- -
- 100%
- +
Дорога домой заняла вечность. Мысли бились, как мухи в стеклянной банке: Нет работы. Денег нет. Завтра есть нечего. Ванька, Мира… В груди поселилась тяжёлая, свинцовая пустота. Опускались руки. Впервые за долгие годы он позволил себе эту роскошь – чувство полного, беспросветного отчаяния.
Деревня Большая Бережа встретила его огоньком в окне магазина «Продукты». У него сегодня был день рождения. Восемнадцать. Совершеннолетие. Он зашёл внутрь. За прилавком – тётка Люда, с вечно подозрительным лицом.
– Тётенька Люд, – голос его звучал хрипло, чужим. – Можно… в долг? Самый маленький торт. И конфет грамм двести.
Тётка Люда посмотрела на него поверх очков, вздохнула так, словно он просил не торт, а её почку.
– Петька, да ты что? Твои-то родичи уже в долгу как в шелку. Твоя мамаша сегодня только взяла бутылку «Беленькой», закусь, сиги… На две штуки с хвостиком. Сказала, сыну на день рождения. Так что извини. Не положено.
Цинизм этого удара был точен, как удар ножом. Они отмечали. В его день рождения. На его, Петин, будущие, ещё не заработанные деньги. На деньги, которых теперь не будет вообще. Они пили за него, пока он шёл по разбитой дороге с ощущением, что мир рухнул.
Он вышел из магазина. Сумерки сгущались, превращаясь в ночь. Он сел на замерзшее бревно у своего дома и просто смотрел в темноту. Руки безвольно лежали на коленях. Что делать? Идти куда-то? Куда? Жаловаться? Кому? У него не было сил даже на злость. Только холодная, всепоглощающая усталость.
Из темноты послышались тихие шаги. К нему подсела Настя. Она жила через три дома, в такой же развалюхе, но с бабкой, которая ещё держалась. Настя не говорила лишних слов. Она просто сидела рядом, плечом к плечу, даря молчаливое, твёрдое тепло.
– Слышала, про Петряковых, – наконец сказала она тихо. – По всей деревне уже трезвонят.
Пётр только кивнул, сжав кулаки.
– Мамка моя… Они там… бухают. На мой же день. В долг.
Настя вздохнула. Не жалостливо, а с каким-то своим, знакомым пониманием.
– У меня бабка говорит: когда дно проваливается, ногам уже некуда падать. Значит, можно оттолкнуться.
– От чего оттолкнуться? – голос Петра сорвался на шёпот, в котором дрожала вся накопленная горечь. – От грязи? От голода? Я Ваньку с Мирой кормить не смогу завтра. Понимаешь? Не смогу.
Он закрыл лицо руками. Это был жест не слабости, а последней попытки удержать в себе что-то человеческое, что не превратилось ещё в лёд.
Настя положила свою узкую, сильную ладонь ему на затылок. Жест был не ласковый, а скорее встряхивающий.
– Петь, слушай. У тебя руки есть? Голова есть? Ты за этих петряковских свиней больше, чем они сами, знал. Ты ж их, как своих неудавшихся родственников, изучал. Ты каждый кирпич здесь можешь вслепую положить. Ты не пропадёшь.
Он поднял на неё глаза. В темноте её лицо было бледным пятном, но глаза горели твёрдым, неярким огнём.
– А как? – спросил он, и в этом вопросе была уже не тоска, а первый, робкий поиск щели в стене.
– Не знаю, – честно сказала Настя. – Но у тебя есть я. И у меня есть ты. И есть они, – она кивнула на окно, за которым копошились Ванька с Мирой. – Это уже не «никого». Это уже – сила. Просто сейчас она спит. Её надо разбудить. Злостью. Или чем-то ещё.
Она вытащила из кармана своего поношенного пуховика две мятные конфеты в смятом фантике.
– С днём рождения, Петь. Будешь королём – вспомнишь, с чего начинал.
Он взял конфету. Глупая, дешёвая сладость. Но в этот миг она значила больше любого торта. Он развернул фантик, положил конфету в рот. Резкий вкус мяты прорезал ком в горле.
Руки больше не опускались. Они просто лежали на коленях, но уже не безвольно, а как инструменты, ожидающие команды. Усталость никуда не делась. Но к ней добавилось что-то ещё. Что-то острое, колющее, как осколок стекла в мёрзлой земле. Не надежда. Нет. Решимость. Решимость не дать этому миру растоптать тех, кто ему дорог. Даже если для этого придётся самому стать чем-то вроде острого камня на его дороге.
Он посмотрел на тёмное окно своего дома, откуда доносился хриплый смех матери и отчима. Потом на твёрдый профиль Насти. Потом в чёрное, бескрайнее небо.
Дно действительно провалилось. Значит, пора отталкиваться.
Глава 5. Предательство и пустота
Воздух в квартире в Хамовниках был таким же стерильным и безжизненным, как всегда. Сергей стоял посреди гостиной, смотря на огромное панорамное окно, за которым лежал покорённый, вечерний город. Но сегодня его взгляд не скользил по огням с привычным чувством собственника. Он был прикован к собственному отражению – красивому, холодному, пустому.
Он только что застал Стаса с Валей. В его же спальне. В его же кровати. Всё произошло с приглушённой, пошлой театральностью. Он заехал за забытыми часами и услышал смех. Не общий гул вечеринки, а интимный, сдавленный. Дверь была приоткрыта. И он увидел. Валя, с которой он встречался последние два месяца, её спина, изогнутая в знакомом ему изгибе, но теперь прижатая к груди Стаса – его главного лизоблюда, его шута, его тени.
Они не заметили его сразу. Он простоял несколько секунд, наблюдая. И в эти секунды не почувствовал боли. Не почувствовал ярости. Он почувствовал… интерес. Как учёный, наблюдающий за предательством лабораторных крыс. Потом он кашлянул.
Стас оторвался, и его лицо, всегда готовое сложиться в подобострастную ухмылку, исказилось первобытным, животным ужасом. Вера вскрикнула, натягивая на себя шелковый лиф. Сцена была гротескной.
– Сергей… Брат, это не то, что ты думаешь… – начал лепетать Стас.
Сергей поднял руку, жестом останавливая поток слов. Он посмотрел на Валю.
– Одевайся. И выметайся. Ты уволена.
Потом на Стаса:
– А ты… Ты останешься. Нам нужно поговорить.
Голос его был ровным, металлическим. В этом и была главная пытка – не крик, не скандал, а эта ледяная, безразличная тишина, в которой утопал их жалкий лепет.
Позже, когда Валя с вещами сбежала, а Стас, бледный как мел, сидел на краю дивана, Сергей налил себе виски. Не для того, чтобы напиться. Для ритуала.
– Знаешь, в чём твоя ошибка? – спросил он, глядя на тёмную жидкость в бокале. – Не в том, что ты её трахнул. Девчонок – миллионы. Твоя ошибка в том, что ты сделал это здесь. На моей территории. Ты перешёл черту. Ты решил, что можешь быть равен. Это смешно, Стась. Смешно и грустно.
Стас пытался что-то сказать, оправдаться, предложить «решить вопрос». Но Сергей уже вынес ему приговор. Не сейчас. Мгновенная расплата – для грубиянов. Ему нужна была казнь, растянутая во времени, прилюдная, изощрённая. И способ самоутверждения был только один – деньги и связи. То, чего у Стаса никогда не будет в его, сергиевом, масштабе.
Но сначала – родители. Он позвонил матери. Та взяла трубку на третьем гудке, голос её звучал приглушённо, будто из-под ватного одеяла.
– Сереженька? Солнышко? Ты знаешь, у меня сегодня была такая мощная расстановка по Хеллингеру… Я просто выжата. Не в ресурсе совсем. Что случилось?
Он рассказал, сжато, без эмоций.
– Ой, – разочарованно протянула мать. – Ну, какие же они все… примитивные. Не расстраивайся, найдёшь другую. И друзей новых найдёшь. Ты же магнит! А мне, извини, надо восстанавливаться, медитация в десять…
Он положил трубку, даже не попрощавшись. «Не в ресурсе». Вечный её оправдательный кондуктор. Ей было не до его «мелких драм», пока она копалась в своих надуманных психотравмах, словно в бесплодной почве.
Отец. Пётр Иванович взял трубку сразу, но в его голосе слышался фоновый шум – голоса, смех, звон бокалов.
– Сын, коротко. Выездное мероприятие, важные люди.
– Пап, тут ситуация, – начал было Сергей, чувствуя, как в его голос пробивается несвойственная ему нота – просьба о… понимании? Совете?
– Ситуация? – отец перебил его. – Сергей, слушай меня. Мир делится на тех, кто создаёт ситуации, и на тех, кто в них влипает. Ты кто? Если у тебя проблема с каким-то шутом или девкой – это не проблема. Это фон. Решай её как фон. Не отнимай у меня время ерундой. Я на тебя рассчитываю, ты должен быть выше этого. Всё.
Щелчок в трубке. Тупая тишина. Его отец, архитектор его вселенной, отмахнулся от него, как от назойливой мухи в дорогом ресторане. В груди у Сергея что-то ёкнуло. Не больно. Пусто. Как будто в роскошном зале его души выключили свет, и он остался один на один с призраками дорогой мебели.
Именно эта пустота и родила план. Яркий, циничный, дорогой. Он должен был унизить их так, чтобы все увидели разницу в кастах. Чтобы Стас понял, на каком дне пищевой цепи находится.
Он подождал пару дней. Стас, конечно, пытался загладить вину, рассылал униженные сообщения, звонил. Сергей игнорировал. Потом объявил в общем чате «Пиры Валгаллы»: «Завтра сбор. У меня кой-что есть. Только свой круг. Без приблуд».
На следующий вечер та же вилла в Барвихе. Та же свита, но атмосфера была натянутой, как струна. Все знали. Все ждали. Сергей появился последним, в идеальном костюме, с лицом непроницаемого идола. Он позволил Стасу прийти, зная, что тот не посмеет отказаться.
Вечер шёл своим чередом, но напряжение росло. Потом Сергей поднял бокал.
– Друзья! У нас тут недавно произошла одна… реорганизация. Некоторые переоценили свои позиции. Я решил это исправить. И заодно – сделать подарок нашему бывшему другу Стасу.
Он щёлкнул пальцами. На огромном экране вместо музыкального клипа вспыхнула презентация. Красивые графики, логотипы.
– Видите это? Это стартап в области доставки премиум-еды для домашних животных. Идея, между прочим, была у Стаса, – Сергей обвёл всех взглядом, в котором играла холодная усмешка. – Он так вдохновлённо рассказывал мне об этом месяц назад. Жалко, что вдохновения хватило только на болтовню.
Стас сидел, опустив голову, его уши горели багровым огнём.
– Так вот, – продолжал Сергей, – я выкупил эту идею. Номинально, конечно. И заключил эксклюзивный контракт на её реализацию с одной очень интересной компанией. – На экране появился логотип крупнейшего конкурента отца Стаса. – Они в восторге. Говорят, наконец-то видят свежую кровь. А твоему папочке, Стась, придётся объяснять акционерам, почему его единственный сын… прости, бывший сын и наследник, утопил его же нишевый проект, продав идею главным врагам. За символческую сумму в один доллар. В знак… нашего старого знакомства.
В зале повисла мертвая тишина. Это было идеально. Удар не по лицу, а по будущему. По статусу в своей же семье. Стас поднял на Сергея глаза, полые от животного страха и ненависти. Он что-то пробормотал, вскочил и, спотыкаясь, побежал к выходу. Все молчали. Потом раздался первый, нервный смешок. Потом другой. Скоро все смеялись – громко, истерично, с облегчением, что удар пришёлся не по ним. Сергей стоял, попивая шампанское, и смотрел на это. Он снова был на коне. Бог. Судья. Князь.
Но когда толпа разошлась, и он остался один в огромной, залитой светом гостиной, удовлетворение испарилось, как спирт с кожи. Его сменила та же леденящая пустота. Он сделал это. Унизил, раздавил, доказал своё превосходство. А что дальше? Отец не позвонил. Мать прислала смайлик в инстаграме.
Он подошёл к окну. «Отец должен меня зауважать, ведь я – это я». Мысль прозвучала в его голове с детской, нелепой наивностью. Он был лучшим? Избранным? Он никогда не задавался вопросом, по каким критериям. Критерий был один – быть сыном Петра Ивановича Скоробогатого. И все его «победы» были победой этого титула, этих связей, этих денег. Без них он был… никем. Пустым местом в дорогом костюме.
Внезапно, с мучительной ясностью, он вспомнил лицо Стаса в момент унижения. В этом лице был ужас, ненависть, отчаяние. Но было и что-то человеческое. Что-то настоящее. А что было в его, сергеевом, отражении в тёмном стекле? Красивая, холодная маска. Под ней – только ветер.
Он был лучшим в мире, который сам же и создал из папиных денег. И этот мир, такой блестящий и прочный, вдруг показался ему картонными декорациями. А где-то за их пределами была какая-то другая жизнь, другая реальность, где, возможно, существовали другие мерила. Но думать об этом было страшно. Значит, надо было глушить эту мысль. Глушить громче, ярче, дороже. Завтра он купит себе новую машину. Или найдёт новую девушку. Или новую, более изощрённую «игру». Ведь он – избранный. Он в это верил. Он должен был в это верить. Потому что альтернатива – взглянуть в ту самую пустоту – была невыносима.
Глава 6. Ад наяву, записанный под диктовку пьяных дьяволов
Воздух в избе теперь пропитался не просто перегаром и безнадёгой, а чем-то третьим, зловонным и липким – присутствием нового человека. Его звали дядя Гриша, хотя Петя был уверен, что это не его имя. Он пришёл с отчимом однажды вечером, принёс с собой ящик водки и толстую, грязную пачку купюр. Деньги пахли потом, чужой бензиновой тоской и чем-то металлическим, что заставляло ноздри щипать.
«Новый друг» оказался из породы молчаливых гиен. Сидел в углу, пил не торопясь, а его маленькие, заплывшие глазки безостановочно скользили по стенам, по убогой утвари, по Мирославе, заставляя Петю вставать и перемещаться, заслоняя её собой. Этот взгляд был страшнее отчимовых пьяных криков. В нём была холодная, расчётливая мерзость.
Работы не было. Деревня вымерла. Петя ходил по дворам, предлагал руки – колоть дрова, чистить снег. Смотрели на него с жалостью и опаской: «Сынок, да у нас самих… Да ты же из той семьи, с кем свяжешься…» Он возвращался ни с чем. А дома – бесконечный пир во время чумы. Взрослые пили, рвали в клочья воблу, орали то похабные песни, то вдруг начинали плакать о «разбитой жизни». Ванька и Мира прятались на печке, забившись в угол, как котята.
Голод – это не просто пустой желудок. Это существо, которое поселяется у тебя внутри, точит рёбра изнутри острыми когтями и шепчет на ухо гадкие, правдивые вещи. Петя видел, как Мира сосёт край одеяла, как у Вани в глазах появляется тусклая, апатичная плёнка. А на столе у пьяниц, среди окурков и оплёванной шелухи, лежала та самая пачка. Тысячерублёвые купюры, смятые, жирные. Деньги на водку, на закуску, на ещё один день беспамятства. Деньги, которые могли купить хлеба, молока, простой человеческой сытости на неделю.
Мысль созрела не как грех, а как приговор. Он не крал. Он конфисковывал. Взял своё. Ночью, когда храп в доме стал густым и рваным, как шум ветра в трубе, он прокрался, вытащил из-под спящей груди дяди Гриши одну хрустящую купюру. Тысяча рублей. Она обожгла пальцы, словно была раскалённой.
Утром его мир рухнул с тихим, методичным хрустом. Дядя Гриша проснулся трезвым и злым, как гадюка. Он пересчитал деньги. Медленно. Два раза. Потом поднял глаза на Петю, который собирался уходить «поискать работу».
– Пацан, – голос его был сиплым, без интонации. – Ты тут чего-то не то взял.
– Я ничего не брал, – сказал Пётр, чувствуя, как леденеет спина.
– Врёшь, сука, – отчим поднялся с лавки, шатаясь. – Григорий говорит – не хватает. Кто, кроме тебя? Я, что ли? Мать твоя? Она своих детей обокрасть может?
– Я не брал! – крикнул Пётр, но это уже была агония.
Дядя Гриша встал. Он был невысок, но плотен, как мешок с песком. Он подошёл к Пете, взял его за подбородок, заставил смотреть в свои мутные глаза.
– Я деньги с кровью делал. Каждую. Понимаешь? Каждую хуями выбивал. И ты, щенок, думаешь, можешь просто так… взять?
Потом началось. Это не было дракой. Это была казнь. Отчим держал его, а дядя Гриша работал. Молча, методично, с глухим присвистом. Кулаки, похожие на молоты, глухо шлёпали по рёбрам, по животу, по лицу. Мать сначала орала: «Перестаньте! Что вы делаете!», но потом, увидев, как Гриша вытаскивает из кармана пачку и суёт ей в руки ещё одну тысячу, заткнулась и отвернулась, уставившись в стену. Её молчание было громче любых ударов. Это был приговор: её сын стоил меньше двух тысяч рублей и спокойной пьянки.
Петра били долго. Пока он не перестал чувствовать боль, а лишь глухой, отдалённый грохот, как будто где-то далеко разбирали дом. Потом бросили в сенях, в грязь и навоз. Он лежал, глотая ртом холодный, вонючий воздух, и смотрел в низкое, серое небо. В голове не было мыслей. Была лишь одна, простая и страшная формула: Они могут нас убить. Сегодня. Сейчас.
Он не знал, как дополз до дома Насти. Видимо, инстинкт. Она вышла за дровами и увидела его. Не вскрикнула. Лицо её стало каменным. Она позвала бабку, и вдвоём они затащили его внутрь. Потом Настя, не сказав ни слова, ушла. Вернулась через полчаса, ведя за руки перепуганных Ваню и Мирославу. У девочки в руке была потрёпанная кукла, у мальчика – только дикий, немой ужас в глазах.
– Больше они там не останутся, – коротко бросила Настя своей бабке. Та, старая, сморщенная, как печёное яблоко, только кивнула, раздувая самовар: «Места хватит».
Ад, однако, не терпит пустоты. На третий день, когда Пётр уже мог кое-как двигаться, а Ваня с Мирой начали потихоньку оттаивать у печки, к дому Настиной бабки подкатила «девятка». Из неё вывалились отчим, мать и дядя Гриша. Они были в запое, но в том особом, агрессивно-тоскливом состоянии, когда нужна новая доза злобы.
Отчим начал ломиться в дверь, орать хрипло, слюняво:
– Где мои детишки?! Куда ты их спрятала, стерва?! Это моя кровь! Отдай!
Мать вторила ему, истерично и плаксиво:
– Петька! Ванюшка! Вы где? Мама здесь! Вернитесь! Они вас обманывают!
Дядя Гриша молча пинал калитку, тяжёлым, размеренным ударом, словно выбивая дверь в камере.
Настя заперла дверь на щеколду и встала перед ней, сжимая в руке тяжёлый чугунный ухват. Её бабка взяла кочергу. Пётр попытался встать, но тело не слушалось, и он рухнул на пол, лишь судорожно сжав в пальцах топор, который Настя сунула ему под руку.
– Вы твари! – кричала Настя сквозь дверь, и в её голосе не было страха, а была лютая, кипящая ненависть. – Вы их до смерти убьёте! Вы уже почти убили! Идите к чёрту! Здесь вам не рады!
– Ах ты, шмара деревенская! – орал отчим. – Я тебе всю хату разнесу! Я тебя… я тебя…
Он бил кулаком в старую древесину, и та трещала. Дядя Гриша присоединился. Казалось, вот-вот щепки полетят. Внутри дома Мира начала тихо, безнадёжно плакать. Ваня зажмурился.
И тут Настина бабка, та самая тихая старушка, неожиданно распахнула форточку. Она не кричала. Она сказала тихо, но так, что было слышно:
– Григорий Семёныч. Я тебя знаю. И про ту машину в лесу за Шанталовым оврагом знаю. И про то, кто в ней был. Уедете сейчас – может, и не вспомню. А тронешь мой дом – завтра же придут те, кому эта информация дорогого стоит. Не деньгами. Костями.
Наступила тишина. Такой тишины Пётр никогда не слышал. Даже храп в их избе не был таким гробовым. Дядя Гриша замер. Его заплывшее лицо стало землистым. Он что-то сипло пробормотал отчиму, потянул его за рукав. Тот ещё пытался бузиться, но Гриша рыкнул что-то короткое и страшное. Мать захныкала. И через минуту машина заурчала и уехала, забрав с собой этот острый, пьяный ад.
В доме повисла тишина, нарушаемая лишь сдавленными всхлипами Миры. Настя опустила ухват, её руки тряслись. Бабка медленно закрыла форточку, повернулась к ним.
– Ну, – сказала она просто. – Отбились. На сегодня.
Пётр лежал на полу, выпустив из рук топор. Слёз не было. Было ощущение, будто его вывернули наизнанку, промыли в ледяной воде и повесили сушиться на этом самом, треснувшем от страха полу. Он посмотрел на Ванечку, который с опаской выглядывал из-за печки, на Миру, прижимавшую к себе куклу. Потом на Настю. Она встретила его взгляд. В её глазах не было жалости. Было понимание. Понимание того, что они только что были на краю. И что этот край никуда не делся. Он просто отодвинулся на шаг.
И он понял. Теперь они были в одной лодке. Он, Настя, бабка, Ваня, Мира. Лодка была дырявая, их преследовали пираты-уродцы, а впереди – только холодное, бескрайнее море безнадёги. Но они были вместе. И это «вместе» было уже не просто словом. Это была единственная валюта, которая что-то значила в этом мире, где родная мать могла променять сына на бутылку, а чужой человек мог спасти тебя, пригрозив тайной про другого чужого.
Ад был наяву. Но в этом аду, среди вони страха и предательства, он нашёл нечто, похожее на братство обречённых. И это было страшнее и сильнее любой жалости.
Глава 7. Тень отца
Зима в Москве в тот год была странной – не холодной, а липкой, как сахарный сироп на дне бокала. Она въедалась в кожу и не смывалась. Так же въелась в Сергея атмосфера дома в Хамовниках, которая окончательно превратилась в театр абсурда.
Мать перешла все границы. Её «поиски себя» теперь напоминали клинический психоз. В один из вечеров Сергей застал её в гостиной, сидящей в круге из горящих свечей, в индейском головном уборе из перьев, купленном, судя по всему, в «Галерее». Она пыталась «вызвать дух Карла Юнга для консультации». Он смотрел на неё – размалёванную, с горящими нездоровым блеском глазами – и чувствовал не раздражение, а леденящее безразличие.
Но настоящий холод пришёл от отца. Пётр Иванович вызвал его в кабинет своего офиса на Мясницкой. Помещение было выдержано в стиле имперской роскоши: тёмное дерево, портреты классиков, ковёр, в котором тонули ноги. Отец не кричал. Он говорил тихо, и каждый звук падал, как ледяная сосулька.
– Рассказывай, – начал он, уставившись на сына пустыми, как шахтные стволы, глазами. – Про кортеж. Про кокаин. Про то, как ты, блядь, геройствовал перед дружками, а мои охранники оттирали тебя от гаишников. Мои охранники, Сергей. Мои. Они на меня работают. Значит, твоё дерьмо пахнет теперь мной.
Сергей попытался отшутиться. Отец перебил его, резко ударив ладонью по столу.
– Мелочи? У тебя в голове одни мелочи! Ты думаешь, твой статус – это как кожа, с которой не слезешь? Нет. Это тончайший лак. И каждый твой выкрик, каждая твоя глупость – царапина на нём. А когда царапин много, видна гнилая древесина. Моей древесины.
Он продиктовал новые правила. Жёсткие, унизительные. Строгий комендантский час. Отключение кредитных карт. Сергей слушал, и внутри него кипела ярость. На охранника, который сдал его. На весь этот мир, который вдруг потребовал от него дисциплины.
В этот момент в кабинет вошёл помощник и что-то тихо сказал отцу на ухо. Лицо Петра Ивановича на мигу исказилось гримасой досады.
– Хорошо. Спасибо, – он отмахнулся и посмотрел на Сергея. – Стас Семёнов. Его отец. Прыгнул сегодня с крыши своего офиса. Компания лопнула. После того как их ключевой проект ушёл к конкурентам. Твоими руками.
Отец произнёс это так, будто сообщал о поломке лифта. Сергей почувствовал, как под ложечкой ёкнуло что-то холодное. Смерть. Самоубийство. Из-за его мести? Но почти мгновенно мозг, отравленный безнаказанностью, нашёл оправдание. Он сам виноват. Слабый. Стас виноват. Предал. Я лишь нажал на кнопку.
Он ничего не сказал. Просто кивнул.
Но настоящий шторм грянул в университете. В ноябре 2022 года воздух был наэлектризован. СВО. Эти три буквы раскалывали всё. На одном из семинаров по международному праву декан, пожилой интеллигент, затеял осторожный разговор о ситуации. Он упомянул о «сложностях», о «вызовах». Сергей, уже раздражённый урезанием бюджета и ощущением петли на шее, не выдержал. В его голове смешались злость на отца, презрение к системе и искреннее, потребительское отчаяние.
– Сложности? Вызовы? – его голос, громкий и нервный, разрезал тишину. – Да это просто катастрофа! Конца и края не видно! И для чего? Ради каких-то абстрактных идей? Ради этой… архаики?
Декан осторожно попытался его остановить: «Сергей Петрович, давайте сохраним академический тон…»
Но Сергея уже понесло. Все его обиды вырвались наружу, облекаясь в циничный, поверхностный антивоенный пафос.
– Академический тон? Когда нам закрыли весь мир? Я должен сидеть в этой дыре, когда мои ровесники в Милане, в Париже? Когда нельзя нормально купить ничего? Ни машин новых, ни одежды нормальной! Это что, развитие? Это шаг назад в каменный век! Мы изолируем себя от всего цивилизованного мира! И ради чего? Чтобы доказать какую-то убогую, никому не нужную точку? Это безумие!
Он не видел в СВО трагедии народа или геополитики. Он видел только ущемление своих личных, мелких привилегий. Потерянный шопинг в Европе. Отсутствие новых «Поршей» в салонах. Невозможность похвастаться поездкой в Куршавель. Его протест был аполитичным и глубоко эгоцентричным.
Кто-то достал телефон. Ролик разлетелся мгновенно. Для Петра Ивановича это стало последней каплей. Он не стал вызывать сына для взбучки. Он просто решил проблему. Деньги, звонки, давление. Декан «передумал». Видео «исчезло». Вместо выговора Сергею вкатили… ничего. Инцидент был замят. Более того, отец, чтобы окончательно «занять сына делом», передал ему мелкий, но перспективный проект одного из своих холдингов. Проект был, по сути, украден у группы молодых IT-шников.



