факелы горели в ночи — оранжевые, дрожащие. Молодой глаз открыл. В голове потемнело, боль ударила по вискам.
— Надо тело убрать. Увидит кто — и сердце станет.
Я упёрся сапогом в бок твари. Толкнул. Тело скатилось в воду — глухо, тяжело. Река приняла его. Понесла медленно, разворачивая. Голова уже ушла на дно.
— Иди туда, откуда пришла. Веселина.
Вода сомкнулась. Круги разошлись и стихли.
Мужики стояли полукругом. Вилы, топор, у одного — рогатина. Пальцы сжимали древки до белизны. Две бабы с факелами — огонь дрожал, капала смола на землю. Шептались. Прикрывали рты ладонями.
— Доброй ночи. Простите, что разбудил, — сказал я.
Прошёл через толпу. Расступились. От меня шарахнулись — одна баба перекрестилась, мужик с рогатиной отступил на шаг.
Через лесополосу бежал отец Герасим. В исподней рубахе, босой. На груди болтался крест — большой, деревянный, тёмный от времени. Увидел меня. Остановился, дышал тяжело. Осмотрел — лицо, кафтан в прозрачной крови, серп на поясе.
— Лукьян... ну, что там было?
— Работа сделана. Не то, конечно, что я искал. Но что поделать.
Мы пошли к дому. Истома стоял у дыры в стене, чесал голову. Увидел — подбежал. Глаза красные, сонные, зрачки бегали.
— Ты что там... свинью резал?
— Нет.
Вошли в дом. На полу — мёртвые черви, серые, скрюченные. Десятки. А там, где кишки лежали, — только влажный след. И запах земли.
— Где Марьяна? — спросил я.
— Агафья вернулась. Заплаканная вся. — Истома смотрел на след. Пальцем потрогал пол. — Тут же... были...
Я поднял доспех с лавки. Пластины лязгнули. Отец Герасим подошёл, взял застёжки, стал помогать — молча, споро.
— Мне пора, — сказал я. Меч закинул за спину. Ножны ударились о спину с глухим звоном.
— Куда ты в ночь? — повернулся батюшка. — У меня поночуй.
— Теперь всё хорошо будет? — спросил Истома.
— Да.
На дворе стояла Агафья. Улыбалась — устало, тихо. Марьяна сосала грудь. Ручки сжимали кожу. Пальчики розовые.
Истома застыл с раскрытым ртом. Потом засуетился, рукой пошурудил где-то за собачьей будкой. Вынес мне кошель — звонкий, тяжёлый. Протянул.
— Возьми, Лукьян. Спасибо тебе.
— Не таков уговор был.
— Ах да, да... — он забежал в дом. Шурудил там, гремел. Вышел, в руках — венок. Старый, очень старый. Цветы выцвели до серого, листья скрутились, бечёвка истлела. Протянул.
Я взял. Покрутил в руке. Сухой, ломкий. Пахло пылью и сухой травой.
— Это что?
— Веселина плела. На Купалу. Мне на голову надела, смеялась. Я сохранил.
— Прощай, — я сжал венок и пошёл к калитке.
Шёл через деревню. В некоторых окнах горели свечи. Кто-то стоял у плетня — тёмный силуэт, глядел вслед. Кто-то приоткрыл ставню, выглянул и спрятался. Собака тявкнула и смолкла.
Дорожка уходила в лес. Я ступил на неё. Деревья сомкнулись за спиной. Сосны, ели, под ногами мягкая хвоя. Ветки смыкались над головой, луна пробивалась полосами.
Воздух был свежий. Промытый. После духоты избы, после запаха требухи и земли — здесь дышалось. Ветер тянул сквозь стволы, холодил щёку, молодую и старую одинаково.
Сова ухала где-то слева — низко, утробно. Ух. Ух. Ух. Пауза. Снова. Сверчки трещали в траве — тонко, непрерывно, как сотня спиц. Волнами: то громче, то тише. Под сапогом хрустнула ветка — сверчки смолкли. Через миг завели снова.
Дорожка вилась меж сосен. Лунный свет ложился полосами — белое на чёрном. Венок шуршал в кулаке. На развилке лежал камень — большой, замшелый, врос в землю. Кто-то выбил на нём крест. Где-то в низине блеснула вода. Лунная дорожка дробилась на ряби.
Глава 3. Венок
Утро наступило серое. Лес поредел. Сосны сменились берёзами — белые стволы в тумане, как кости, воткнутые в землю. Трава мокрая от росы. Пахло грибами и берёзовым соком.
Поваленное дерево лежало поперёк тропы. Старая сосна, вывороченная с корнем. Корни торчали вверх — чёрные, в засохшей глине. Я подошёл, сбросил меч и серп. Сел на ствол. Ноги свесил. Болтал сапогами над землёй.
Достал венок из-за пазухи. Сухой, серый. Листья скрутились в трубочки, бечёвка истлела до нитки. Пальцем тронул цветок — рассыпался в пыль. Поднёс к носу.
Пахло пылью. Сухой травой. Старым воском. И ещё чем-то — сладким, едва уловимым. Так пахнет мёд, когда ему сто лет. Или волосы, которые давно не мыли.
Туман лежал по низине — белый, густой, как овечье молоко. Берёзы стояли недвижно, стволы влажные, в чёрных трещинах. Ветки свисали голые, редкие листья дрожали без ветра. Свет серый, рассеянный, без теней. Воздух сырой, тяжёлый.
Руки обвили мою шею. Обняли. На спину тело завалилось, прижалось. Ладони бледные, пальцы сплелись. Над ухом дыхание влажное, холодные губы коснулись.
— Что это у тебя? — голос мягкий, певучий, девичий.
— Венок. — Я поднёс его к её пальцам. Она коснулась сухого лепестка.
— Старый. Развалится скоро. — Обняла крепче, босые ноги оторвала от земли, повисла на мне.
— Ты, знаешь ли, не лёгкая.
— Удержишь. — Улыбнулась.
Я встал. За спиной стояла девушка невысокого роста. Лицо бледное, чистое. Глаза зелёные, яркие, как тина в пруду на солнце. Волосы белые, как колос, — на левой стороне коса густая, падала через плечо. Другую половину лица прикрыла чёлкой. Голову склонила набок. Белое платье свисало до колен, рваное по подолу. Руки убрала за спину, крутилась слегка из стороны в сторону.
— Нашёл что искал? — спросила она.
— Нет. Не то это было.
— Жалко её, да?
— От чего жалеть?
— Ну, знаешь. — Она присела на поваленное дерево, скрестила ноги. — Так за жизнь цеплялась, а тут ты пришёл.
— Для чего цепляться за неё, коль время вышло. Вечно никто не живёт. — Я закинул меч за плечо, повесил серп на пояс. — Кроме тебя.
— А может, я и не вечно живу. Откуда знать тебе? — Провела пальцем по лицу, глаза прищурила. — Я вот старая, по-твоему?
— Ты живёшь по другим законам.
— Хорошо тебе служит? — кивнула она на серп.
— Да.
— А ты даже спасибо не сказал.
— Забыл. Прости... спасибо тебе за него.
Я пошёл дальше по тропе. Босые ноги застучали сзади.
— Лука, как твоя сестра поживает?
— Всё хорошо.
Шёл по тропе. Мара за спиной ступала босыми ногами по хвое — беззвучно. Ветки раздвигал, ей придерживал. Она прошмыгнула под рукой.
— Попросишь её, чтобы меня пустила к вам?
— Ты знаешь, что не пустит. Мара.
— Она меня даже не заметит. Я на чердаке жить буду.
— Зоря чует тебя за версту.
Тропа пошла вверх. Берёзы расступились. Впереди открылось поле.
Колосья стояли стеной — жёлтые, спелые, в рост человека. Ветер ходил по ним волнами: налетал — колосья кланялись, затихал — вставали. Пахло мёдом и горячей соломой. Солнце слепило, било в глаза. Над полем дрожал нагретый воздух.
Работники уже вышли. Мужики в белых рубахах, бабы в платках. Серпы мелькали — взмах, срез, взмах, срез. Кто-то вязал снопы, кто-то тащил их к телеге. Смеялись, перекликались. Лошадь фыркала у межи, отмахивалась хвостом от мух.
За полем, на взгорке, стояла деревня. Два десятка дворов, рубленых, крытых свежей соломой. Над крышами — дымки, ровные, белые. Церквушка деревянная, купол крыт лемехом, крест блестел на солнце. Частокол вокруг — высокий, новый, ещё не потемнел. У ворот — двое мужиков, видать, сторожá. Ворота открыты.
Я обернулся. Мара стояла в тени дерева, там, где кончалась тропа. Белое платье, белые волосы. Солнце не касалось её.
— Ну, я пошёл.
— Надолго?
— Не думаю. Работы стало больше.
— Хорошо. Тогда я подожду. — Она подняла руку, пальцы шевельнулись. — Пока, Лука.
Я вошёл в ворота. Стража — двое мужиков с дубинами — кивнули, пропустили. Улица утоптанная, посыпана песком.
Баба тащила корзину с бельём к реке. Двое мальчишек гнали гусей — птицы гоготали, растопыривали крылья. У кузни стучал молот, звон плыл по улице. Старик на лавке плёл корзину, пальцы ловкие, быстрые. Рядом собака лежала, выкусывала блох.
Навстречу попался мужик с конём в поводу. Конь гнедой, в мыле, видать, только с поля. Мужик поднял руку.
— Лука, доброго тебе.
Я кивнул.
Дом знахарки стоял на отшибе, у самого леса. Плетень низкий, увитый хмелем. Под окнами — цветы. Много. Ромашка, зверобой, календула, ещё какие-то — жёлтые, синие, белые.
Во дворе куры рылись в земле. Петух прошёлся важно, тряхнул гребнем. У колодца — ведро, мокрое, только подняли. На верёвке сушились пучки трав — мята, душица, зверобой. Под навесом — ступка, котелок, глиняные горшки рядком. На лавке — чистая ряднина, сложена стопкой.
Зоря сидела на крыльце. Невысокая, ладная. Волосы русые, заплетены в тугую косу, убраны под белый платок. Лицо круглое, чистое, без морщин. Глаза серые, ясные. Губы тонкие, обветренные. Руки в земле — пальцы короткие, крепкие, с тёмными ногтями от трав. Рубаха льняная, простая, с вышивкой по вороту красной нитью. На поясе — нож в кожаных ножнах. Пальцы мяли траву в глиняной миске — мерно, неторопливо. Рядом — пучки сушёных кореньев, нож, ступка с пестиком. Подняла голову. Серые глаза.
— Помочь? — спросил я.
— Знаешь, в чём разница между болиголовом и дягилем?
— Нет.
— Один дышать помогает, от другого дыхания нет. — Она сдула прядь с лица. — Иди покушай. Я на столе кашу оставила. С тыквой.
Уголок рта потянулся вниз. Я посмотрел в сторону.
— Не кривись. Вкусная.
— Хорошо.
В доме пахло сушёными травами и печным дымом. Тихо. Половицы скрипнули под сапогами. Я снял меч, прислонил к стене у входа. Доспех расстегнул, стянул через голову — пластины лязгнули, легли на лавку. Серп повесил на крюк над лежанкой.
Лежанка моя стояла в углу, у печи. Доски широкие, старые, отполированные телом до гладкости. Овчина свёрнута в ногах. Подушка набита сеном — пахла летом.
Рядом, на полке, лежало то, что брал за плату. Кукла тряпичная — голова из льна, глаза углём нарисованы, одно пятно стёрто. Кольцо стальное, кривое, с тёмным камнем. Лапоть детский, крохотный, стоптанный. Горсть сухих цветов, перевязанных ниткой. Икона медная, складень, позеленевшая по краям.
Я достал венок из-за пазухи. Положил рядом с куклой. Аккуратно, чтобы не рассыпался.
Сел за стол. В миске каша — пшённая, с тыквой. Жёлтая, в масляных пятнах. Пар уже не шёл. Я взял деревянную ложку, зачерпнул. Сладкая. Тыква разварилась, пшено мягкое. Масло — конопляное, с горчинкой. Ел медленно. Запил водой из кружки — холодная, с медным привкусом. Из ведра.
Зоря вошла в дом. Дверь притворила плотно. Прошла к столу, сгребла пустую миску, сполоснула в ведре. Руки вытерла о передник. Достала с полки пучок сухой мяты, растёрла в ладонях — по горнице поплыл холодный запах.
— Серой пахнет от тебя. Опять эта цеплялась?
— Мара. Да.
— Ты почему от неё подальше не держишься? Тебе мать что говорила? — Она ссыпала мяту в горшок, придавила пестиком.
— Как держаться-то? Она появляется внезапно. Да и добрая она.
— Ты знаешь, почему добрая. Душу твою не получила, теперь покоя тебе не даёт. Ждёт, когда вернёшь, чтобы вырвать. — Зоря поправила платок, завязала потуже. Руки в боки.
— Не серчай на неё. Плохого не хочет. Я бы понял.
— Вот именно, что не понял бы. Ты простой как валенок. Одурит голову твою. Бабой молодой притворяется, ишь ты. Лиса.
— Оставь её, Зоря.
Она села рядом. Локти на стол, подбородок упёрла в ладонь. Смотрела на меня. Глаза серые, ясные.
— Ворчливая стала я, да?
— Ты так говоришь, будто ты старая. Но да, ворчливая, как матушка. — Я убрал миску со стола, отнёс к ведру.
— Ты спать будешь?
— Да. Немного отдохну.
— Потом расскажешь, что там было?
Я сел на лежанку. Сапоги стянул, поставил рядом ровно. Доспех сложил на лавке — пластина к пластине. Меч прислонил к изголовью. Серп повесил на крюк. Лёг. Овчина пахла домом.
— Лобаста была. Ребёнка кормила молоком своим. Старшая дочь Истомы. Пришлось убить её.
— Она была уже давно мертва. Ты не убиваешь.
— Ну, это как посмотреть.
Я отвернулся к стене. Закрыл глаза. Сон навалился сразу — тяжёлый.
Туман стоял над двором — белый, тёплый, как пар от свежего хлеба. Сквозь него проступало: плетень, колодец, старая яблоня. Небо жёлтое, будто солнце село только что и застыло.
Истома стоял у ворот. Молодой. Спина прямая, плечи развёрнуты. Борода ещё без седины, руки без дрожи. Смотрел на кого-то — и улыбался.
Веселина сидела на лавке. Ноги босые, платье белое, с красной вышивкой по подолу. Волосы русые, распущены по плечам, в них запутался закатный свет. Лицо светлое, брови вразлёт, глаза зелёные — как тина в пруду на солнце. Смеялась. Пальцы перебирали цветы — ромашки, васильки, колоски. Плела венок ловко.
Во дворе гуляли. Кто-то бил в бубен, кто-то хлопал в ладоши. Пахло дымом, мёдом, печёным тестом. Девки водили хоровод, мелькали сарафаны — красные, синие, жёлтые. Парни подбрасывали вверх шапки.
Девчока встала с лавки. Подошла к Истоме, приподнялась на носки. Надела венок ему на голову. Он поправил его на макушке — и улыбнулся.
Рядом появилась женщина. Жена Истомы — платок белый, лицо круглое, тёплое. На руках — маленькая девочка. Агафья. Младенец тянул ручки к небу. Веселина подошла, наклонилась. Пальцем пощекотала сестрёнке живот.
Затем она выпрямилась. Медленно. Повернула голову. Лицо угрюмое, чужое.Смотрела на меня. Сквозь туман, сквозь праздник, сквозь годы.
Никто не видел. Истома смеялся. Жена качала младенца. Гости плясали. Только она и я.
Встал резко. Присел на лежанке. Глаза ладонью прикрыл. За окном темно — ночь, глухая, без луны. Грудь ходила ходуном. Пот стекал по виску, холодный. Каплю со лба стёр, потёр между пальцами.
Зоря спала в другом углу.
Сапоги натянул без скрипа. Доспех не надел — только кафтан накинул на плечи. Серп с крюка снял, повесил на пояс. Меч оставил. Дверь приоткрыл — петли не скрипнули. Вышел.
Улица встретила холодом. Темнота густая, только звёзды кололись в небе. Пахло сырой землёй и крапивой. Где-то далеко лаяла собака. Я стоял на крыльце, дышал. Ветер трогал волосы.
Прошёл по двору. Земля холодная, влажная от росы. Остановился у колодца. Воздух вдохнул глубоко — пахло мокрым деревом и ночной фиалкой. Ладонь приложил к груди. Сердце билось спокойнее.
— Лука!
Мужской голос. Кривой, сорванный. Я обернулся.
К калитке бежал мужик. С пузом, грузный. Шатался, ноги заплетались. Вцепился пальцами в доски плетня. Лицо красное, потное. Дышал ртом.
— Ты чего орёшь, Третьяк? Сестра спит. — Я подошёл ближе. От него несло перегаром — кислым, хлебным. Дыхание тяжёлое, с хрипом.
— Помоги, Лука. — Он перешёл на шёпот, губы тряслись. — Напали на меня. Укусил бес во сне.
Он стянул рубаху с плеча. Развернулся спиной. На лопатках — царапины. Мелкие, три полосы. Кожа вокруг красная, вздулась.
— Где?
— Дома у меня. На лежанке. Чуть насмерть не загрыз. Я брыкнулся, скинул. Она зашипела на меня. Я выбежал.
— С чего взял, что бес?
— Жинка прокляла меня. Настя, ведьма чёртова. Когда ушла с детьми, ругалась проклятьями. — Он расставил руки, чуть не упал.
— Настя не ведьма.
— Ты её не знаешь. Вся в мать свою. Та на свадьбе даже плюнула мне под ноги. Яблоня от яблони...
Крыльцо скрипнуло. Я обернулся. Зоря стояла в дверях. Заспанная. Платок накинут на плечи, концы придерживала пальцами. Руки скрестила на груди. Смотрела на Третьяка. Глаза сощурены.
— Третьяк, опять надрался как чёрт, — зевнула Зоря.
— Зорюшка, красавица, любовь моей молодости всей! — Он прижал руки к груди, пальцы сплёл.
— Любовь молодости? — Зоря покачала головой и ушла в дом. Дверь притворила без стука.
Третьяк перевёл взгляд на меня. Глаза мутные, красные, но с надеждой.
— Ну так что, Лука? Помоги. Заплачу.
— Ладно, идём. Только отдашь мне самую дорогую себе вещь.
— Конечно, конечно! — Он заулыбался, зубы жёлтые, щербатые. — Давай за мной!
Побежал. Шатаясь, цепляясь за плетни. Я — за ним.
Двор его стоял в низине, у самой околицы. Плетень завалился набок, подпёрт жердями. Ворота висели на одной петле. Во дворе — лужа, не просыхала, видать, всё лето. Сарай покосился, крыша дырявая, заткнута тряпьём. У крыльца — куча мусора: битый горшок, старые лапти, обрывок верёвки. Две курицы спали на насесте, прижавшись друг к другу. Третья — дохлая, лежала у забора, лапки вверх.
Дом низкий, врос в землю. Оконце мутное, заткнутое тряпкой.
— Иди первый. — Третьяк сглотнул, кадык дёрнулся. — Я тут подожду.
Я прикрыл молодой глаз. Старый, выцветший, открылся. Мир побледнел. Ночь отступила — стала серой, как зола. Над домом смотрел. Ничего. Ни дымки, ни тени.
— Пусто тут.



