- -
- 100%
- +

Глава
НИЧЕЙ
роман
Алексей Мартовский
СОДЕРЖАНИЕ
Пролог. Внедрение
Он родился ранним утром и слишком быстро.
На другой стороне кровати было пусто: он ушёл на ночную смену ещё вечером, как делал это часто.
Её разбудило ощущение, будто живот сжали изнутри тугой рукой.
Она попыталась повернуться на бок — боль не отпустила, а наоборот, разошлась по кругу, как кольцо, которое стягивают на один размер меньше.
За окном была московская предрассветная серость: фонари уже погасли, а небо ещё не решило стать днём.
Она посмотрела на часы, машинально попыталась дышать «по учебнику», как учили на курсах, но следующая волна накрыла почти сразу.
Скрутило так, что ни о каком «встать и дойти самой» не могло быть речи. Пришлось ухватиться за подоконник, хотя рукой до него едва дотягивалась.
В восемь лет в доме появился первый дорогой видеомагнитофон — предмет почти семейной гордости. Когда он вдруг перестал работать, взрослые только растерянно смотрели на него, как на сложную и капризную технику. Алексей подошёл, снял крышку, несколько секунд молча смотрел внутрь, будто не разбирался, а просто вслушивался в логику механизма, потом повернул одну деталь — и всё снова заработало. Никто толком не понял, как именно он это сделал. Да и он сам не смог бы объяснить. Но именно тогда впервые стало видно то, что потом будет сопровождать его всю жизнь: он умел видеть не только людей, но и механизмы — и чувствовать, как именно всё должно работать.
В коридоре стояли её туфли, старый плащ, на вешалке висела школьная сумка — та самая, с которой она вчера возвращалась из школы, где рассказывала восьмому классу про начало войны.
На табуретке лежала стопка непроверенных сочинений.
«Успею потом», — промелькнуло и тут же исчезло под новой схваткой.
Позвать было некого.
Он на смене. Мать ещё не пришла. Соседи, если и проснутся от её крика, не смогут сами её донести.
Пришлось сначала дотянуться до телефона.
Пальцы дрожали, цифры на диске казались слишком маленькими. Она назвала адрес, попыталась спокойно объяснить, но на середине фразы согнулась, выронив трубку на ковёр.
Транспорт нашёлся не сразу.
Такси, куда она дозвонилась первой, отказалось ехать «так рано».Фраза «у меня схватки» в трубке звучала удивительно беспомощно — как будто она просит об одолжении, а не о помощи.
В итоге приехала «скорая» — старый УАЗ, пахнущий железом и лекарствами.
— Держитесь, — сказала фельдшер, подтягивая носилки прямо к кровати. — Первый?
— Первый, — выдохнула она.
— Ну… будете быстро рожать. Уже часто?
Она только кивнула. Про то, что с первой схватки будто сразу «началось всерьёз», объяснять не было ни сил, ни смысла.
Её аккуратно переложили на носилки. До двери она уже дойти бы не смогла.
Машина шла по пустым, недосветлённым улицам.
Она вцепилась пальцами в край носилок и вдруг ясно подумала:«Главное — чтобы он был живой».
Регистр:Субъект: женщина, 26 лет, преподаватель истории.Локация: крупный мегаполис; высокая плотность социальных изменений.Социальный статус: низкий средний класс, интеллигентская среда.Временной интервал: предрассветный; низкая загрузка инфраструктуры.Состояние: активная родовая деятельность, ускоренное течение, выше средней скорости, в пределах допустимых параметров.Решение: инициировать вывод объекта.
Роддом встретил их тусклым светом и запахом хлорки.
— Вы куда так поздно… то есть рано? — пробурчала медсестра, заглядывая в направление. — У вас уже…
Она не договорила: женщина согнулась от очередной схватки прямо на носилках.
— Уже в родах, — сказала медсестра, глянув на неё и на часы. — Бумажки потом.
— Пошли, — коротко бросила акушерка санитару.
Её почти бегом повезли по коридору, раздвигая шторки и двери плечом.
В приёмном она успела только почувствовать холод клеёнки под спиной.Команды посыпались буднично, как будто это была обычная утренняя процедура:
— Дышим.— Не кричим.— Не тужимся.— Теперь — тужимся.
Тело работало быстрее мыслей.
Время сжалось до промежутков между вдохом и выдохом. Казалось, что часы вообще перестали двигаться, и есть только эти короткие отрезки боли и пауз.
— Уже голова, — сказала акушерка. — Быстренький у вас.
Ещё одно усилие — и внутри мгновенно стало пусто и легко, как будто из неё вынули тугой узел.
Крик пришёл сразу: резкий, живой, без долгого поиска воздуха.
Акушерка поднесла ребёнка к лампе, отработанными движениями перерезала, прижала, обтерла.
— Мальчик, — сказала она. — Кричит хорошо.
— Живой? — спросила мать, отбрасывая всё остальное.
— Живой. Не волнуйтесь.
Она подняла маленькую руку. Пальцы распрямились — тонкие, чуть длиннее обычного, будто примеряя воздух.
Когда ребёнок инстинктивно упёрся, локоть выгнулся сильнее, чем привыкли видеть.
— Ого, гибкий, — фыркнула акушерка. — Ничего, выровняется.
В карточке появились цифры: вес, рост, время.
Обычные цифры в обычной строке.Комментарий: «верхняя граница нормы; гибкость локтевых суставов — повышена».
Регистр:Объект: N01.Коррекция физиологических параметров: выполнена.Оценка: маскировка — достаточная; функциональность — в пределах планируемых параметров.Статус сознания объекта: спящий режим; доступ к верхнему уровню — ограничен.Задача объекта: наблюдение и интеграция в стандартный человеческий жизненный цикл.»
Ей показалось, что он смотрит на неё слишком собранно для новорождённого.
Глаза ещё мутные, но в этом взгляде было напряжение, как будто он прислушивается не только к её голосу, но и к чему-то, что здесь не звучит.
— Торопишься жить, — сказала она, чтобы заполнить тишину.
Ему приложили к груди.
Её сердце, сбивчивое и тяжёлое, услышало его дыхание — частое, неровное, но уверенное, как шаги, которые только что начались и ещё ни разу не сбились.
Она закрыла глаза и впервые за эту короткую, но бесконечную ночь позволила себе расслабиться.
Она улыбнулась, усталая и счастливая.
Глава 1. Кухня
Глава 1. Кухня (редакция)
Первое, что он помнит, — это запах.
Не лицо, не голос, не игрушку.Запах кухни в семь утра: холодный воздух от форточки, тёплый — от батареи, и между ними тонкая полоса чего-то кислого и живого, как будто сама комната только что проснулась.
Холодильник в углу гудел ровно, почти без перерыва. Иногда гул становился чуть глубже, как будто внутри просыпался маленький мотор, и снова выравнивался. Если холодильник гудит — значит, всё ещё работает как надо.
Зимой свет был серым и поздним, летом — ранним и резким, бившим в стекло так, что на полу появлялась прямоугольная полоса. Он знал, в какое время года полоса доходит до ножки стола, а в какое — до середины пола, хотя никогда это не считал. Так он и запоминал жизнь: по запаху, звуку и тому, как падает свет.
Кухня была маленькой, почти квадратной.
Четыре шага от двери до окна. Три — от плиты до стола. Схема лежала где-то внутри: дверь, окно, плита, стол, холодильник. Если кто-то сдвигал стул, схема менялась, и это ощущалось как лёгкий толчок изнутри. Зелёная краска на стенах местами облупилась, под ней виднелись серый и белый слои. На подоконнике стояли две банки с землёй. В одной ещё держался тонкий зелёный стебель, в другой торчал сухой прутик. Их не выбрасывали. Он просто знал, что они «должны быть» — часть постоянного фона.
В то утро мама стояла у плиты.
Запах шёл волнами: сначала горячая вода, потом картофель — крахмальный, немного землистый, потом масло, потом лук. Лук он учуял ещё до того, как мама достала его из сетки: запах начинался раньше ножа, как будто лук заранее всё знал.
Мама была в халате поверх вчерашней кофты. Волосы стянуты резинкой.Лицо усталое — не печальное и не злое, а такое, будто усталость — это привычная маска, которую она снимает только ночью. Он не знал, как это называется, но чувствовал: мама как эта краска на стене — верхний слой держится, а под ним уже проступает что-то серое.
Иногда ему хотелось чемто помочь, но он не понимал чем. Поэтому садился за стол чуть раньше и ел чуть медленнее — чтобы она дольше сидела напротив, а не стояла у плиты. В те дни, когда она всё-таки садилась и ела вместе с ним, внутри становилось тише. Если она оставалась у плиты, он чувствовал, что делает что-то не так, даже если ел молча.
Стол занимал почти половину кухни.Клеёнка с жёлтыми пятнами провисала посередине, так что тарелка всегда чуть съезжала к центру. Кружку он ставил немного вправо, чтобы она оставалась на месте. Это был маленький способ исправлять наклон мира.
Стульев было четыре.
Два ближе к окну — его и мамин.Её стул был самым ровным и тихим, его — чуть скрипел, если сесть резко.
Третий, пониже и с оббитым уголком, был Стасика: возле него чаще всего оставались крошки и капли чая. Даже когда брат не сидел за столом, стул выглядел так, будто на нём только что кто-то ёрзал.
Четвёртый стоял чуть в стороне, под углом. На спинке висела мужская рубашка в мелкую клетку. Ткань пахла табаком и металлом, как мелочь в кармане.
На этот стул он не садился. Никакого запрета не было, но тело каждый раз само делало маленький шаг в сторону. Воздух рядом казался гуще, как будто место попрежнему занято.
Ему стул казался одновременно самым пустым и самым занятым в комнате.Он ещё не мог связать это с конкретным человеком, просто чувствовал: здесь чего-то не хватает, и про это не говорят.
Он сел на свой стул.
Одна ножка была чуть короче, он автоматически сместил вес — три сантиметра влево, больше на правую сторону — и стул перестал качаться. Тело помнило это лучше головы.
На столе уже стояла его кружка. Белая, с синей полоской и маленькой щербиной. Он всегда поворачивал щербину от себя: так вкус чая оставался только чаем, без ощущения песка на зубах.
На подоконнике сидела рыжая кошка с белым пятном на груди.
Она жила у соседей и, по словам бабушки, «никому не давалась». Но иногда приходила сюда и смотрела именно в их кухню. Сейчас она смотрела на него. Взгляд был спокойный и внимательный, как у того, кто давно всё про тебя понял и ещё раз проверяет.
Он посмотрел в ответ.
Кошка медленно закрыла глаза, открыла, снова закрыла и свернулась клубком.
— Опять пришла, — сказала мама, оглянувшись. — К тебе только и ходит.
Он промолчал. Иногда ему казалось, что кошка смотрит не на кухню, а прямо в него. От этого внутри становилось чуть ровнее.
Мама поставила на стол тарелку с картошкой и кусок хлеба.
— Ешь. Пока горячее.
Он поднёс ложку ко рту и остановился на секунду — почувствовать.
Картошка пахла «правильно»: чуть паром, чуть землёй, маслом — не слишком, но так, чтобы оно ощущалось языком тонкой плёнкой. Солёность была ровно на границе: ещё немного — и будет «слишком», сейчас — почти идеально.
Он сделал первый глоток.
Горячее отпечаталось на нёбе, но не обожгло.На языке вкус распался на части: мягкий крахмал, слабая горечь поджаренной корочки, тёплое масло.
Когда вкус попадал в эту тонкую «полосу правильности», внутри тоже становилось чуть спокойнее — как будто хотя бы здесь всё сделано так, как надо. В те редкие дни, когда картошка оказывалась переваренной или пересоленной, он чувствовал это ещё до первой ложки и заранее внутренне напрягался, как перед днём, где что-то обязательно пойдёт не так.
Мама налила себе чай, села напротив, открыла ученическую тетрадь и взяла красный карандаш.
Он смотрел на её руку с карандашом, потом на трещину на потолке.
Трещина начиналась над лампой, шла вправо, ломалась и тянулась к двери.Если смотреть от окна, она делила потолок примерно пополам: с этой стороны — он и мама, с той — стул Стасика и стул с рубашкой.
Он потянулся за хлебом.
Рука прошла над столом — длинная, чуть неловкая. Локоть выгнулся дальше, чем у других. Кружка с компотом дрогнула и поехала к краю.
Мама поймала её за ручку, даже не глядя.
— Осторожней, — сказала она. — Руки у тебя…
Она не договорила.
Посмотрела на его локоть, потом на лицо. В этом взгляде было что-то между «всё нормально» и «что-то не так», что она оставила на потом.
Он убрал руки под стол.
Не потому что стыдно. Просто внутри щёлкнуло: «со мной подругому».Без слов «красиво» и «уродливо», просто факт — не как у остальных.
Он посмотрел на свои пальцы под столом — длинные и какието не такие, как у других. И вдруг очень захотел, чтобы они были другими. Не лучше и не хуже, а такими, про которые не вспоминаешь каждый раз, когда на них смотрят.
— Не пролей, — тихо сказал он, скорее себе.
Мама задержала на нём взгляд, потом вернулась к тетради.
За окном скрипнул снег — кто-то прошёл по двору.
Он проследил звук: шаги приближались, потом отдалялись и исчезли за домом. Внутри получилась линия, как стрелка на схеме: отсюда — туда.
На кухне стало очень тихо.
Холодильник гудел ровно.Красный карандаш шуршал по бумаге.Запах картошки становился мягче, отдавая на язык меньше пара и больше масла.
Он допил чай, поставил кружку так, чтобы щербина смотрела в сторону стены. Тарелка стояла по центру его стороны стола. Кошка спала на подоконнике. Мама чертила красные линии в чужой тетради.
Когда всё было на своих местах, внутри тоже становилось немного спокойней. Хотелось, чтобы так было подольше.
Глава 2. Поездка за Викой (цельная редакциявариант)
Ему снился свет.
Не дневной и не из окна — слишком близкий. Оранжевый, густой, как если бы лампу подвинули к самому лицу. Откудато сбоку шёл жар, от которого щипало кожу, хотя нигде нельзя было увидеть сам источник. В воздухе стоял запах — немного сладкий, немного горький, как от подгоревшей корки.
Он хотел отойти, но ноги будто приросли к полу. Свет ещё чуть приблизился, стал белее, и в груди стало тесно, как перед криком.
Его разбудил холод.
Он ещё не открыл глаза, но почувствовал, что комната стала другой: воздух стал жёстче, плотнее, как в подъезде, когда дверь долго не закрывают. Холод тянулся от порога к кровати тонкой полосой.
Потом пришёл запах.
Бетон, мокрая одежда и что-то лекарственное, как в аптеке, куда водили бабушку «за сердцем». По этому запаху он понял: бабушка уже пришла с улицы и не успела согреться.
Он моргнул и увидел её в дверях.
Пальто застёгнуто не до конца, на платке — мелкие капли, будто дождь успел чуть подсохнуть. Пальцы рук чуть растопырены, как бывает, когда они замёрзли, а варежки были тонкие или их вовсе не было.
— Вставай, — сказала она. — Поедем за мамой.
Голос был ровный, без праздника и без тревоги. Просто факт.
Он сел, ноги запутались в пижаме, одеяло съехало на пол. Бабушка уже подошла, подняла одеяло, встряхнула и одним привычным движением накрыла кровать — так, как будто каждое утро начинает с того, что всё ставит на место.
В коридоре висела его куртка. Рядом — Стасикина, чуть длиннее. На нижнем крючке болталась маленькая шапка — «потом Вике», пока ещё пустое место.
На стуле лежал костюм.
Один, «почти новый». Его купили «на вырост» и «на случаи», когда надо выглядеть прилично. Ткань была чуть жёсткая, с лёгким блеском, пахла магазином и чьимито руками, которые её уже перетрогали.
Костюм висел на спинке стула, как отдельный, более важный предмет.
Стасик уже стоял под ним, задрав подбородок.
— Я его надену, — сказал он. — Весь.
Алексей посмотрел на пиджак и брюки. Для него они были одной вещью — как две половины одной линии.
— А я? — спросил он. Без «пожалуйста» и «дай», просто пытаясь понять.
— Ты маленький, — отмахнулся Стасик. — Мне нужнее.
Он протянул одну руку к пиджаку, другую к брюкам — так, будто собирался снять их целиком, сразу.
Внутри у Алексея что-то тихо сжалось. Не от обиды. От самой идеи, что один человек может забрать всё, если второй идёт в то же место. На миг мелькнула мысль отойти и не вмешиваться: «пусть решают сами». От этой мысли внутри стало перекошено — как брюки, если один раз подогнуть, а другой оставить как есть.
Он шагнул вперёд и встал между Стасиком и стулом. Не толкнул, не ударил — просто закрыл собой.
— Мы вдвоём идём, — сказал он. — Значит, и костюм… тоже вдвоём.
Слова прозвучали странно даже для него самого, но другого объяснения не было.
В коридоре на секунду стало очень тихо.
Бабушка, копавшаяся в шкафу, обернулась. Взгляд — на одного, на другого, на костюм.
— Прекратите, — сказала она. Голос был не громкий, но плотный, как её ладонь на запястье. — Не на базар собрались.
Она подошла, сняла костюм со стула.
— Так, — сказала. — Раз сами поделить не можете, я разделю.
Одним движением она отделила пиджак от брюк.
— Ты старший, — кивнула Стасику, — будешь сверху красивый. Пиджак твой.
Повернулась к Алексею:
— А ты снизу. Брюки тебе. Рубашка у тебя и так хорошая. Никто не голый, никого не обидели.
Стасик фыркнул, но промолчал. Пиджак сел на него чуть коротковато в рукавах.
Брюки на Алексее оказались длиннее, чем надо. Он сразу прикинул: если подогнуть их два раза, края перестанут собираться гармошкой на ботинках.
В зеркале в прихожей отразились двое детей в одном костюме: верх — на одном, низ — на другом.
Алексей почему-то подумал, что у них так и будет часто: один будет забирать «сверху», другой — подбирать «снизу». И целого ни у кого не получится.
Бабушка застегнула ему молнию, поправила воротник, подтянула ремень.
— Всё, — сказала она. — Пора. Мать ждёт.
Подъезд пах влажной штукатуркой и старой краской. На площадке чуть тянуло холодом из щели под дверью.
Бабушка держала его не за ладонь, а за запястье — крепко, как всегда. Стасик шёл впереди, подпрыгивая на ступеньках, от чего лестница отзывалась глухим эхом.
На остановке уже стояли люди.
Мужчина в шапке, женщина с сеткой, ещё кто-то с сумками. Он машинально пересчитал: один пакет, две сумки, одна клетчатая сумка с деревянной ручкой. Когда всё можно пересчитать, мир казался понятнее.
Бабушка чуть придвинула его к себе.
— Держись рядом, — сказала. — Народу много.
Троллейбус подъехал со звоном штанг. Двери открылись, выпуская тёплый воздух — тяжёлый от мокрой одежды, старой резины и металла. Под этим был ещё один, сухой, почти невидимый запах — электричества, как от маленькой искры.
Они вошли в середину. Бабушка встала так, чтобы закрывать его собой. Стасик протиснулся к окну, вцепился в поручень и уже выглядывал наружу. Алексей взялся за другой поручень. Металл был гладким и холодным.
Троллейбус дёрнулся и поехал. Люди качнулись, как одно тело. Внизу загудел мотор — глухо, с вибрацией, которая сначала уходила в ноги, потом поднималась к зубам. Вокруг шёл обычный шум: обрывки слов про цены, работу, магазины. Он слушал скорее паузы между ними, чем сами слова.
Потом появился другой запах.
Сначала очень слабый, как от старой включённой плиты. Потом сильнее — горелой резины и пластика. Он поднимался снизу, через подошвы.
Живот внутри чуть сжался — маленький тугой узел, как от мысли «сейчас будет укол». Он ещё не знал слова «опасность», но тело уже знало, что что-то идёт не так.
Он опустил взгляд. Сквозь резиновый коврик ничего не было видно, но тепло под ногами ощущалось: как будто пол стал на один градус горячее.
— Пахнет, — сказал кто-то сзади.
— Чувствуете? — отозвался другой.
Он открыл рот, чтобы сказать, что снизу горячо, почти как от плиты, когда она вотвот пригорит. Слова встали где-то между горлом и языком и не вышли. Взрослые уже говорили, и казалось, без него всё видно.
Водитель что-то выкрикнул вперёд, но слов разобрать было нельзя — только резкую, короткую интонацию.
Мотор загудел громче, потом, наоборот, оборвался. Троллейбус дёрнулся и начал тормозить. Люди заговорили громче, кто-то ругнулся, кто-то зашептал.
Тепло под ногами усилилось. Теперь оно было не только в ступнях — поднялось до колен. Казалось, если бы сейчас снять обувь, можно было бы сказать, где именно под полом горячее всего.
Узел в животе затянулся ещё туже.
Это было не похоже на страх. Скорее на то, как если бы внутри кто-то собрал всё внимание в одну точку и сказал: «Смотри сюда».
Когда двери наконец распахнулись, толпа дёрнулась разом.
Ктото толкал вперёд, кто-то удерживал тех, кто поменьше. Бабушкина рука на его запястье исчезла на короткий миг — этого хватило, чтобы внутри на секунду раскрылась пустота, как бездна под ногами. Потом пальцы снова сомкнулись, крепче, чем раньше.
Он краем глаза увидел, как Стасика тоже кто-то дёрнул за рукав — не дать затеряться.
Они выбрались на улицу.
Прохладный воздух ударил в лицо. Двор был обычный: мокрый асфальт, голые деревья, машины вдоль бордюра. Только у троллейбуса воздух был другим — тёплым и чёрным.
Изпод днища шёл дым. Он стелился по асфальту, цеплялся за колёса, поднимался вверх. Огонь не был виден, но по тому, как люди стояли полукругом и не подходили близко, было ясно: там, внизу, что-то очень неправильно.
Запах горелой резины сейчас был без примесей — острый, громкий. Так пахла вещь, которая больше не будет работать.
Ему хотелось пересчитать людей — кто вышел, кто остался, — но счёт сбился. Вместо этого он запомнил другое:кто полез первым, кого оттолкнули, кто смеялся высоким, нервным смехом, кто молчал, уцепившись за поручень до последнего.
Он ещё раз подумал, что мог сказать про жар раньше. Но теперь говорить было поздно, и эта мысль прижалась где-то внутри, как маленький горячий камушек.
— Пошли, — сказала бабушка. — Нам тут не стоять.
Она развернулась и пошла вдоль дороги.
Стасик шёл чуть впереди, оглядываясь на чёрный дым через плечо.
Алексей шёл рядом с бабушкой, чувствуя, как узел в животе постепенно распускается, оставляя вместо себя пустоту и запах гари в одежде.
До следующего транспорта они шли пешком.
Асфальт под ногами был мокрым от недавнего дождя, с тёмными лужами вдоль бордюра. Воздух — холодный, с лёгким запахом сырости и бензина. Бабушка иногда останавливалась, переводила дыхание, смотрела на табличку остановки, как на пункт в списке.
Она ничего не объясняла. За всю дорогу сказала только:
— Главное — доедем. Мать ждёт.
Этого было достаточно.
Стасик то забегал вперёд, то возвращался и шёл рядом, шмыгая носом. Он делал вид, что ему просто зябко, но Алексей чувствовал: внутри у брата тоже осталось то тепло от троллейбуса, только другого рода.
Роддом пах хлоркой.
Запах был такой сильный, что казалось, им вымыли не только пол, но и стены, и воздух. Под хлоркой чувствовались другие слои: лекарства, чьято кожа, молоко и усталость.
Коридор был длинный, с линолеумом, по которому шаги звучали громче обычного. Скамейка у стены — деревянная, холодная. Они с бабушкой сели, Стасик остался стоять, прислонившись к стене, то и дело выглядывая в сторону двери.
Люди ходили тудасюда: в халатах, в пальто, с пустыми простынями, с металлическими мисками. Слова «давление», «кесарево», «палата», «подождите» долетали кусками и проваливались в общий шум.
Алексей сидел, свесив ноги, и считал:раздватри — медсестра в белом,раздва — мужчина, который смотрит в пол,раздватричетыре — дверь открылась, закрылась.
Считать было спокойнее, чем просто ждать.
Стасик не считал. Он грыз ноготь и косился на часы над дверью.




