- -
- 100%
- +
Лейла нахмурилась, рука потянулась к кобуре.
— Это ваш сосед? Слепой скрипач?
— Ибрагим. Он помогает мне.
— Слепой помогает… Ладно. Берите листы, карандаш. Мы уходим. По дороге расскажете всё без утайки.
Расмус собрал два исписанных листка, чистый третий, сунул карандаш в карман. Пламя почти погасло, тени уплотнились. В дверном проёме на мгновение мелькнул силуэт — высокий, сутулый, с длинными руками, — но Лейла уже тащила его за рукав к окну.
— Прыгаем. Внизу навес. Я первая, вы за мной. Приземляйтесь на левый бок.
— Вы сумасшедшая?
— Возможно. Но я единственная, у кого есть электрический фонарь и желание разобраться. По-моему, аргумент.
Она перекинула ноги через подоконник, бросила вниз пиджак, спрыгнула. Секунда — снизу голос:
— Давайте, Писец! Время уходит!
Расмус оглянулся: разбитое окно, опрокинутый стул, гаснущее пламя, две тени в углах. Прыгнул. Приземлился на спину, выбив воздух. Лейла рывком подняла его, сунула в руки фонарь и побежала по переулку. Он — за ней. Топот шагов мешался с далёким воем — не собачьим, но похожим.
Пансион «Блю Нил» — облупленный фасад, ярко горящие окна. У входа Лейла остановилась, тяжело дыша, убрала пистолет.
— Последний вопрос. Тогда утром вы сказали: «Мне нужно назвать сорок два имени. Все». И добавили что-то про тех, кого забыли. Кто они?
Расмус посмотрел на ладони. У основания большого пальца проступил новый знак — три идущих силуэта: мужчина, женщина, ребёнок.
— Я не помню. Но должен. Иначе всё зря.
Лейла долго смотрела, потом кивнула и толкнула дверь.
— Заходите. Завтра много работы. Найдём торговца древностями, который подобрал то, чего не следовало касаться. И ещё… — задержалась на пороге. — Не доверяйте скрипачу. Слепые не играют мелодии, которые слышат только что родившиеся покойники.
Дверь закрылась. Скрипка за стенами смолкла, будто её и не было. В разбитом окне две тени слились в одну и втянулись внутрь. Запах лотоса с полынью ещё долго висел в воздухе.
Наутро хозяйка, войдя с веником, скажет, что здесь побывал дьявол.
А сейчас Каир спал, и сорок два огонька на груди Расмуса мерцали в такт шагам, уводящим его всё дальше от человека, которым он был.
Глава 3. Литейщик
Утром Каир накрыло маревом, какое бывает только в апреле: жара ещё не созрела для хамсина, но уже оторвалась от земли и висела плотным слоем, размывая очертания минаретов. В пансионе «Блю Нил» гудел генератор, питая редкие лампочки, и этот механический звук отдавался в зубах — та же низкочастотная вибрация, что у Псов-Теней перед нападением.
Он проснулся на жёсткой койке в комнате без окон. Лейла, с неожиданной предусмотрительностью, поселила его в подвал, служивший раньше кладовой для специй. Стены до сих пор пахли кумином и гвоздикой, и от этого запаха иероглифы за ночь ни разу не вспыхнули сами по себе — только мерцали в такт сердцу, ровно, убаюкивающе.
Ему снилась мать — он знал, что это она, хотя не мог разглядеть лица. Она стояла по колено в чёрной воде, не отражавшей неба, и держала глиняный горшок, разбитый пополам. «Ты не можешь склеить его именами, — говорила она голосом, похожим на скрипку Ибрагима. — Ты можешь только написать на черепках новые слова. Но старые исчезнут». С каждым его шагом вода становилась глубже. Проснулся он с привкусом песка на языке.
Лейла уже ждала его в общем зале. Она сменила разорванный костюм на свободную рубаху и широкие штаны — наряд, позаимствованный у хозяйки, — и от этого стала выглядеть моложе и уязвимее, хотя пистолет по-прежнему висел под мышкой. Перед ней стояли две чашки кофе и тарелка с финиками.
— Ешьте, — сказала она вместо приветствия. — У нас мало времени. Я навела справки.
Расмус сел, взял финик, но есть не стал — катал его в пальцах, пока липкая сладость обволакивала кожу.
— Торговец, о котором вы говорили вчера, — начал он. — Мехмет. Он уже приходил ко мне утром. До того, как появились псы.
Лейла замерла с чашкой у губ.
— Приходил? Сюда?
— В старый пансион. У него была табличка. Шумерская. Он просил прочитать имя, потом передумал. Сказал, что просил не читать. Убежал, когда табличка разбилась. — Расмус помолчал. — Он был не в себе. Его глаза… под ними что-то двигалось.
Лейла поставила чашку и вытерла губы тыльной стороной ладони.
— Описание совпадает, — произнесла она медленно. — Мехмет-эфенди, турецкий перекупщик с дурной репутацией. Скупает краденое из раскопок в Уре, переплавляет золото, а глиняные таблички продаёт в Европу. Месяц назад приобрёл на аукционе в Багдаде лот, которого не было в официальном каталоге: фрагмент таблички из царских архивов Ура Третьей династии. Говорят, пытался прочесть его самостоятельно и с тех пор… изменился. Перестал выходить из дома, разогнал слуг, завесил окна чёрной тканью. Соседи жалуются на запах.
— Запах?
— Тления, — коротко ответила Лейла. — И ещё — говорят, он поёт. Вернее, не поёт, а бормочет на языке, которого никто не понимает. Но тот, кто слышит это бормотание слишком долго, начинает видеть сны о зиккуратах.
Она отодвинула тарелку и подалась вперёд.
— Вчера вечером, перед тем как идти к вам, я получила телеграмму от нанимательницы. Она требует изъять табличку и доставить в Каирский музей. Но теперь, когда я знаю, что табличка разбилась… — Лейла прищурилась. — Вы говорите, она разбилась на куски? Что вы с ними сделали?
— Хозяйка выбросила их в мусор.
— Чёрт. — Лейла вскочила. — Значит, нам нужно к Мехмету. Немедленно. Если он одержим тем же, что было в табличке, он опасен. И он может знать то, чего не знаете вы.
Она натягивала лёгкий пиджак, проверяла батареи фонаря. К поясу у неё был приторочен кожаный мешочек с медными гильзами — не пули, а нечто вроде патронов, начинённых солью и серебряной пылью. Заметив взгляд Расмуса, Лейла криво усмехнулась:
— Против неклассифицированных объектов. Серебро и соль — старый рецепт, на псов действует. На людей, одержимых именами, — не уверена.
Дом Мехмета стоял в переулке за Шариа-эль-Хальфа, в квартале, который когда-то был богатым, а теперь напоминал увядшую розу — лепнина облупилась, машрабии покосились, только ржавые решётки говорили: здесь ещё живут люди, которым есть что прятать.
Запах тления они почуяли за три дома до цели. Сладкий, приторный, с металлическим оттенком — гниющая плоть, пересыпанная солью. Лейла прижала платок к носу и жестом велела Расмусу держаться за её спиной.
Дверь была заперта, но замок простой; Лейла справилась с ним шпилькой за полминуты. Они вошли в темноту, и иероглифы на груди Расмуса зашевелились — не от страха, а от узнавания. Где-то в глубине дома пульсировало нечто, говорящее на том же языке, что и его кожа.
Комнаты завешены чёрной тканью, сквозь которую не проникал свет. В воздухе висела взвесь — не то пыль, не то споры, — каждый шаг вздымал её облачком. На полу валялись осколки древних сосудов, обрывки папирусов, сломанные статуэтки ушебти. Мехмет явно пытался что-то найти — или, наоборот, уничтожить.
Они нашли его в последней комнате, бывшей кухне. Он сидел на полу, скрестив ноги, и раскачивался, как маятник. Тело исхудало до костей; кожа приобрела сероватый оттенок, а на предплечьях и шее проступили письмена — не татуировки, а раны, словно кто-то вырезал знаки ножом и залил чернилами. Но чернила светились — тускло, прерывисто, как угасающий фосфор.
— Мехмет, — позвала Лейла, не опуская фонаря.
Он не обернулся. Губы шевелились, исторгая поток гортанных, щёлкающих звуков, переходящих в свист. Расмус узнал язык, хотя никогда не слышал его раньше. Аккадский. Или то, что стало аккадским после трёх тысяч лет гниения в подземельях.
— Ana libbi-ka atta kalû, — бормотал Мехмет. — Itti nâri illak šēdu. Ammini ul tazakkara šumī?
— Что он говорит? — шёпотом спросила Лейла.
Расмус не знал аккадского, но иероглифы на груди — знали. Они перевели без слов, вспышкой тепла и давления в висках:
— «В твоё сердце он вошёл. С рекой уходит демон. Почему ты не называешь моё имя?»
— Он спрашивает про имя, — сказал Расмус. — Хочет, чтобы кто-то назвал его. Или того, кто в нём сидит.
Мехмет резко перестал раскачиваться. Голова повернулась — слишком далеко, на сто восемьдесят градусов, — и Расмус увидел его лицо. Глаза открыты, но зрачков нет; в глазницах клубилась та же синеватая чернота, что и в мордах Псов-Теней. На лбу, над переносицей, пульсировал знак — не шумерский, не египетский, а нечто среднее: кто-то смешал две системы письма и получил третий смысл.
— Ты, — прохрипел Мехмет. Голос двойной: один из горла, другой из воздуха вокруг головы. — Ты — Писец. Держишь имена, но не знаешь, как их использовать. А я знаю. Я научился. — Он засмеялся, смех перешёл в кашель, исторгнувший сгусток чёрной слизи. — Я прочитал табличку. Не глазами — печенью. Она вошла в меня и показала всё: Ур, зиккурат, подземелья, реку слёз, чрево Абзу. Там сидит Тот-Кого-Нельзя-Называть. Он ждёт тебя, Писец. Но ты не дойдёшь. Я не отдам тебе дорогу.
Он вскочил с проворством, неожиданным для истощённого тела, и выбросил вперёд руку. Из ладони вырвался язык тьмы — не тень, а струя густого дыма с текстурой мокрой глины. Лейла выстрелила; серебряная пыль вспыхнула, рассеивая тьму, но Мехмет метнулся к стене с кухонными ножами.
— Не убивайте его! — крикнул Расмус. — В нём заперто имя!
— Какое ещё имя?! — Лейла перезаряжала фонарь, уворачиваясь от ножа. — Он пытается нас прирезать!
Мехмет замер, тяжело дыша, и заговорил нормальным голосом — слабым, надтреснутым, человеческим:
— Помоги мне. — Он прошептал это, как выдыхают последний воздух. — Я не хотел… Оно вошло, когда я прочёл табличку. Сначала показывало сокровища — золото, лазурит, врата в подземелья. А потом начало есть. Мои сны, мои мысли, мои… — Он зарыдал, и из глаз потекли не слёзы, а чёрная слизь. — Оно хочет твоё имя, Писец. Последнее, сорок второе. Если ты отдашь его, оно оставит меня. Отдай!
Расмус смотрел на корчащегося человека; иероглифы на груди налились жаром. Они требовали действия. Каждое из сорока двух имён было не просто словом — оружием, дверью, приговором. И одно из них, он знал, могло изгнать то, что поселилось в Мехмете. Но какое? И как произнести его, не причинив вреда?
Лейла схватила его за плечо:
— Расмус! Если вы можете что-то сделать — делайте! Он умирает!
Гнев пришёл без предупреждения — горячая игла под сердцем. Не на Мехмета — на себя, на Мамму, на тот порядок вещей, в котором люди становятся сосудами для чужого голода. Этот гнев поднялся из-под сорока двух знаков, из-под памяти, из-под самой его человеческой природы и бросил его вперёд, к умирающему. Он раскрыл рот и выкрикнул имя.
Оно не было тем, что он уже знал. Не Уа-неферет и не Сехет-Иб. Оно явилось в этот миг, вспыхнуло на кончике языка, как кусок раскалённого угля, и вырвалось наружу:
— Ашпуру!
Слово ударило в грудь Мехмета, как таран. На мгновение всё замерло: Лейла с поднятым пистолетом, Расмус с вытянутой рукой, Мехмет с открытым ртом. Знак на лбу торговца полыхнул ослепительным золотом — и погас.
И вместе с ним погасло что-то ещё.
Мехмет упал на колени. Тело обмякло, лицо разгладилось, черты потеряли напряжённость одержимости. Но вместе с ней ушло и другое: свет в глазах, который был там до того, как в него вселился демон. Из груди Мехмета, из того места, куда пришёлся удар словом, начало истекать нечто прозрачное — не душа, а её форма, её отпечаток. Оно таяло в воздухе, как пар над котлом.
— Что вы наделали? — прошептала Лейла.
Мехмет поднял голову. Он улыбался — блаженной, пустой улыбкой человека, который больше не помнит ни боли, ни страха, ни своего имени.
— Спасибо, — сказал он совершенно спокойно. — Теперь хорошо. Теперь ничего нет.
И замолчал. Не умер — перестал присутствовать. Тело дышало, сердце билось, но тот, кто был Мехметом, уже ушёл. Не в смерть. В отсутствие.
Расмус посмотрел на правую ладонь. Там, где только что горел иероглиф «Ашпуру», зиял провал — не физический, а световой: знак всё ещё был на месте, но не светился. Он использовал его. Израсходовал. Сорок одно имя осталось.
И теперь он знал цену.
— Вы стёрли его, — сказала Лейла. Голос её звучал глухо, словно из-за стены. — Не демона. Не имя. Вы стёрли самого Мехмета. То, что делало его живым.
— Я хотел помочь. — Слова давались тяжело, как после долгого бега. — Оно бы убило его. Или сделало бы чем-то хуже.
— Вы сделали его ничем! — Она шагнула к нему, схватила за ворот рубахи. — Посмотрите на него! Он даже не помнит, что был человеком! Вы говорили, что имена исцеляют!
— Я ошибался. — Слова упали в тишину, как камни на дно колодца. — Они не исцеляют. Они переписывают. Я могу стереть боль, но вместе с ней — память о боли. Я могу стереть демона, но вместе с ним — ту часть человека, которую демон сожрал. А если демон сожрал почти всё… — он замолчал, глядя на безучастное лицо Мехмета.
Лейла отпустила его и отошла. Плечи дрожали — не от слёз, от усилия сдержать ярость.
— Значит, вот какова ваша миссия, Писец? — произнесла она. — Вы будете называть имена, и с каждым именем кто-то будет исчезать? Вы не спаситель. Вы редактор. Вы правите текст мира, вымарывая лишнее.
— Я не знаю. — Расмус говорил, не отводя взгляда от пустой улыбки Мехмета. — Я не знаю, кто я. Но если я не назову все сорок два имени, случится нечто худшее. То, что сидит в Уре — Мамму, — оно ждёт. И если я не дойду до него, оно придёт сюда. Не в одного Мехмета — во всех.
С минуту они стояли в тишине, нарушаемой лишь бессмысленным бормотанием Мехмета, который гладил осколки посуды на полу и улыбался, как ребёнок.
— Я помогу вам, — сказала Лейла, не оборачиваясь. — Не потому, что верю. Потому что альтернатива ещё хуже. И ещё… — она запнулась, — когда вы назвали это имя, я увидела кое-что. На мгновение. Там, где стоял Мехмет, я увидела трёх женщин. Они смотрели на вас и плакали. — Она повернулась. — Кто они?
Расмус закрыл глаза. Провал на ладони горел холодом. Три силуэта из сна. Жена. Мать. Дочь. Они стояли на границе памяти и ждали, когда он заплатит следующий долг.
— Те, кого я должен вернуть, — ответил он. — Или отпустить. Я ещё не решил.
Лейла кивнула, словно это всё объясняло, и направилась к выходу.
— Нам нужно уходить. О Мехмете позаботятся. У меня есть связи в египетской полиции — его отправят в госпиталь, скажут, что нервный срыв. — Она остановилась у двери. — И ещё одно, Расмус. Следующее имя, которое вы решите назвать, — сначала спросите меня. Я не хочу, чтобы вы стирали людей, не понимая, что творите.
— Согласен, — сказал он, хотя слова дались легче, чем он ожидал. Имена не спрашивали разрешения.
Когда они вышли на залитую солнцем улицу, Расмус обернулся на дом Мехмета. Из окна на втором этаже, где колыхалась чёрная занавеска, на него смотрела пара синевато-чёрных глаз. Но это был не Мехмет. Это было то, что осталось в доме после того, как ушёл человек.
— Куда теперь? — спросил он.
— В Саккару, — ответила Лейла, поправляя кобуру. — Там есть гробница, которую моя нанимательница считает входом в подземелья. И там, судя по записям Мехмета, — она похлопала по карману, куда успела сунуть несколько листков со стола торговца, — находится первый суд. Тот, где взвешивают слова.
Расмус вспомнил свой сон: весы, пустые ладони, пыльца всех несуществующих цветов. И взгляд шакала — усталый, с чем-то отцовским.
— Я готов, — сказал он.
Грудь под рубашкой горела сорока одним огнём.
Они пошли по переулку, оставляя за спиной дом, в котором теперь обитало нечто без имени. А из темноты за чёрной тканью доносился тихий, едва слышный звук — не смех, не плач, а настройка. Словно кто-то пробовал воздух смычком, беря одну ноту и держа её, пока она не начинала дрожать на грани срыва.
Ибрагим играл свою сорокадвухнотную мелодию, и в ней больше не было запинок
Глава 4. Весы без судьи
Саккара, май 1936 года
Пустыня встретила их тишиной громче каирского базара. Расмус стоял на краю раскопа и смотрел, как утреннее солнце съедает тени погребальных шахт. Саккара не походила на Долину Царей: величия, рассчитанного на вечность, здесь не было. Низкие мастабы, осыпающиеся стены из кирпича-сырца, шахты, ведущие в темноту, пахнущую не смертью — забвением. Смерть ещё помнят. Забвение не помнит никто.
Три недели миновало с того дня, как они покинули дом Мехмета. Три недели осторожных расспросов, изучения записей Лейлы и мучительных попыток Расмуса вспомнить хоть что-то о прошлой жизни. Иероглифы на груди вели себя смирно — ни разу не вспыхнули сами по себе, — но по ночам продолжались сны. Три женские фигуры на границе света и тьмы; каждый раз чуть ближе. Каждый раз он просыпался до того, как мог разглядеть лица.
Лейла превратилась из спасительницы в надзирателя. Не спускала с него глаз, записывала каждое слово, каждый жест, каждый случай, когда иероглифы меняли начертание. Она по-прежнему не верила в магию, но с фактами уже не спорила. Факты: Расмус светился в темноте; знал языки, которым его никто не учил; мог уничтожить человека, одним словом. Последнее Лейла занесла в блокнот с пометкой «не применять без крайней необходимости» и трижды подчеркнула.
— Здесь, — сказала она, указывая на провал в земле, прикрытый досками. — Частная концессия моей нанимательницы. Она купила право раскопок три года назад, когда все нормальные археологи решили, что здесь ничего нет. Слишком старый слой. Додинастика, возможно — протодинастика. Никто не верит, что в Саккаре можно найти что-то старше Джосера.
— Но она верит.
— Она знает, — поправила Лейла, и в голосе проступила смесь уважения и тревоги. — Я никогда её не видела, но её инструкции всегда точны. Она указала мне на вас за три дня до вашего появления в Каире. Знала, что вы проснётесь. Знала, где искать Мехмета. И знает, что под этой шахтой — не гробница. Порог.
— Порог куда?
— В Дуат, — произнёс голос за спиной.
Расмус обернулся. К раскопу приближалась фигура в бедуинском плаще, капюшон низко надвинут на лицо. Голос женский, молодой, но с надтреснутой нотой — словно обладательница слишком много кричала в прошлом. Она откинула капюшон: лицо, которое показалось бы красивым, если бы не глаза. Один карий, другой почти чёрный, с расширенным зрачком, не реагирующим на свет. В чёрном глазу горел тот же синеватый огонёк, что в мордах Псов-Теней, — неподвижный, запертый, как насекомое в янтаре.
— Сапфира, — представилась она, не подавая руки. — Адепт Графини. Учёный, если это слово здесь уместно. Я пытаюсь найти формулу бога. — Усмехнулась, увидев лицо Расмуса. — Не пугайтесь. Я не более безумна, чем человек, у которого на груди сорок два имени, включая то, что нельзя произносить вслух.
— Откуда вы знаете про имена? — иероглифы начали нагреваться.
— Я их вижу. — Она указала на чёрный глаз. — Этот глаз видит не мир — написанное. Каждое произнесённое или записанное слово оставляет след. Вы, Расмус, — ходячая библиотека следов. Светитесь так ярко, что я видела вас от Каира.
Лейла шагнула вперёд, заслоняя его:
— Сапфира работает на мою нанимательницу. Специалист по сравнительной мифологии и криптографии. Но у неё… свои методы.
— Мои методы, — подтвердила Сапфира, — в том, что я верю написанному. А написано вот что: сорок два имени, которые вы носите, — ключи. Каждый открывает дверь. Двери ведут к суду. Но судья — Анубис, Взвешивающий Сердца, — мёртв. Почти мёртв. Умирает уже три тысячи лет, с тех пор как последний жрец произнёс его имя с правильной интонацией. Сейчас он — тень тени. И если вы не поможете ему уйти, он станет тем, что хуже смерти: богом, который забыл, зачем был нужен.
Расмус молчал. Сапфира говорила странное, но иероглифы отзывались глухим теплом на каждое её слово. Особенно тот, что над сердцем, — круг с точкой. Пульсировал в такт голосу. Узнавал.
— Зачем мне помогать ему уходить?
— Потому что иначе вы не пройдёте. Дуат — не место. Состояние. Вы войдёте в него, когда назовёте третье имя. Но чтобы выйти, нужно пройти суд. А суд без судьи — петля. Бесконечное взвешивание без вердикта. Вы застрянете там навсегда, как те, кто пытался пройти до вас.
— Кто пытался?
— Многие. — Сапфира достала из складок плаща папирус, свёрнутый в трубку. — Фрагмент «Книги Мёртвых», найденный в этой шахте три недели назад. Только это не стандартный текст — палимпсест. Под слоем иероглифов более древний слой. И там написано: «Когда Писец войдёт в Дуат, Анубис спросит его не о сердце. Он спросит его о том, что Писец стёр». — Подняла глаза. — Вы стёрли человека в Каире. Мехмета. Ваше третье имя, «Ашпуру», оставило дыру в ткани реальности. И теперь Анубис хочет знать: чем вы заполните эту дыру?
Расмус перевёл взгляд на Лейлу. Та стояла, скрестив руки, и смотрела на Сапфиру с откровенной неприязнью.
— Ты не говорила, что спустишься с нами.
— Потому что ты бы не согласилась. — Сапфира не отвела взгляда. — Но без меня вы не пройдёте и половины пути. Я знаю язык, на котором говорит умирающий бог. И знаю, что Расмусу придётся сделать, чтобы освободить его.
— И что же?
Сапфира повернулась к Расмусу. Чёрный глаз блестел — не синевой, а чем-то похожим на отражение луны в мутной воде.
— Он должен записать не имена судей. Он должен записать смерть самого Анубиса. Акт умирания, облечённый в слово. Это и есть недостающая глава «Книги Мёртвых». Та, которую никто не писал, потому что никто не хотел признать: боги смертны.
Спуск в шахту занял около часа. Лейла шла первой, освещая путь электрическим фонарём; за ней Расмус; Сапфира замыкала цепочку, и он спиной чувствовал её взгляд — один глаз карий, человеческий, другой чёрный, видящий слова.
Стены покрывали не иероглифы — граффити. Кто-то выцарапал на камне фразы на арабском, греческом, коптском. «Я был здесь». «Прости меня». «Я искал свет и нашёл только тьму». И одна, свежая, на английском: «Он всё ещё ждёт».
— Мехмет, — тихо сказала Лейла, осветив последнюю надпись. — Он был здесь до того, как нашёл табличку.
— Не просто был, — отозвалась Сапфира. — Он отсюда вышел. Точнее, то, что вошло в него, вышло отсюда вместе с ним.
Расмус коснулся стены. Камень холодный, но под пальцами пульсировало тепло — такое же, как от иероглифов на груди. Они приближались. Иероглифы знали это и настраивались, как сорок две струны одного инструмента.
Шахта закончилась внезапно. Круглая камера, посреди — саркофаг. Не гранитный, не деревянный — стеклянный. Или казавшийся стеклянным: прозрачный материал, в глубине которого плавали золотые искры, складываясь в медленно меняющиеся узоры. Внутри — мумия в полный рост, но не человеческая. Голова шакала, вытянутая морда, уши прижаты к черепу. И глаза — открытые, живые, усталые.
— Анубис, — прошептал Расмус.
— То, что от него осталось, — поправила Сапфира. — Не бог. Не труп. Нечто посередине. Не может умереть, пока его имя помнят. Не может жить, потому что никто не помнит, как правильно произносить это имя. Кроме вас.
Расмус подошёл к саркофагу. Глаза шакала следили за ним — не враждебно, не дружелюбно. С бесконечной усталостью существа, которое видело всё и хочет только одного: чтобы всё наконец закончилось.
— Ты пришёл, — произнёс голос не вслух — прямо в сознание, обходя уши. — Третий Писец за тысячу лет. Первый пытался воскресить меня. Второй — убить. Ты — кто?
Расмус сглотнул. Ответ не приходил. Спаситель? Разрушитель? Редактор, правящий текст мира?
— Я тот, кто хочет понять.
— Понять — не действие, — ответил Анубис. — Понять можно, лёжа в гробу. А ты стоишь. Значит, не понять. Пройти.
— Да.
— Тогда заплати. — Глаза шакала вспыхнули, и Расмус увидел в них отражение собственной груди с сорока двумя иероглифами. — Ты стёр человека три недели назад. Его звали Мехмет, но до того, как он взял это имя, его звали иначе. Ты знаешь, как?
— Нет.
— Ахмед ибн-Юсуф, — произнесла Сапфира за спиной. — Сын торговца коврами из Дамаска. Мехмет — профессиональный псевдоним.
— Вот видишь, — сказал Анубис. — Ты даже не знал имени того, кого стёр. Использовал слово, не понимая цены. А цена есть всегда. Тот, кто называет имена, должен знать их. Должен помнить. Должен носить их в себе. Ты носишь сорок два. Но готов ли ты носить ещё одно? Имя того, кого убил?
Иероглифы на груди зашевелились. Третий, «Ашпуру», начал жечь, как клеймо. И к нему прибавился новый знак, растущий прямо из-под кожи: арабская вязь, складывающаяся в «Ахмед ибн-Юсуф».
— Я запомню. — Голос Расмуса прозвучал глухо, но твёрдо. — Я буду носить его имя. И когда придёт срок, верну его. Или отпущу. Но не забуду.




