- -
- 100%
- +
Максим поднял голову.
— Тахеометр, — сказал он.
— Что?
— У меня в углу лежит тахеометр. Геодезический. Лейка. Со старой работы, мне его списали. У него лазерный дальномер. Красный. Видимый.
— У лазера тонкий луч, — сказал Жора. — Он точку даст. Тебе нужно пятно. Широкое. Параллельное.
— А телескоп?
Жора посмотрел на свой телескоп. Потом на Максима. Потом медленно расплылся в улыбке.
— Ты гений, — сказал он. — Ты гений, Макс. Если пустить лазер в окуляр, а с той стороны выйдет — зеркало-то двести миллиметров — выйдет широкий параллельный пучок. Коллиматор. Мы так юстировку делаем.
Следующие сорок минут Максим и Жора собирали конструкцию, которую Софья мысленно назвала «Франкенштейн». Тахеометр на треноге. Телескоп, развёрнутый задом наперёд, на второй треноге. Между ними — изолента, картонная трубка из-под рулона бумаги, два штатива для фотоаппарата, струбцина, лабораторная лапка от паяльной станции. Жора ругался шёпотом. Максим молча подкручивал винты. Софья сидела на полу с блокнотом и смотрела на листы.
Она искала то, что видела ещё в подземелье, но не успела понять.
В углу каждого листа — в верхнем левом, если считать «верхом» сторону, где ряды точек были гуще, — был маленький значок. Не перфорация. Гравировка. Тончайшая, едва различимая без лупы. Собачья голова. Очень маленькая, с ноготь мизинца. И рядом с ней — ряд точек. Тоже гравированных, не сквозных. На первом листе их было три. На втором — семь. На третьем — пять.
— Максим, — сказала она. — Пёс.
Он поднял голову от тахеометра.
— Пёс на каждом листе смотрит в разную сторону, — сказала Софья. — Здесь — вправо и вверх. Здесь — прямо вверх. Здесь — влево. И точки. Разное число. — Она подняла на него глаза. — Это угол. Пёс показывает направление, откуда светить. А точки — на сколько отклонить. Иван — или тот, кто это делал для Ивана, — оставил инструкцию. На каждом листе. Для тех, кто будет читать.
— Не Иван, — медленно сказал Максим. — Пёс — это опричный знак. Его выгравировали потом. Поверх. Листы старше. — Он смотрел на неё. — Иван получил эти листы и не мог прочитать. А потом прочитал. И оставил своим людям — опричникам — способ, как читать. Чтобы знание не умерло с ним.
— Фюлаксы, — сказала Софья. — Стражи.
Они смотрели друг на друга через стол, заваленный платиной и проводами.
— Готово, — сказал Жора.
* * *
Он задёрнул шторы. Выключил мониторы. В комнате стало темно — только зелёные огоньки на системных блоках и полоска серого дня между шторами.
Максим нажал кнопку на тахеометре.
Из широкого конца телескопа вышел свет. Красный, ровный, плотный. Он лёг на противоположную стену — на белые обои в мелкий цветочек — ровным красным кругом в полметра шириной.
Софья взяла первый лист. Тот, на котором пёс смотрел вправо-вверх и было три точки.
— Какой это угол? — спросил Жора.
— Не знаю. Попробуем. — Она подняла лист. Поставила его в пучок света — перпендикулярно. Красный круг на стене погас, превратился в мутное розовое облако, в котором плавали тени. Она начала поворачивать лист. Медленно. По миллиметру. Вправо. Вверх.
Облако на стене задрожало.
Ещё миллиметр.
— Стой, — шепнул Максим.
Софья замерла.
На стене, на обоях в цветочек, в красном свете, горели знаки.
Чёткие. Резкие. Каждый — как будто выжжен на стене лазером. Они стояли ровными колонками, сверху вниз, четыре колонки рядом друг с другом, и в комнате вдруг стало так тихо, что Максим слышал, как гудят вентиляторы в системных блоках.
Первая колонка — клинья. Шумерская клинопись. Плотная, мелкая.
Вторая — что-то совсем другое. Знаки, похожие на палочки с крючками, на маленькие перевёрнутые буквы «Т», на кружки с точкой. Над ними — горизонтальная черта, к которой знаки подвешены, как бельё к верёвке.
Третья — греческие буквы. Максим узнал их. Маленькие, округлые, с завитками и закорючками над строкой. Не те греческие буквы, что на формулах в учебнике физики, — другие, мягкие, как будто написанные пером.
Четвёртая колонка…
Четвёртую колонку Максим не мог описать. Никогда потом не мог. Ни Жоре, ни следователю, ни тебе, Лёва, в этой тетради. Это были знаки — но не буквы. Геометрические фигуры, вписанные друг в друга. Круги в треугольниках, треугольники в квадратах, спирали, пересечённые прямыми. Каждая фигура — сложная, точная, симметричная, как снежинка. Как кристалл. На неё было больно смотреть — не глазам, а чему-то за глазами. Как будто мозг пытался прочитать то, для чего не был создан, и не мог, и отступал.
Софья держала лист. Руки у неё не дрожали. Максим видел это. Руки — нет. Только губы чуть шевелились.
— Розеттский камень, — сказала она наконец. Очень тихо. — Это Розеттский камень.
— Что? — сказал Жора.
— Один текст. На разных языках. Чтобы его можно было прочитать в любое время. Кто бы ни нашёл. — Она сглотнула. — Первая колонка — шумерский. Вторая — санскрит. Письмо брахми, только очень раннее, архаичное. Такого брахми не бывает — брахми появляется в третьем веке до нашей эры, при царе Ашоке, а это… это старше. Это должно быть старше, но такого не может быть. Третья — греческий. Византийский минускул. Девятый, десятый век. Это добавили позже. Кто-то в Византии сам выучил эти два языка, прочитал — и добавил свой перевод. — Она замолчала. — А четвёртая…
— А четвёртая? — спросил Максим.
Софья посмотрела на геометрические фигуры на стене.
— А четвёртая — это оригинал, — сказала она. — Остальное — переводы.
* * *
Она читала два часа.
Максим держал лист — Софья научила его, под каким углом, и он стоял неподвижно, как когда-то учился стоять под землёй, часами, пока глаза привыкают к темноте. Жора сидел на полу у стены и записывал за Софьей в ноутбук. Она диктовала — медленно, сверяя колонки, переходя с шумерского на греческий и обратно, ругаясь шёпотом, когда знак не читался, иногда замолкая на целую минуту.
Греческий был проще. Греческий она читала почти свободно. Шумерский шёл медленнее, но шумерский был точнее — греческий переводчик кое-где сокращал, кое-где пересказывал своими словами, а шумерский шёл знак в знак, как будто его писал тот, кто знал оригинал.
Первая строка греческой колонки — крупнее остальных. Заголовок.
— «Κύκλος Προμηθέως», — прочитала Софья. И замолчала.
— Что это? — спросил Жора.
— «Круг Прометея». Или «цикл». «Прометеев цикл». — Она смотрела на стену. — Прометей — титан, который украл у богов огонь и отдал его людям. За это Зевс приковал его к скале на Кавказе, и орёл каждый день клевал ему печень. — Она помолчала. — Византиец перевёл заголовок так. Своими словами. Как понял. В шумерской колонке не Прометей. Там… — Она прищурилась. — Там «огонь, отданный в руки». Или «огонь, переданный вниз». «Тот, кто дал огонь, — смотрит, как горит».
Она диктовала дальше.
Это был не текст. Это было оглавление. Перечень. Сорок восемь записей — по числу оставшихся листов. Каждая — две-три строки. Максим не понимал половины слов. Софья переводила как могла, сразу, начерно.
«Зелёная земля. Где сейчас песок. Дар: власть над небом. Итог: — »
После «итог» — знак, который Софья не смогла прочитать. В шумерском он был похож на звезду, перечёркнутую чертой. В греческом на его месте было одно слово.
— «Ἐρημία», — сказала Софья. — Пустыня.
«Город на реке, где сейчас болото. Дар: знание о семени — о том, как из одного сделать другое. Итог: — »
Тот же знак. Греческое слово — другое.
— «Δουλεία». Рабство.
«Река Синдху. Дар: колесницы, что ходят по небу. Стрелы Индры. Итог: — »
Тот же знак. Софья помолчала, прежде чем прочитать греческое слово.
— «Πῦρ». Огонь.
«Решение Трёх. Уход. Затвор».
— Затвор, — повторил Максим.
— Или «заключение». Или «карантин». — Софья посмотрела на него. — Греческое слово — «καραντίνα». Нет. Это позднее, итальянское, от «сорока дней». Здесь — «φυλακή». Это… Это то же слово, что на камне. Однокоренное. «Фюлаке» — стража. Охрана. И — тюрьма.
Тишина.
Жора перестал печатать.
— Дальше, — сказал Максим.
Под оглавлением, в самом конце листа, — три строчки отдельно. Шумерская. Брахми. Греческая. И геометрическая, конечно, — три фигуры, сложных, как кристаллы.
— Это имена, — сказала Софья. — Имена тех, кто… дал. В шумерском — «люди моря», «люди глубины», «люди за светом». В греческом… — Она остановилась. Посмотрела на Максима. Её лицо в красном свете было бледным, почти белым. — В греческом первое слово я знаю. Его все знают. Его знал Платон.
— Какое? — спросил Жора.
— «Ἀτλαντίς».
* * *
Атлантида.
Максим опустил лист. Красные знаки на стене дрогнули и рассыпались в мутное облако. Он не заметил. Руки у него вдруг стали очень тяжёлыми.
— Атлантида, — сказал Жора. Медленно. Как будто пробовал слово на вкус. — Атлантида. Серьёзно? Атлантида? Макс. Мы два часа читаем шумерские буквы на платиновых листах Ивана Грозного, которые ты вытащил из подвала под колокольней, — и там Атлантида?
— Это не я написал, Жор.
— Я понимаю, что не ты. Но это же… Это как… Это же РЕН-ТВ какое-то. Это же «Самые шокирующие гипотезы».
— Жора, — сказала Софья. Тихо. Она сидела на полу, обхватив колени, и смотрела на стену, где только что были знаки. — Я двенадцать лет занимаюсь шумерским. Я видела подделки. Много. Я знаю, как они выглядят. Я знаю, как выглядят современные люди, которые пытаются писать на шумерском, — они делают ошибки, всегда, одни и те же, потому что учились по одним и тем же учебникам. Я эту ошибку нашла в табличке Каменского. Одну. Опечатку из учебника девяносто шестого года. — Она подняла глаза. — Здесь нет ни одной ошибки. Ни одной. Это шумерский язык, на котором так писали в конце третьего тысячелетия до нашей эры. Не по учебнику. По-настоящему. И тот, кто это перфорировал, знал его лучше меня. Лучше всех, кто сейчас жив.
Тишина.
— А вторые два имени? — спросил Максим.
— В греческом их нет. Византиец не знал, как их перевести. Он оставил шумерские слова, записанные греческими буквами. — Софья прищурилась, вспоминая. — «Люди глубины» — это… в шумерском «кур» — гора, подземный мир. Люди в горе. Люди под горой. А сбоку, на полях — я не стала диктовать, думала, царапина, — кириллицей. Одно слово. Мелко-мелко. Гравировкой. Как пёс.
— Какое?
Софья посмотрела на Максима.
— «Чюдь».
Максим помолчал.
— Чудь белоглазая, — сказал он. — Дед рассказывал. Сказки. Народ, который ушёл под землю, когда пришли люди с крестом. На Урале. На Севере. Закрылись в пещерах и обрушили своды на себя.
— Это всё сказки, — сказала Софья.
— А третье?
— «Люди за светом». — Софья смотрела в одну точку. — Рядом гравировка. Не кириллица. Деванагари. Тоже кто-то потом добавил. Через сто лет, через двести. Каждый, кто читал эти листы, оставлял на полях то, что понял.
— И что там?
— «Шамбхала». Шамбала.
* * *
Они сидели в темноте. Тахеометр был выключен. Лист лежал на столе — белый, тяжёлый, немой.
Жора первым нарушил тишину.
— Ладно, — сказал он. — Ладно. Допустим. Атлантида, чудь, Шамбала. Пустыня, рабство, огонь. Цикл Прометея. И кто-то с пистолетом пришёл за этим к твоему деду. И убил его. Из-за сказок.
— Не из-за сказок, — сказал Максим.
— А из-за чего?
Максим смотрел на лист.
— «Дар: власть над небом», — сказал он. — «Дар: колесницы, что ходят по небу». Это не сказки, Жор. Это перечень. Как инвентарная опись. Что дали — и что получилось. Если хотя бы половина этого правда, — он помолчал, — то на этих листах написано, как управлять погодой. Как переделывать живое. Как летать. И чем стрелять. Кто-то считает, что это правда. Кто-то, у кого достаточно денег, чтобы держать людей в Александрове три недели. И кто убивает стариков, чтобы получить это раньше других.
Жора медленно потёр лицо.
— Кто? — спросил он.
— Не знаю. — Максим помолчал. — Дед написал в министерство. Через четыре дня ему позвонили. Из Цюриха. Хрусталёв сказал — в мастерской был листок с номером телефона. Иностранный. И название. Какой-то консорциум. Я не запомнил. Что-то из мифологии.
Софья медленно подняла голову.
— Из мифологии, — повторила она.
— Да. Что-то греческое.
— Максим. — Голос у неё стал странный. — Вспомните. Пожалуйста. Это важно.
Максим закрыл глаза. Мастерская. Утро. Хрусталёв с красным носом, листает блокнот. Протягивает ему листок, вырванный из дедова календаря. Дедов почерк. Номер с плюсом и длинным кодом. И внизу, подчёркнуто дважды…
Он открыл глаза.
— «Прометей», — сказал он.
Никто ничего не сказал.
В тишине загудел системный блок — включился вентилятор. На стене, на обоях в цветочек, ещё угадывался бледный красный след — там, где горели буквы.
«Κύκλος Προμηθέως».
Тот, кто дал огонь, — смотрит, как горит.
* * *
Виктор Альбертович Штерн стоял у окна своего кабинета на тридцать пятом этаже башни Прайм-Тауэр в Цюрихе и смотрел, как над озером поднимается солнце.
Он любил этот час. Город внизу ещё спал. Озеро было серым, потом розовым, потом золотым. Альпы на горизонте загорались одна за другой, как свечи. Штерн смотрел на них каждое утро уже девять лет и каждое утро думал одно и то же: вот так это будет. Не сразу. Не всё. Сначала одна вершина. Потом другая. Потом — весь горизонт.
На столе за его спиной лежал планшет. На экране — запись. Звук. Плохой, с шорохом, с провалами, — микрофон в старом смартфоне, который Георгий Ильич Бочаров, тридцати четырёх лет, ведущий разработчик одной крупной IT-компании, держал на стеллаже в двух метрах от стола и никогда не выключал. Георгий Ильич был параноиком. Он поставил в подъезде четыре камеры. Но он не подумал о том, что его собственный старый телефон, который он использовал как домашний сервер для этих камер, работает на прошивке, в которой люди Штерна полтора года назад нашли уязвимость.
Параноики никогда не думают о собственных вещах.
«…„Ἀτλαντίς“…»
Голос девушки. Ланская. Чистый, ровный, чуть хриплый от усталости.
«…„Прометей“…»
Голос мальчишки. Внука.
Штерн смотрел на Альпы.
— Да, — сказал он вслух. Тихо. Себе. — Да, Максим Андреевич. Прометей.
Он повернулся к столу. Коснулся экрана. Запись остановилась.
Девять лет. Девять лет он искал. Архивы Ватикана, архивы Стамбула, Британская библиотека, частные коллекции, запасники музеев, чёрный рынок. Девять лет, сорок миллионов франков бюджета отдела, двести семнадцать проверенных легенд — и ничего. Обрывки. Намёки. Перевод с перевода. Строка в письме английского купца, побывавшего в Москве в тысяча пятьсот семьдесят первом году: «И говорят, у царя есть книги из белого железа, которые читают огнём». Одна строка. Девять лет.
И вот — сорок девять листов белого железа. На обоях в цветочек. В пятиэтажке на Преображенке.
Штерн взял телефон.
— Тихий.
— Да.
— Они прочитали оглавление. Ланская блестяща. Даже лучше, чем я думал.
— Мне начинать?
— Нет. — Штерн смотрел на экран, на застывшую волновую форму записи. — Пусть читают дальше. Пусть прочитают первую запись. Сахару. Там должно быть описание принципа. Хотя бы общее. Мне нужно понять, с чем мы имеем дело, прежде чем…
— Виктор Альбертович. — Голос Тихого был ровным, но в нём было что-то, чего Штерн раньше не слышал. — У меня проблема.
Штерн замолчал.
— Гусев, — сказал Тихий. — Он был с Ковальчуком в Чечне. В одном взводе. Они двадцать лет вместе. Я сказал ему ждать. Он не ждёт.
— Где он?
— Не знаю. Он отключил телефон сорок минут назад. С ним ещё двое из московской группы. Машина ушла с базы.
Штерн медленно опустился в кресло.
— Адрес Бочарова он знает?
— Он был на брифинге.
Пауза.
За окном над Цюрихским озером поднималось солнце. Альпы горели — все сразу, весь горизонт, от края до края.
— Найдите его, Тихий, — сказал Штерн. Голос его был всё таким же мягким. Но что-то в нём стало твёрдым, как платина. — Найдите его раньше, чем он найдёт их. Если с листами что-то случится — если хоть один лист пропадёт, будет повреждён, попадёт в полицию, — вы ответите вместе с ним. Вы меня поняли?
— Понял.
Штерн положил телефон.
Посмотрел на планшет. На волновую форму записи. Коснулся экрана, отмотал на минуту назад.
«…Тот, кто дал огонь, — смотрит, как горит…»
Он слушал это три раза. Потом выключил планшет и долго сидел неподвижно, глядя на солнце над озером.
* * *
В пятиэтажке на Преображенке, на пятом этаже, в комнате с задёрнутыми шторами, на одном из мониторов, который Жора забыл выключить, — на том, что показывал двор, — к подъезду медленно, без фар, подкатил чёрный внедорожник.
Остановился.
Из него вышли трое.
Никто в комнате этого не видел. Все трое смотрели на стол, где Софья только что положила под красный луч второй лист — тот, на котором пёс смотрел прямо вверх и было семь точек.
И на обоях в цветочек начали проступать слова о зелёной земле.
Глава 5. Хапиловка
Москва. 8 ноября 2026 года
«Мы показали им, как строить стены, чтобы защитить детей от зверя. Через одно поколение за этими стенами прятались от соседей. Через два — держали соседей».
Документ из Либереи. Запись Чуди о первых городах.
— «В те дни, — диктовала Софья, — когда на месте песка паслись стада и вода стояла в низинах, как в чашах…»
— Макс, — сказал Жора.
Голос был такой, что Максим обернулся мгновенно.
Жора стоял у монитора. Лицо у него было серое.
На экране — лестничная клетка. Первый этаж. Трое мужчин. Двое — крупные, в тёмных куртках, в шапках. Третий — ещё крупнее, широкий, как шкаф, с короткой седой стрижкой, без шапки. Он стоял у двери подъезда и что-то делал с домофоном. Второй камерой — с улицы — было видно, как четвёртый, водитель, остался в чёрном внедорожнике у подъезда. Мотор работал.
— Домофон режут, — сказал Жора. — Провод. Чтоб я не открыл, если… — Он не закончил.
Седой выпрямился. Посмотрел прямо в камеру. Прямо в объектив, который Жора спрятал в плафоне над дверью и который не нашёл ни один сосед за два года.
Посмотрел — и улыбнулся.
Потом поднял руку и ударил по плафону. Экран погас.
— Он знает про камеры, — прошептал Жора.
Максим уже двигался.
* * *
Листы — в кожу. Не слой за слоем, как в подземелье, — комом, как получится. Медную пластину — в мешок. Всё — в рюкзак. Максим считал на ходу: сорок семь, сорок восемь, сорок девять. Все. Софья выдёргивала из розетки ноутбук Жоры — на нём была запись её перевода. Жора стоял у двери и смотрел в глазок.
— Лифта нет, — сказал Максим. — Пятый этаж. Сколько им идти?
— Секунд сорок. Если бегом.
— Чердак?
— Замок. Висячий. ЖЭК вешал.
— Ключ?
— У председателя.
Максим уже был в прихожей. Сдёрнул с крючка Жорину куртку — огромную, зимнюю, пуховую — и бросил Софье. Свою-то он так и не забрал. Вытащил из кучи снаряжения в углу свою каску с фонарём, моток верёвки, сумку с инструментами. Надел рюкзак.
— Жора. Идём.
Жора не двигался. Он смотрел в глазок.
— Жора!
— Я не пролезу, Макс.
— Что?
— На чердак. Там люк — сорок на сорок. Я в прошлом году проверял, когда антенну ставил. Не пролез. Пришлось звать соседа. — Жора повернулся. Лицо у него было серое и очень спокойное. — А дальше ты ведь не по крыше пойдёшь. Ты пойдёшь вниз. Под землю. По коллектору. Там, где ты лазишь, а я на верёвке стою. Я туда тоже не пролезу. Я знаю, Макс. Я двадцать лет на верёвке стою.
Внизу хлопнула дверь подъезда. Шаги на лестнице. Тяжёлые, быстрые.
— Я останусь, — сказал Жора. — Запрусь. Дверь у меня железная, я ставил после того велика. Буду с ними через дверь разговаривать. Минут пять выиграю. Может, десять.
— Нет.
— Да. — Жора шагнул к нему. Взял его за плечи. Огромными мягкими руками. — Макс. Им не я нужен. Им вот это нужно. — Он кивнул на рюкзак. — Нет этого — нет повода. Я — программист. Я в полицию позвоню. У меня камеры — ну, одна осталась, на лестнице выше. Всё пишется в облако. Они не дураки. Они не станут.
Шаги. Третий этаж.
— Жора…
— Иди, придурок.
Максим смотрел на него. Секунду. Одну.
Потом развернулся и выбежал на лестницу. Вверх. Софья — за ним.
За их спинами лязгнула Жорина железная дверь. Два замка. Засов.
Шаги. Четвёртый этаж.
* * *
Замок на чердачном люке был новый, блестящий, китайский. Максим вскрыл его за двенадцать секунд — китайские всегда вскрываются быстрее советских. Откинул люк. Подсадил Софью — она взлетела наверх легко, как кошка, — подтянулся сам. Закрыл люк за собой.
Темнота. Пыль. Стекловата. Голуби, шарахнувшиеся в углу. Запах — птичий, тёплый, затхлый.
Снизу, через перекрытие, донёсся грохот. Кто-то бил в железную дверь. Потом — голос. Жорин. Громкий, нарочито весёлый:
— Кто там? Почтальон Печкин? Я ничего не заказывал!
Удар.
— Ребята, у меня дверь — сталь три миллиметра, производство Беларусь. Вы её ногой не вынесете. А я уже в полицию звоню, слышите? Ноль два! Набираю!
Удар. Глухой, тяжёлый, страшный.
Максим стоял в темноте чердака, сжав кулаки, и слушал.
Софья взяла его за руку.
— Максим, — сказала она тихо. — Он купил нам время. Не трать его.
Он повернулся. Включил фонарь на каске.
Чердак пятиэтажки тянулся во всю длину дома. Четыре подъезда — четыре люка. Над каждым — деревянная лестница. Максим побежал. Пригибаясь под стропилами, перепрыгивая через трубы отопления, через ящики, через кучи старого хлама. Софья — за ним. Третий подъезд. Второй. Первый — самый дальний.
Люк первого подъезда был заперт снизу. Не на замок — на проволоку, скрученную в петлях. Максим ударил ногой. Раз. Два. Проволока лопнула. Люк упал вниз, на площадку пятого этажа, с грохотом, от которого, наверное, проснулся весь подъезд.
Плевать.
Вниз. Пятый этаж. Четвёртый. Бабка в халате на третьем, открывшая дверь на шум: «Это что такое?! Я в полицию…» — «Звоните, бабуль, обязательно звоните». Второй. Первый.
Не к выходу. Мимо выхода. Дальше, вниз, по короткой лестнице — к двери в подвал.
Железная, крашеная, с надписью «Посторонним вход воспрещён». Заперта. Максим ударил в неё плечом — без толку. Достал крючки. Руки дрожали. Он заставил их не дрожать.
Пятнадцать секунд.
Наверху, на улице, взвыл мотор. Хлопнула дверца машины.
Замок щёлкнул.
* * *
Подвал хрущёвки — это не подвал. Это техподполье: метр шестьдесят высоты, трубы отопления, трубы водопровода, канализационные стояки, кабели, лужи, крысы, кошки, бомжи, которых не было, потому что в ноябре здесь было слишком холодно даже для них. Максим знал эти подвалы. Он знал их все. Они были одинаковые по всей Москве — одна серия, один проект, одни чертежи, тысячи домов. И в каждом, у торцевой стены, со стороны улицы, был колодец. Ввод теплотрассы.
Он нашёл его за минуту. Квадратная бетонная яма в полу. Решётка. Под решёткой — темнота и тёплый пар.
— Туда? — спросила Софья.
— Туда.
— А дальше?
— Дальше Хапиловка.
Он поднял решётку. Посветил вниз. Скобы в стене. Три метра. Внизу — бетонный лоток, трубы в изоляции, пар. Тепло. Двадцать градусов, а то и больше.
— Хапиловка, — повторила Софья. — Это что?
— Река.
— Какая река? Здесь нет реки.
— Есть, — сказал Максим. — Она течёт отсюда к Яузе. Под Преображенкой. Под Семёновской. Под Электрозаводской. Её закатали в трубу в тридцатые. Кирпичная труба. Два метра. Я ходил по ней раз двадцать. — Он помолчал. — Теплотрасса через двести метров её пересекает. Там старый ремонтный колодец. Я в прошлом году там спускался.
— А они?
— А они не знают, что под Москвой течёт сто пятьдесят рек.
Софья посмотрела в колодец. Потом на него.
— Ладно, — сказала она. — Я посчитаю скобы.
Она полезла первой.
Где-то над ними, в подъезде, хлопнула дверь. Голоса. Шаги. Кто-то крикнул: «Подвал! Подвал открыт!»
Максим спустился в колодец. Последнее, что он сделал, — потянул решётку на место. Тихо. Без звука.
* * *
Теплотрасса тянулась под двором — бетонный короб высотой в метр двадцать, по которому приходилось идти согнувшись, почти на корточках. По бокам — две толстые трубы в рваной изоляции, горячие, обжигающие, если коснуться. Пар. Жара. Через пятьдесят метров Максим вспотел. Софья — тоже: Жорина куртка была ей велика в два раза, и она сбросила её, обвязала рукавами вокруг пояса.
— Сто, — сказала она. — Сто один. Сто два.
Сзади — ничего. Никаких шагов. Никакого света.
Пока.
— Двести, — сказала Софья. — Ты говорил, двести.
Максим остановился. Посветил вверх. Колодец. Бетонный, с ржавыми скобами. А в боковой стене лотка, у самого пола, — пролом. Неровная дыра в бетоне, полметра на полметра. За ней — кирпич. Красный, старый, мокрый.




