- -
- 100%
- +
«Какая глупость! Не может быть в мире мест, где нужно платить за то, чтобы тебе спасли жизнь», – хмыкает Яся и откладывает книгу. Она приходит к выводу о том, что нельзя верить обладателям почетной грамоты «За правду и объективность в освещении XIX съезда ВКП(б) – КПСС». Так Яся впервые сталкивается с политикой.
* * *
На плановом медосмотре главврач Степан Николаевич, похожий на доктора Айболита, которого сильно обидели спасенные им звери, интересуется, как часто Яся пользуется ингалятором. Она спрашивает: «Что такое ингалятор?». Айболит начинает кричать, назначает проверку. Спирометрия не выявляет похожих на бронхиальную астму аномалий. Степан Николаевич кричит еще громче, требует немедленного перевода в обычную среднеобразовательную школу по месту жительства. Ясю вызывают к директору и вроде даже действительно готовят к выписке. А потом что-то случается, громкий Степан Николаевич притихает и начинает при виде Яси жаться к стеночке и отводить глаза. А потом он сам куда-то девается – видно, за ним все-таки приходят спасенные им звери, – и в санаторно-лесной школе появляется Лариса Евгеньевна, полноватая, добрая и полностью согласная с Ясиной астмой.
* * *
Иллюзии – плохой корм для надежды. Мечта растет обещанием перестать быть мечтой. Папа появляется у шлагбаума дважды, иначе проходная совсем перестала бы интересовать Ясю. Первый раз, на какой-то ранний день рождения, он привозит ей книжку-раскраску с китами. Раскраска довольно бесполезна, так как огромные китовьи туши приходится однообразно зарисовывать синей ручкой.
Второй раз он приезжает не один, а с фотографом и высушенной загаром до состояния мумии женщиной (не тетей Таней), которая сразу вручает Ясе черный бумажный пакет с надписью «MANGO MNG». В пакете – платье. Женщина вдевает Ясю в платье, закрепляет булавками слишком длинные гофрированные манжеты (с размером не угадали), больно расчесывает волосы, сетуя на то, что «без лака не лежат». Потом она командует «улыбаться», «изобразить астму» и «сделать кошечку». В лицо светят лампой, закрепленной на фольге, Яся узнает новое слово «диссипатор». Папа смотрит на часы, когда их не фотографируют, и не смотрит, когда фотографируют. Потом все заканчивается, женщина и папа прыгают в большую черную машину и уезжают, а фотограф долго ждет такси, ходит туда-сюда перед проходной и говорит плохие слова.
Оба раза папа не забирает ее с собой на выходные. Во второй раз оставляет платье. Через год его манжеты перестают быть слишком длинными.
Яся надевает платье каждый раз, когда выходит к «забору». Воспитательницы и учителя смотрят на нарядную девочку то ли с завистью, то ли с презрением и почему-то увязывают исполнение ее мечты с какими-то «выборами». С шести до семи – самый пик визитов. После семи забирателей меньше. В мечтах Яси папа приезжает на белых лакированных лимузинах, на черных «плимутах» и «крайслерах», катается с ней на карусели, потом обнимает ее при всех детях и говорит им: «Это – моя дочка». А потом он приглашает ее в авто и увозит из санаторно-лесной школы навсегда.
В девять шлагбаум закрепляется на стойке в положении «закрыто», а въездные ворота автоматически перекрывают проезд, и это сонное выдвижение красной металлической решетки гарантирует механическое отсутствие папы еще семь дней.
Однажды после очень ветреного дня, перевернувшего стенды наглядной агитации и разметавшего содержимое мусорных баков по территории школы, из обшитой сайдингом будки с тонированными стеклами, стоящей у шлагбаума, выходит дядя.
Дядя одет в джинсы и ковбойку, он очень взрослый, на вид ему лет двадцать, а это старше Яси на целую Ясину жизнь. Он вглядывается в девочку пристально, и Яся думает, что дядя сейчас ее будет ругать: после восьми, когда официально заканчивается «забор», ошиваться у входа запрещено. Однако дядя не ругается, он садится на корточки, заглядывает в глаза и спрашивает с редким для этого заведения участием:
– За тобой что, никто не приехал, маленькая?
Яся качает головой. У дяди серые добрые глаза, пушистые ресницы и над бровью – крохотный шрам в форме чайки. Девочка хочет показать ему птиц на своей левой руке, но стесняется.
– Когда все уехали, на карусели не покружишься. Она в землю скребет, – делится она вместо этого своей житейской мудростью.
– Не беда, пойдем, я тебя повращаю, – усмехается дядя, берет ее за руку и ведет прочь от ворот.
Он кажется ей очень важным человеком, если может вот так спокойно покинуть свой пост в обшитом сайдингом домике у ворот, раз предлагает кататься на карусели за час до отбоя, когда уже загорелись фонари и скрежет железа может разбудить вахтера или кого-нибудь пострашней.
– А ты тут директор? – спрашивает Яся.
– С чего ты взяла, дуреха? – смеется дядя. – Я – студиозус, последний филомат среди Филаретов. Бьюсь лбом о гранитную парту истфака, но парта не отвечает взаимностью. Обещали за успехи в постижении ВКЛ к третьему курсу на бесплатное перевести, но не перевели. Приходится подрабатывать истуканом. От Минска близко, вот и езжу.
Он сажает ее на карусель, устраивается напротив, чтобы уравновесить неустойчивую платформу, и начинает раскручивать агрегат, похожий на ржавый советский волчок. Он хватается за круг, находящийся на уровне груди, и тянет его на себя, в результате чего конструкция издает скрежет поворачиваемой танковой башни. Яся помогает ему, на ладонях остается высохшая и отстающая от металла краска, так что становится даже ясно, какой это танк – тот самый миллион раз крашенный Т-34 возле Дома офицеров в Минске. Пластмассовые сиденья неудобные, карусель наверняка потеряла половину своих подшипников и движется натужно, рывками, Яся не попадает в ритм движения, и металлическое кольцо больно бьет ее по рукам. От нарастающей скорости ей становится дурно – с детьми они никогда не разгонялись так сильно, в ушах свистит ветер, а рот полон разметавшихся волос. Ее вжимает в сиденье, ее подташнивает, фонари мельтешат перед глазами, она смотрит на дядю – единственный недвижимый объект в поле зрения, – смотрит на него и думает, что ей необъяснимо хорошо, хотя должно быть неспокойно – какой-то незнакомый человек делает то, что до сих пор не сделал для нее отец. Но она видит, что дядя добрый и что он смотрит на нее так, как смотрела когда-то только мама – с теплом и заботой. И когда наконец дядя останавливает карусель, ей хочется, чтобы он предложил встретиться тут завтра снова, и чтобы они стали друзьями, и чтобы она показала ему свою коллекцию сосновых шишек и найденный редкий каштан в форме облака.
Но Студиозуз вздыхает и говорит:
– Тебе нужно в койку, а мне – обратно на пост, иначе фон Лепель премиальные зажмет и придется отказывать себе в самом ценном – в вине, без которого драматичную историю ВКЛ не постигнешь. Про таких, как фон Лепель, Томас Урбан правильно написал: жена полковника, хотя сама могла бы быть полковником.
– А кто такая фон Лепель?
– Это истинное имя директора нашего Дома отдыха, – усмехается дядя.
– А Студиозус – это твое имя?
– Нет, скорей должность.
Так Яся поняла, как нужно звать человека, отвечающего за шлагбаум: студиозус входных ворот. Про шрам над бровью она соображает сама: набил о непонятную гранитную парту истфака.
Они прогуливаются под фонарями, и деревья дышат ночной прохладой, и стрекочет цикада, и липы пахнут так, как они пахнут только в детстве, когда ночь – настоящая ночь, пристанище гномов и светлячков, которые кажутся созданиями из одной сказки. Ей кажется, что у человека, который знает выражение «драматичная история ВКЛ», можно спрашивать все, что угодно, что он вроде умного филина из мультфильма про Винни Пуха; он вроде говорящего Сфинкса, знающего все отгадки, – ему подвластно прошлое, настоящее и будущее. И Яся задает вопрос, мучивший ее давно:
– А почему маму хоронили в этом шерстяном свитере с горлом? И что значит «слабое сердце»? Разве сердце может быть «сильным»? Оно же мягкое!
Студиозус перестает идти. Потом садится рядом и снова заглядывает ей в глаза. Чайка взлетела очень высоко, вместе с бровями она оказалась на самом верху его лба. Девочка терпеливо объясняет:
– Просто мама же не любила этот свитер. Он ей кололся в горло. Там высокое горло. Почему тетя Таня и папа похоронили ее в нем? Ей же будет всегда плохо! Это специально, да?
И Студиозус вдруг обнимает ее и прижимает к себе, накрыв ладонями. Ясе почему-то хочется заплакать, хоть тетя Таня и сказала, что когда плачешь по маме, появляется астма. Губы у Студиозуса плотно сжаты, глаза блестят.
– Всем нам не хватает одного. Всем живущим здесь, – говорит он с запалом. – Тебе, мне, любому! У нас как-то глобально не получилось с радостью. Горя полно, равнодушия, зависти, всякой мелкой черной дряни – хоть отбавляй. Причем – что сейчас, что после Кревской унии… А вот радости – чистой радости, такой, какой должна быть в детстве, – тут нет даже у детей! Посмотри на их лица! Я расскажу тебе историю, маленькая, – доверительно сообщает Студиозус. – Когда тебе будет снова думаться о маме, ты вспоминай эту историю, ладно? Так вот. Посмотри туда! – он показывает в небо, где, очевидно более яркий, чем фонари, висит желтый диск. – Видишь справа на Луне пятнышко, похожее на выщерблинку? Его легко заметить, оно темней всех остальных. Это – Море Ясности. На его нижнем берегу, выше и левее Моря Спокойствия, находится Озеро Радости, или Lacus Gaudii. Добраться до него очень просто – нужно сесть в лодку и плыть от Озера Сновидений по диагонали, но главное не спешить и не сбиться с дороги, ведь так ты попадешь в Lacus Doloris – Озеро Печали, откуда очень сложно выплыть, так как в печали вязнут весла, и тебе постоянно хочется спать и опускаются руки. Запомнила?
Девочка кивает: по диагонали от Озера Сновидений.
– А где я достану лодку на Луне? – морщит лоб она.
– На Луне все передвигаются только на лодках, ведь ее поверхность – сплошь моря, заливы и озера. Видишь вон там темный мысок? Это – Залив Любви в Море Спокойствия. А с краешка, на востоке, крохотная точечка – Озеро Лета. Вот тут – Озеро Нежности, а на темной стороне – Озеро Одиночества – туда, на темную сторону, отправляются те, кто больше не хочет никого видеть.
– А что там делать, в Озере Радости?
– В нем можно купаться, в Радость можно нырять с головой с лодки, а еще можно расставить палатку, зажечь костер, устроиться в гамаке и слушать, как Радость плещется о берега.
– А много там Радости?
– Ее хватит на всех. На всех нас! Озеро – сто километров в длину!
– Это как Минское море?
– Больше. Намного больше!
Яся мечтательно молчит.
– А какая она, Радость, в этом Озере? – спрашивает она наконец.
Студиозус думает, трет себе шрам над бровью.
– Она – как кисель. Синий сладкий кисель. Ты заходишь в нее с берега, и она принимает тебя на свои ладони. Ты ложишься на спину, а над тобой – космос.
Девочка пытается представить себе, как это – скользить на спине по кисельным волнам Радости и глядеть на созвездия. Вокруг – тишина и мерцание Млечного Пути.
– Это – рай? – спрашивает она.
– Нет, – он качает головой. – Рая больше нет, в него верят лишь ортодоксы. Рай – это Бог и ангелы. Тут же – Радость. Ни боли, ни тревоги, ни страха. Радость и счастье, другой берег Печали. Я не хочу в рай. Я хочу качаться на волнах Радости и смотреть на звезды.
На прощание он говорит ей «до завтра», но, конечно, она не решается прийти к шлагбауму и попросить сводить ее на карусель. Всю неделю он снится ей в виде большого мохнатого пса, который был ее первой и самой любимой игрушкой (игрушка куда-то подевалась после маминых похорон). Пес разговаривает с ней его голосом, обнимает ее и рассказывает про рай и озера – на Луне, на Сатурне и даже на Солнце. Ровный и немного ироничный голос сообщает ее снам покой и выдавливает из них черную пустоту, к которой она за свою жизнь в санаторно-лесной успела вполне привыкнуть.
Когда через неделю, в пятницу, в двадцать один, после окончания «забора» (папа снова не приехал) Яся стучится в сторожку, вместо студиозуса оттуда выходит одетый в синюю униформу с надписью «Охрана» мужик с прокуренными усами и в очках с оловянной оправой. Он говорит, что «этат малады» уехал, а почему уехал, не знает, скорей всего – «намалацил дзенег на учобу», а может его уволила директор, и что он никому тут все равно не нравился за острый язык и «зловредный склад ума», и что он, мужик с прокуренными усами, на «вумника» в обиде за то, что тот назвал его «истуканом».
* * *
Душный коридор журфака БГУ. Портреты знаменитых выпускников на стенах. Все они – не журналисты, а писатели, поэты и члены Верховного совета. У стенда «Абитуриенту на заметку» толпа. Атмосфера, как на переполненной платформе подземки, где все ждут поезда, который никогда не приедет. Или приедет, но увидят его не все. Возможно, он уже приехал и забрал лучших с собой в интимную темноту тоннеля.
Девушки модельной внешности с укладками «как на свадьбу» и купленными в райпо вечерними платьями некрасиво размазывают по щекам слезы. Юноши косят под Игги Попа, Ника Кейва и академика Вернадского. И первые, и вторые, и третьи меняются в лице при грозовых отзвуках, доносящихся отовсюду: «осенний призыв», «военкомат», «медкомиссия».
Ясина фамилия – первая в списке поступивших, хотя она провалила собеседование по профпредмету, суть вопросов которого не поняла. Рядом с ее строчкой – приписка от руки, шариковой ручкой – «выделить комн. в студ. общежитии по ул. Первомайск. – протокол засед. профкома № 20133», хотя она не просила комнату в общежитии и собирается жить дома: от Тарасова до центра Минска – двадцать минут на маршрутке.
Внезапно откуда-то из глубин коридора доносится крик: женский голос выкрикивает ее фамилию так, будто от этого зависит жизнь кричащей. Многие абитуриенты оглядываются на этот крик – фамилия сделалась в городе слишком известной.
Она проталкивается по «перрону» и подходит к звавшей – это несчастного вида методистка факультета. Она бормочет: «Ну слава богу, нашлась! Вас к телефону требуют, это срочно! Срочно!» Яся ныряет в каморку методистки, отмечает несчастный электрический чайник, запыленный фикус, желтенькие обои, жакетик, от которого пахнет восьмидесятыми и старой девой, принимает трубку из ее рук и вслушивается в тишину на том конце провода.
– Здравствуйте. С вами сейчас будет говорить Сергей Юрьевич, – торжественно объявляет трубка голосом, в котором больше металла, чем женственности.
Сразу вслед за этим – голос отца:
– Ну привет… – Звучит так, будто он начал говорить и отвлекся на что-то, он так часто делает, общаясь с людьми.
– Привет, – пожимает она плечами.
– Мне тут… э… позвонил ректор ваш и сказал, что ты оказала ему честь, решив поступить в БГУ. – Пауза. Видно, Яся должна здесь начать что-то говорить, но она не знает, что. И ей не хочется. – Это правда? – спрашивает папа.
– Да. Правда, – снова пожимает плечами Яся.
– Ну, я рад, что ты поступила. – Последнее звучит как шутка. И он действительно смеется, добавив: – На бесплатное! С именной стипендией, как мне обещали!
Яся молчит. Она не знает, что говорить.
– Одного я как-то не понял, доча. – Слово «доча» звучит очень инородно. – Выбор факультета. Ты что, правда решила поступать на этот… На журфак?
– Ну да, – аккуратно отвечает Яся. – А что?
– А что ж со мной не посоветовалась?
«Потому что я не видела тебя два месяца, дорогой мой. А когда скреблась – даже не стучалась – скреблась, чтобы не слишком потревожить тебя и твою прекрасную белую дверь в мае, чтобы поговорить о будущем, ты, не открывая мне, крикнул: “Занят!” Крикнул как служанке, как кошке, так что же ты теперь хочешь?» – вот так нужно было ответить. Но так отвечать ему она разучилась. Да что там – никогда не умела она так отвечать своему отцу. Кажется, всего несколько человек во всей стране могли с ним так поговорить.
И она начинает униженно мямлить, отмечая, как ползет в сторону ее дикция, как сплющивается она под его властными, вескими репликами, как теряет остроту и резкость:
– Ну не знаю, пап. Это… Не получилось у меня как-то.
– Что же, давай мы тебя перекинем задником на какой-нибудь приличный факультет. Международные отношения подойдут? Будешь у нас дипломатом!
«Ага, дипломатом! И уеду далеко-далеко, на Огненную Землю, на мыс Горн, чтобы не напоминать тебе ни о себе, ни о маме, ни о флигеле, ни о той игрушке, большом мохнатом псе, которого ты мне подарил, а потом выкинул на помойку, вместе со мной», – продолжает она грубить папе, не раскрывая рта. Потом делает глубокий вдох и униженно выводит:
– Папочка, я все же осталась бы на журфаке, ладно?
– Но почему? Объясни! Зачем ты себе выбрала эту профессию? – наседает он.
Она вздыхает и формулирует, медленно и вдумчиво:
– Я хочу, наверное, жалеть тех, кого больше некому жалеть. И… защищать их.
– Тогда иди в солдаты. Или в Робин Гуды, – пытается он пошутить.
Яся протягивает трубку методистке, и та кладет ее на старенький аппарат – советская пластмасса цвета слоновой кости, трогательный диск с циферками. Яся находит чудовищное несоответствие в том, что голоса таких важных и влиятельных людей, как Сергей Юрьевич, могут передаваться всяким дребезжащим низкобюджетным электромеханическим хламом. С другой стороны, если бы ее каналом связи с отцом всегда был этот пахнущий проводами и изолентой телефон, а не вечнозакрытая белоснежная дверь, она разучилась бы говорить с ним не раскрывая рта гораздо раньше.
* * *
– Объективность журналиста состоит во всестороннести… Всесторонности… Всосторонности… Как это сказать? Когда и к тем, и к другим… Значит… Раньше, еще совсем недавно, дорогие мои студенты, была партия, хотя вы этого можете и не помнить. Как она говорила, так и было объективно. Когда я работал на XIX съезде КПСС… Ну, это… А теперь у нас демократия и свобода слова… И объективность должна быть всесторонной. Всесторонней…
Большинство лекторов на факультете похожи на постаревшего Дмитрия Пригова, который перестал писать стихи, купил себе галстук и научил жену его завязывать. От них пахнет столовой, на переменах они шуршат пакетиками в портфелях и извлекают беляши, которые стыдливо поедают, словно бурундучки.
Яся уже поняла все про «всосторонность», она тайком пишет коротенькие эссе – про человека, который приручил чайку и научил ее говорить, про чудака, который ночует на раскаленных за день жестяных крышах, про тайны троллейбусных депо, про крохотных человечков, живущих в саксофоне у уличного музыканта – все это слишком трогательно, чтобы такое публиковать, да и как она сунется в журналы, с ее фамилией? Кроме того, ее писанина совершенно не всесторонна и даже не всестороння.
* * *
Однажды она идет с факультета и замечает: улицы города вымерли. Она сворачивает в один переулок, не встречает там никакого движения – нет ни людей, ни машин; сворачивает в другой, оказывается на Маркса, выбирается по ней в мощенный рукав, вьющийся по дворам в сторону проспекта, протискивается мимо открытых гаражей с брошенными полуразобранными «Жигулями» и «Волгами», мимо веранд кафе с остывающими чашками нетронутого кофе, и оказывается на шестиполосной проезжей части, на поблескивающем солнцем асфальте, среди исправно работающих светофоров, которым некого останавливать, ибо нет ни пешеходов, ни даже велосипедистов.
Она беспечно бредет в сторону вокзала по разделительной полосе, воображая, что на город упала нейтронная бомба, и внезапно обнаруживает перед собой три ряда ОМОНа в черных шлемах с жестяными щитами, с дубинками наизготовку. Бойцы молчат и не шевелятся, как почетный караул. И лишь рации, включенные на полную мощность, оглашают окрестности каркающими командами, из которых следует, что сейчас то ли ОМОН пойдет в атаку, то ли, напротив, атака пойдет на ОМОН.
И тогда Яся разворачивается и изо всех сил бежит обратно к той арочке, через которую протиснулась на проспект, и видит, что тут, у арочки, двойное оцепление из людей в кожаных куртках с озабоченными лицами – настолько озабоченными, что к ним страшно даже близко подходить, и улица напротив перекрыта грузовиком, по сторонам от которого выстроился спецназ в черной униформе. И дальше она слышит рев, идущий снизу, от земли, от начавшего вдруг дрожать асфальта, и видит, что с другой стороны приближается людское море, толпа, в которой каждый явно кричит свое, издали производит гул, который сливается в одно сплошное «аааа!», и это «ааа!» становится громче и страшней при виде рядов ОМОНа. И когда она явственно понимает, что ей совершенно некуда бежать, что она надежно зажата и законопачена между двумя ненавидящими друг друга силами, ОМОН получает команду наступать.
По жестяным щитам грохочут резиновые дубинки, и эта канонада заглушает рев приближающихся людей: с каждым ударом ОМОН делает шаг вперед, и ясно, что эту поступь ничто не остановит – ни хемингуэевский «мотылек и танк», ни Яся. И вот, уже чисто инстинктивно, она вжимается в углубление между двумя пилястрами в сталинском доме, и твердыни сшибаются прямо перед ней с влажным хрустом. Она видит, как прямой удар срывает очки с мужчины, который держит плакат, где написана фамилия ее отца, ее фамилия; там написано что-то злое, очень злое, но плакат уже растирают по асфальту тяжелые берцы, вместе с его беспомощной злостью. Видит, как кому-то выбивают зубы. Видит, как эффективны усиленные металлическими пластинами перчатки, как легко отбивают человеческую плоть металлические дырчатые щиты. Потом подъезжают автобусы с черной клеенкой на окнах и всех оставшихся лежать или сидеть или просто – оставшихся, не побежавших, принимаются паковать, деловито, как при уборке картошки, с такими же сугубо сельскохозяйственными звуками.
И удивительно, как эта суетливая зачистка совершенно минует Ясю – ни те ни другие не воспринимают ее как участника побоища, неподвижность выводит ее из видимого дерущимся мира.
Вечером она хочет рассказать об увиденном отцу, но он очень занят.
* * *
Любовь встречает ее на выходе из метро «Октябрьская» и на первый взгляд совершенно не похожа на любовь. Длинноволосый юноша стоит со стаканчиком взятого в «Центральном» кофе, курит и читает книжку в мягкой обложке. Проходя мимо, она замечает название – «Степной волк» Германа Гессе, и внезапно чувствует какое-то родство не столько с этим юношей, сколько с этой книжкой. «Я хотела спросить у вас, по поводу Гермины», – обращается она к парню, но тот прохладно замечает: «Я пока не дочитал до конца и говорить ничего не могу». Ей внезапно нравится этот отстраненный ответ. В конце концов, любовь ведь, наверное, бывает и не с первого взгляда, говорит она себе – и предлагает зайти в «Центральный», где они едят бутерброды, состоящие из сухой питы, корейской морковки, докторской колбасы и кетчупа, и Костик – а его зовут Костик (представляется Кастусём, хотя говорит по-русски) – продолжает вести себя замкнуто и заносчиво: как раз так, как нужно для того, чтобы в тебя влюбилась третьекурсница – ну или решила, что влюбилась. Он отвечает лаконично, сообщает, что он юрист, готовится быть адвокатом и пишет стихи. На просьбу почитать стихи сразу же отказывается, и это снова нравится Ясе.
«Журфак – это не образование», – кривится он, услышав про ее альма-матер. «Зачем юристы в стране, где нет закона?» – отвечает она ему, по привычке не раскрывая рта.
Костик пухловат, у него усы цвета рожи, то есть, конечно, ржи, ржи цвета у него усы, но и рожа у него цвета ржи – серовато-бледная, с неожиданным багровым цветом губ, глаза чуть навыкате, как у потомственного австро-венгерского аристократа, успевшего слегка подмутировать от внутрифамильных браков, и он уже что-то задвигает про собственный аристократизм, про папу, который служит замминистра, про квартиру на Победы, про дачу в Крыжовке – и все это без спешки, с касанием габсбургской величественности, и каждое слово низводит Ясю до статуса замарашки, тряпочки без роду-племени, – а ведь она такая в чем-то и есть.
У него толстая шея, но ее барочные складки драпируются длинными соломенными волосами, у него прыщ на верхней губе, но он практически не виден за усами, в целом Костик скорей похож на степного теленка, чем на степного волка, но Яся рада, что он с ней говорит, пусть даже и равнодушно, слишком равнодушно. Вечером они идут в кино, и он – нет, не обнимает ее, но задумчиво гладит по ноге, хозяйственно так, как крепостную девку. Яся ожидает обещанного книгами возбуждения или хотя бы стука крови в ушах, но ничего этого не случается. Он приглашает ее домой, в свою квартиру под голубками на Захарова, «на послезавтра». «Предки будут на даче», – сообщает Костик и заглядывает ей в глаза. Яся делает вывод, что взгляд значит, что ей, похоже, нужно купить презервативы.
Она покупает презервативы – почти не краснея, затем, почему-то краснея гораздо больше, покупает новые трусики, красного цвета, с кружевами, потому что из старых торчат нитки и их будет неудобно не снимать; на лифчик денег не хватает, и она надевает блузку без него. Она приходит к Костику в номенклатурную квартиру, сбивчиво объясняется с консьержем, который строг, как охранник на входе в публичный дом, она сбрызгивает себя духами перед тем, как позвонить – потому что блузка мокрая подмышками.