- -
- 100%
- +
– Я открою. Ты пельмени доделывай.
Но он знал – пельмени уже не важны. Как не важно всё, что было до этого звонка. Потому что такие звонки разделяют жизнь на «до» и «после».
На пороге – воплощение советской ярости в юбке и пальто. Мамаша Витьки. Лицо красное, как кумач на демонстрации, глаза навыкате, как у удавленника. От неё несло – перегаром, потом, яростью праведной советской матери, у которой посмели обидеть отпрыска. Платок съехал, обнажая крашеные в рыжий волосы – попытка выглядеть моложе, жалкая и трогательная одновременно.
– ТЫ?! – палец, направленный как дуло пистолета. – ТЫ МОЕГО РЕБЁНКА ПОКАЛЕЧИЛ?! ГДЕ РОДИТЕЛИ, УБЛЮДОК?!
Голос – не просто крик. Это был вой раненого зверя, помноженный на истерику базарной торговки. Весь подъезд уже знал: у Сергея проблемы. Соседи повылезали из нор – бесплатный спектакль, единственное развлечение в их серой жизни. Бабка Нюра с четвёртого – старая стерва, пережившая трёх мужей и схоронившая двух сыновей – уже ковыляла вниз, предчувствуя материал для сплетен на месяц вперёд. Палыч-фронтовик выглянул из своей конуры, где воняло мочой и кислой капустой – даже его, видевшего Сталинград, заинтересовала эта бытовая драма.
– Здрасьте. Он жив. Родители на работе.
Спокойствие – единственное оружие против истерики. Но Сергей уже понимал: это не поможет. Машина запущена, и она его перемелет.
– НЕ КАЛЕЧИЛ?! А ЭТО ЧТО?!
Она выволокла Витьку, как куклу. На затылке – синяк. Большой, лиловый, свежий. Но не от подзатыльника – Сергей это точно знал. Слишком обширный, слишком тёмный. Пацан сам себе врезал. Или попросил дружков. Классика жанра – бьёшься головой о косяк и обвиняешь врага. В их мире это называлось «подставить».
Витька стоял, опустив глаза. В них читалось всё: стыд за мать, страх перед Сергеем, но главное – понимание, что обратной дороги нет. Он уже запустил механизм, который раздавит их обоих. Его – позором труса, спрятавшегося за мамкину юбку. Сергея – советским правосудием, которое всегда на стороне того, кто громче кричит.
– МИЛИЦИЮ ВЫЗВАЛА! ПОСАДЯТ ТЕБЯ! МАЛОЛЕТНИЙ ПРЕСТУПНИК!
Малолетний преступник. Клеймо, которое в СССР прилипало навсегда. С ним не возьмут в институт, не дадут нормальную работу. Будешь всю жизнь ходить по краю, ждать, когда система решит тебя добить.
Участковый явился минут через десять – лейтенант Петелин, молодой, прыщавый, с красными ушами, которые горели от смущения и холода. Форма сидела как на вешалке – видимо, донашивал чью-то. В глазах читалась вселенская усталость человека, который уже в двадцать пять понял: он винтик в машине, которая перемалывает людей, и ничего изменить нельзя.
– Гражданка, успокойтесь…
Но она не успокаивалась. Вцепилась в него, как утопающая в бревно – последняя надежда на справедливость, которой в этой стране не было никогда.
– Товарищ лейтенант! Избиение! Травма! Покушение на убийство! Статья!
Статья. Волшебное слово советской действительности. Есть статья – есть преступник. Нет человека – нет проблемы, но если человек есть, статью всегда можно найти.
Лейтенант смотрел устало. Он уже всё понял: бытовуха, разборки малолеток, но женщина с связями – иначе не орала бы так уверенно. А против связей он бессилен, как бессильны все в этой стране против тех, кто ближе к кормушке.
– Завтра в отделение. Все. С документами. Разберёмся.
Разберёмся. Сергей почти рассмеялся. В этой стране «разберёмся» означало: посадят того, у кого меньше связей. А у него их не было вообще. Мать – преподаватель. Отца инженер. Защитить некому.
Процессия удалилась. Соседи расползлись по норам, унося с собой свежую порцию сплетен. Завтра весь двор будет знать: Серый – хулиган и садист.
Сергей закрыл дверь, привалился к ней спиной. В голове уже выстраивалась цепочка событий: завтра – отделение, послезавтра – суд, через неделю – приговор. Условный, если повезёт. Реальный, если Витькина мамаша окажется не простой истеричкой, а женой кого-то важного.
Таня выглянула из кухни, вцепилась в его руку. Маленькая, тёплая ладошка – последнее, что связывало его с миром, где ещё была надежда.
– Серёж, это была та самая яма? Как в книжке про Винни-Пуха?
Детская ассоциация, но точная до жути. Да, это была яма. Ловушка. Только выкопали её не для Слонопотама, а для него. И он в неё уже провалился.
– Ага, малая. Только мы не медвежата. И вылезти из нашей ямы сложнее.
– А вдруг тебя посадят?
Вдруг. В этой стране не бывает «вдруг». Всё предопределено с рождения: кем родился, там и помрёшь. Родился в хрущёвке – сдохнешь в хрущёвке. Родился сыном уборщицы – будешь мыть полы или сидеть в тюрьме. Выбор небольшой.
– Не посадят, – соврал он. – Максимум – пятнадцать суток. За мелкое хулиганство.
Но уже той ночью он узнал правду. Мать пришла с ночной смены бледная, как стена в морге. Соседка по цеху рассказала: Витькина мамаша – жена начальника цеха. А начальник цеха – номенклатура. Пусть мелкая, районная, но с выходом на горком партии.
В СССР это означало приговор.
История с подзатыльником обрастала подробностями, как труп червями. К утру Сергей превратился в малолетнего садиста, терроризирующего честных советских детей. К обеду – в рецидивиста, от которого нужно защитить общество. К вечеру следующего дня было решено: суд, общественное порицание, приговор.
Условный срок – ещё повезло. Судья оказалась из старых, помнила время, когда подзатыльник был воспитательной мерой, а не покушением на убийство. Но условный срок в семьдесят седьмом – это клеймо. Чёрная метка. С ней ты уже не человек, а потенциальный преступник, которого система рано или поздно сожрёт.
Так начиналась история Сергея. С детской шапки. С материнских слез. С понимания простой истины: в этой стране справедливость – это привилегия тех, у кого есть телефон начальника цеха.
А у остальных есть только условный срок. И безусловная безысходность.
ЗНАКОМСТВО С ЦЕНТРОВЫМИ
Детская комната милиции на Малышева. «Детская» – издевательство над здравым смыслом. Здесь детство кончалось быстрее, чем девственность у вокзальной шлюхи. Стены цвета блевотины – тот самый казённый зелёный, которым красили все советские застенки, от школьных сортиров до моргов. Будто специально выбирали оттенок, от которого тошнит ещё до того, как поймёшь, куда попал.
Решётки на окнах – толстые, советские, через которые не то что человек – надежда не пролезет. Лавки вдоль стен исцарапаны автографами поколений малолеток, уже понявших, что жизнь – это не пионерский лагерь, а зона, только пока без вышек. «Вася был тут», «Менты – пидоры», «Свобода или смерть» – детский почерк, взрослые мысли.
Воняло хлоркой – ею тут заливали всё: полы, стены, души. Хлорка не убивала запах страха – тот особенный, кислый страх пацанов, впервые понявших, что попали в мясорубку, из которой выходят либо фаршем, либо волками. Третьего не дано.
Сергей сидел в углу. Третий час мариновался, как огурец в рассоле. Ещё не осуждённый, но уже заклеймённый – система ставит метки быстро, как скотобойня. Спортивный костюм «Адидас», который утром казался броней уличного бойца, теперь выглядел жалко – как фантик от конфеты в луже. Здесь крутость измерялась не полосками на штанах, а шрамами на душе.
Рядом двое. Сразу видно – центровые, костяк, элита помойки. Джинсы «Монтана» – не с барахолки, а из-под полы, за сотку минимум. Кожанки – натуральные, не дерьмо китайское. Значит, при деньгах. А деньги в семьдесят седьмом у малолеток – это либо фарца, либо кража, либо крыша от взрослых. В любом случае – криминал.
Олег – первый. Семнадцать лет, но в глазах уже тридцатник. Худой, жилистый, как борзая. Нервный от безделья – крутил в пальцах болт, выковыривал грязь из-под ногтей, постукивал ногой. Энергия молодого волка, запертого в клетке. Такие долго не живут – либо сгорают, как спички, либо становятся авторитетами. Середины нет.
Миша – второй. Двадцать, может, чуть больше. Уже отмотал – это читалось в посадке, в манере держать руки (всегда готов к удару или защите), в том, как он листал журнал «Крокодил» – не читая, а просто чтобы руки были заняты. Тюрьма учит: пустые руки – мишень для проблем.
– Слышь, братан, – Олег заговорил первым, обращаясь вроде к Мише, но целя в Сергея. – Помнишь мультик про Чебурашку? Там старуха Шапокляк с крысой Лариской. Стерва редкая, но с понятиями чёткими: «Хорошими делами прославиться нельзя». Умная карга была, не то что нынешние пионеры-герои.
Миша хмыкнул, не отрываясь от журнала:
– К чему воздух сотрясаешь?
– А к тому, что вон спортсмен сидит. – Олег кивнул на Сергея. – Весь из себя правильный, аж противно. Небось за правду-матку пострадал. Думает, он как Данко – сердце из груди вырвал, людям посветил. А люди это сердце ногами топчут и ржут.
Повернулся к Сергею, оскалился. Не улыбка – именно оскал, как у пса перед прыжком:
– Эй, легкоатлет. Ты тут в первый раз, морду твою раньше не рисовал. За какую кипишную тему попал? Пионерку спас от насильника? Комсомольцу-мудаку в рыло дал? Или просто не с теми связался, а теперь героя из себя корчишь?
Сергей молчал. Первое правило улицы – пока не просёк расклад, держи хлебало на замке. Скажешь не то – размажут. Скажешь правильно – тоже могут размазать, но уже с уважением.
– О, молчун-партизан, – Миша отложил журнал, заинтересовался. – Либо язык проглотил от страха, либо мозги есть. Что редкость в наше время. Ну давай, колись – за что попал? Не ссы, мы не кусаемся. Пока.
– За базар ответишь? – Сергей наконец заговорил. Голос спокойный, но в нём уже слышалась та интонация, которая через годы станет его фирменной – готовность идти до конца.
Олег присвистнул:
– О, дерзкий попался! Миш, гляди, спортсмен оказывается с яйцами. За базар спрашивает. За него директор базара отвечает. Усёк, пацан. Но всё же – за какую движуху приплыл?
– За сестру малую, – коротко ответил Сергей.
Тишина. В ней было всё: оценка, уважение, понимание. На зоне и на улице за своих отвечают. Это закон. Нарушишь – чушкой станешь, опущенным. А это хуже смерти.
– Нормальная тема, – Олег спрятал болт в карман, подсел ближе. – Уважуха. Кто обидел?
– Шпана местная. Шапку отобрали.
– Шапку? – Миша усмехнулся. – И ты за шапку под статью пошёл? Либо ты совсем отмороженный, либо сестра у тебя – единственное святое, что осталось.
– Второе.
– Тогда понятно. Только вот что, братан, – Олег достал пачку «БТ», болгарские, по блату доставали. Предложил Сергею. – Куришь?
– Нет.
– И правильно. Но учти на будущее: здесь все курят. Не табак – так план. Не план – так клей нюхают. Трезвых не любят – на трезвую голову реальность не переварить. Она как говно собачье – воняет, липнет и не отмывается.
Закурил сам, выпустил дым в потолок:
– Скажу тебе как старший младшему, хоть мы и ровесники почти. Улица – она правды не признаёт. Справедливость для лохов и пионеров. Здесь выживает либо самый сильный, либо самый хитрый, либо тот, кто с правильными людьми. Ты пока ни то, ни другое, ни третье. Но задатки есть.
– К чему клонишь?
– К тому, что одному тебе не выплыть. Утопят и не заметят. Нужна бригада, команда, братва – называй как хочешь. Мы с Мишей – центровые в своём районе. Не блатные пока, но и не шестёрки. Середнячок такой, но с перспективой. Приглядись к нам, мы к тебе. Может, спаяемся.
Дверь открылась. В проёме – инспектор по делам несовершеннолетних. Баба лет сорока, замученная жизнью, как лошадь на скачках. Лицо – карта неудач и разочарований. Глаза потухшие – видела слишком много пацанов, которых система сожрала и выплюнула костями.
– Сергей, на выход.
Сергей встал. Олег успел шепнуть:
– Найдём тебя, Серый. Базар есть серьёзный. Не ссы – не кинем. Мы своих не бросаем.
В кабинете у инспекторши воняло валерьянкой, «Беломором» и тоской. На стенах – плакаты про вред всего на свете: курения, пьянства, тунеядства. Брежнев с портрета смотрел укоризненно, как дед-алкоголик на внука, спёршего заначку.
– Садись, – она ткнула в стул, будто приговор выносила. – Рассказывай. Только без соплей и героизма. Факты давай.
Сергей рассказал. Коротко, без эмоций. Шапка, подзатыльник, мамаша с визгами. Инспекторша слушала, чиркала в блокноте. На её лице читалось одно: «Опять та же песня».
– Ясно всё с тобой, – она откинулась на спинку стула, скрипнул металл. – История как под копирку. Герой-романтик защищал слабых. Теперь герой под судом, а слабые дома борщ хлебают. Классика жанра, ёпт.
– Может, можно что-то..
– Что можно? – она посмотрела на него, как на идиота. – Я тебе Господь Бог, что ли? Или адвокат за триста рэ? Мамаша того ублюдка – жена начальника цеха. У них блат до самого горкома. А ты кто? Сын учительницы. Радуйся, что условно дали. С их связями могли и реальный срок впаять, для профилактики.
Встала, подошла к окну. За решёткой – вид на помойку и забор с колючей проволокой. Советский пейзаж во всей красе.
– Знаешь, сколько таких, как ты, я повидала? Легион. Все за правду, все за справедливость. Романтики хреновы. И знаешь, где они сейчас? Правильно – либо в земле, либо на зоне, либо спились к чертям собачьим. Единицы выбрались. Но те, кто выбрался, – уже не люди. Волки. Или шакалы. Средних не бывает.
Повернулась, посмотрела в глаза:
– Дам совет. Последний раз в жизни бесплатный совет даю, потому что жалко тебя, дурака. Получил условный – сиди тише воды. Не лезь в разборки. Не якшайся с блатными. Не геройствуй. Отбудешь срок – вали из Свердловска на все четыре стороны. Забудь это место, как страшный сон.
– А мать? Сестра?
– А что мать с сестрой? Они без тебя проживут. Бабы – они живучие, как тараканы. А вот ты без них – может, человеком останешься. Хотя вряд ли. Судя по глазам, ты уже на крючке. Улица тебя не отпустит. Сожрёт и косточками поперхнётся.
Она села обратно, устало потёрла виски:
– Всё, вали. Жду через неделю, каждую среду. Опоздаешь хоть на минуту – заочно оформлю нарушение режима. Три нарушения – привет, реальный срок. Усёк?
– Усёк.
Сергей вышел. В коридоре его уже поджидали Олег с Мишей. Стояли у стены, курили в окно.
– Ну что, боец? – спросил Олег. – Какой вердикт?
– Раз в неделю отмечаться. Шаг влево, шаг вправо – побег.
– Условный срок – это как петля на шее, – Миша стряхнул пепел. – Дёрнешься – затянется. Но ничего, браток. Мы поможем. Не за спасибо, конечно. В нашем мире спасибо на хлеб не намажешь. Но поможем.
– Чего надо будет?
– Пока ничего, – Олег хлопнул его по плечу. – Но запомни нас, Серый. Придёт время – позовём. И ты придёшь. Потому что мы сейчас тебя из дерьма вытащим. А долги на улице – святое. Не вернёшь – петухом станешь. А это хуже смерти.
Они вышли втроём. Март, Свердловск, серое небо давит, как крышка гроба. Три пацана, которых система уже пометила своим клеймом. Двоих не станет в девяностые – сгорят в криминальных войнах, как спички. Третий выживет, станет тем, кем станет.
Но это потом. А пока они просто три пацана, идущие по улице Малышева. И каждый думает, что проживёт вечно. Потому что в семнадцать лет смерть – это то, что случается с другими.
Дураки. Смерть в Свердловске – она за каждым углом. Просто пока не показывает лица.
ЗАПАДНЫЙ ДРАЙВ
Варна, Болгария. Август семьдесят восьмого. Чёрное море лижет берег, как ласковая шлюха – нежно, но с профессиональным безразличием. «Золотой Орфей» – международный фестиваль, где советские артисты на три дня становились почти свободными. Как зэки на прогулке – воздухом подышать дают, но конвой рядом.
Болгария – это вам не СССР, это почти заграница! Тут кока-колу продают (правда, болгарскую, но всё же), девки в мини ходят (не арестовывают!), и музыку крутят такую, от которой у парткомовских тётенек случается разрыв шаблона с летальным исходом.
Концертный зал трясся, как эпилептик без таблеток. На сцене ВИА «Бродячие музыканты» – название придумал какой-то партийный остроумец, не понимая, что бродяги в СССР – это статья. Но пофиг! Главное, что парни жгли так, что у Прометея бы зависть случилась.
Виктор Малышев – солист, красавчик с глазами голодного волка и улыбкой ангела-расстриги – выделывал с микрофоном такое, что фрейдисты написали бы диссертацию. В СССР за такие движения тазом можно было схлопотать выговор по комсомольской линии с занесением. Но здесь, в благословенной Болгарии, можно! Можно вилять задом, можно стонать в микрофон, можно даже – о ужас! – не петь про урожай и трактористов!
Зал сходил с ума красиво и разнообразно. Болгарские девчонки визжали, как поросята на кастрации, только радостнее. Парни прыгали, как кенгуру на амфетаминах. Даже солидные болгарские товарищи с партбилетами в карманах покачивались в ритм – осторожно, чтобы ордена не зазвенели.
А в VIP-ложе сидели советские функционеры и делали вид, что им нравится. Лица каменные, как у статуй на ВДНХ, но ноги под столом отбивали ритм. Человеческое не вытравить даже партийной дисциплиной – оно прорывается, как трава сквозь асфальт.
За кулисами молодой Валерий Положенцев строчил в блокноте, как Пушкин в лицее – вдохновенно и неразборчиво. Двадцать пять лет, младший сотрудник журнала «Советская культура» – должность скромная, но амбиции, как у Наполеона перед Аустерлицем. Костюм на нём – югославский, за сотню рублей с рук. По советским меркам – богач, по западным – нищий. Но носил он его так, будто это Армани собственной персоной его одел.
– Нравится? – рядом материализовался Геннадий Тихонов, композитор-легенда. Человек, который умудрился писать советские песни так, что их можно было слушать без рвотного рефлекса. Талант, что тут скажешь. – Парень огонь, да? Настоящий артист, не картонный идол для съездов.
– Феномен! – Валера не отрывал взгляда от сцены. – Как он через худсовет прошёл? Это же чистый Запад!
– А никак не прошёл. То, что ты видишь – это болгарская программа. В Союзе он поёт про комбайнёров и доярок. «Славься, труд!» и всё такое. А здесь – отрывается. Как собака с цепи. Знаешь, как собаки воют, когда их отпускают? От счастья воют. Вот и он так.
Тихонов закурил «Мальборо» – в Болгарии можно, не донесут. Пустил дым кольцами, как дракон в китайской сказке:
– Хочешь познакомиться? Парень специфический – звёздная болезнь в начальной стадии, но лечится. Талантом лечится. У кого талант настоящий, тот выживет. А бездари сопьются или в парткомы уйдут – что, в принципе, одно и то же.
– Буду рад знакомству, Геннадий Фёдорович!
В гримёрке Малышев отжимал рубашку – хоть в стакан выливай. Пот лился с него, как с коня после скачек, но глаза горели таким счастьем, что позавидовал бы новобрачный после первой ночи.
– Витя, тут к тебе журналист из Москвы! – Тихонов ввёл Валеру, как импресарио представляет новую звезду. – Положенцев Валерий, подающий надежды. Хочет правду писать. Представляешь, в советском журнале – правду! Как динозавр в зоопарке!
Малышев обернулся, оценил гостя взглядом. Профессиональная привычка – сканировать людей, как рентген. Кто друг, кто враг, кто просто мимо проходил.
– Правду? – усмехнулся. – В «Советской культуре»? Это как целка в борделе – теоретически возможно, но практически невероятно.
– Правду можно писать по-разному, – Валера не смутился. – Можно прямо: «Советская эстрада – кладбище талантов». А можно иначе: «Молодые исполнители ищут новые формы выражения вечных ценностей». Смысл тот же, но первое – статья УК, второе – премия от редакции.
– О, эзопов язык! – Малышев рассмеялся. – Великое советское искусство говорить «жопа», но так, чтобы слышалось «роза». Мы все в этом специалисты. Я вот пою «Славься, Родина», а думаю «Задолбала ты меня, Родина». И ведь получается! Зал аплодирует, партком доволен, все счастливы. Театр абсурда, Ионеско отдыхает!
Натянул чистую рубашку – болгарскую, с пальмами. В СССР за такую можно в вытрезвитель загреметь – неформальный вид.
– Пошли выпьем? Тут рядом кафе есть, «Чайка». Вид на море, коньяк болгарский – «Плиска». Как наш «Арарат», только без привкуса разочарования. И главное – наших церберов там нет. Они в «Интуристе» кучкуются, друг за другом следят – кто первый водки попросит.
Вышли втроём на набережную. Варна сияла огнями, как новогодняя ёлка в детском саду – ярко, празднично и немного фальшиво. Море шумело, накатывая на берег волны с белыми гребешками – природа тоже участвовала в празднике жизни.
– Знаете, в чём проблема советского артиста? – Малышев шёл, размахивая руками, как дирижёр невидимого оркестра. – Мы как евнухи в гареме. Всё видим, всё понимаем, а сделать ничего не можем. Только смотреть и страдать. И петь про урожай, когда хочется про любовь. Про любовь настоящую, а не «любовь к родному колхозу».
– Но вы же прорываетесь! – Валера доставал блокнот на ходу. – Вот сегодня на сцене – это же прорыв!
– Это не прорыв, это побег. На три дня. Как Золушка на бал. Потом полночь пробьёт – и опять в СССР, где за лишнее движение бедром можно в Магадан загреметь. Гастроли называется.
В кафе «Чайка» было шумно и весело. Болгары, немцы из ГДР, поляки, венгры – весь соцлагерь в сборе. И все делали вид, что они почти европейцы. Пили коньяк, курили «Мальборо», говорили о свободе творчества. Карнавал лицемерия, но красивый.
Сели за столик у окна. Море плескалось в десяти метрах, луна рисовала на воде дорожку – хоть святых выноси.
– За что выпьем? – Малышев разлил коньяк. – За советскую власть не предлагать – тошнит уже. За мир во всём мире – банально. За любовь – пошло.
– За музыку! – предложил Тихонов. – За ту музыку, которую мы когда-нибудь сыграем без оглядки на худсоветы!
– Утопия, – Малышев опрокинул рюмку. – Но красивая. За красивые утопии!
Выпили. Коньяк был тёплый, как объятия болгарской девушки – приятный, но с лёгким привкусом чужбины.
– Знаете, я вам завидую, – Валера смотрел на море. – Вы хотя бы на сцене можете быть собой. Пусть три минуты, пусть в Болгарии, но можете. А я? Я пишу про то, чего нет. Про счастливых советских артистов, про расцвет культуры, про дружбу народов. Враньё на вранье.
– Все мы врём, – Тихонов закурил очередную сигарету. – Весь Советский Союз – это спектакль. Мы играем счастливых граждан, партия играет мудрых вождей, КГБ играет в защитников. Все играют. Вопрос только – веришь ты в свою роль или нет.
– А вы верите?
– Я верю в музыку. В ноты. Они не врут. До-мажор – он и в Африке до-мажор. А слова… Слова – это проститутки. Продаются тому, кто больше заплатит.
Малышев встал, подошёл к окну. Постоял, глядя на море. Потом обернулся:
– Хотите настоящую историю для статьи? Не про «молодого советского артиста», а про человека? Пишите. В семьдесят пятом я чуть не уехал. В Израиль. Родня дальняя приглашение прислала. Документы собрал, заявление написал. А потом испугался. Не КГБ испугался – себя. Понял, что без сцены сдохну. Как рыба без воды. Пусть в аквариуме, пусть за стеклом, но плавать. А там что? Мыть посуду в кафе? Нет уж, лучше здесь петь про доярок.
– И не жалеете?
– Каждый день жалею. И каждый день радуюсь. Шизофрения по-советски – это норма. Ты одновременно любишь и ненавидишь свою страну. Гордишься и стыдишься. Хочешь уехать и боишься потеряться. Мы все шизофреники, просто не все это признают.
Вернулся за стол, плеснул ещё коньяка:
– Напишете об этом?
– Напишу. Не прямо, конечно. Но напишу. Про артиста, который ищет себя. Про конфликт таланта и системы. Про… про надежду.
– Надежду? – Малышев рассмеялся. – Вы оптимист! Надежда в СССР – это как девственность в борделе. Все о ней говорят, но никто не видел.
– А всё-таки она есть, – Валера упрямо мотнул головой. – Иначе зачем мы здесь сидим? Зачем вы поёте? Зачем я пишу? Надежда – это то, что нас держит. Как якорь. Или как петля. Но держит.
Просидели до утра. Пили коньяк, курили болгарские сигареты, говорили о музыке, о свободе, о женщинах. О том, что будет, когда… Когда что? Никто не знал. Но все надеялись.
А скоро – обратно в СССР. Где Малышев опять станет петь про доярок, Тихонов – писать марши для парадов, а Положенцев – сочинять статьи про расцвет советской культуры.
Но эта ночь в Варне останется. Как прививка от безысходности. Как доказательство, что где-то есть другая жизнь. Пусть в Болгарии, пусть на три дня, но есть.
И это уже кое-что.
БАНКЕТ
Банкетный зал гостиницы «Чёрное море» – помпезный болгарский Версаль для бедных. Хрустальные люстры из чешского стекла (социалистическая взаимопомощь!), красная ковровая дорожка (как в Кремле, только потёртая), портрет Брежнева над сценой (брови как два мохнатых гусеницы, поедающих лицо). Советская культурная элита отмечала финал фестиваля – напивалась по-чёрному, но культурно, с тостами о дружбе народов.
Столы ломились от гастрономического безумия. Советско-болгарский кулинарный апокалипсис: оливье обнималось с баницей, селёдка под шубой флиртовала с мусакой, холодец и шопский салат устроили социалистическое соревнование за звание «Самое непотребное блюдо вечера». Водка лилась как Ниагара – болгары не жлобились, советские не стеснялись.






