Зов полуночницы

- -
- 100%
- +
— Готова? — спросил он, забрасывая последнюю лопату снега через забор.
— Готова, — она кивнула. — Только… Дмитрий. Я ещё кое-что хочу взять.
Она вернулась в избу. Минут через пять вышла с маленьким свёртком — в полотенце завёрнутое что-то твёрдое. Аккуратно положила свёрток в багажник.
— Что там? — спросил он.
— Соль. Зерно. Иголки. Чёрный камень из печи. — Она помолчала. — На всякий случай. Если ритуал понадобится.
— Какой ритуал?
— Любой. Заречье — старое место. Там много чего может всплыть.
Он не стал расспрашивать. Сел за руль. Завёл двигатель. Старая «Нива» закашлялась, чихнула морозом и заработала ровно. Василиса села рядом. Закрыла дверь. И в этот момент — он увидел это краем глаза — посмотрела на свой дом долгим взглядом. Будто прощалась.
— Поехали, — сказала она.
* * *
Дорога из Чернотопья на запад шла сначала через лес — узкая, накатанная санями, с глубокой колеёй посредине и бугристыми обочинами. «Нива» шла на второй передаче, мотор гудел напряжённо. С веток ели, нависающих над дорогой, время от времени осыпался снег — комьями, тяжёлыми, обмякающими на капоте белыми лепёшками.
Корнеев молчал. Василиса смотрела в окно. Она сидела, чуть повернувшись к лесу — словно искала там что-то знакомое и одновременно боялась найти.
— Расскажи мне о Заречье, — попросил он через час.
Она ответила не сразу.
— Что рассказать? — спросила она. — Деревня как деревня. Сорок дворов. Школа. Фельдшерский пункт. Магазин один — продмаг, в нём раз в неделю хлеб привозят. Стояла на берегу речки Заречки — в честь неё и названа. Речка маленькая, мелкая, рыбы в ней почти нет.
— А ты?
— А я там жила до двенадцати лет, — она опустила глаза в колени. — Мама работала повитухой. Кроме повитухи, она была травницей. Знахаркой. К ней ходили со всей округи — с трёх деревень. Кто за травой от живота, кто от сглаза, кто роды принять. Мама никому не отказывала.
— А отец?
— Отца не было, — сказала она просто. — Я о нём ничего не знаю. Мама не говорила. Один раз только сказала — «он был хороший человек, но он не мог остаться». Больше не говорила.
Корнеев кивнул. Дорога свернула — узкий поворот между двумя седыми ёлками. Колеса прошлись по обледенелому корню — машину тряхнуло.
— Какой она была? — спросил он.
— Мама?
— Да.
Василиса задумалась. Долго молчала. Корнеев уже подумал — не ответит. Но она ответила:
— Маленькая была. Худенькая. Меньше меня. Глаза тёмные, волосы тёмные — я в неё. Голос тихий — она никогда не кричала. Даже когда сердилась — говорила шёпотом, и тогда было страшнее всего. Знала всё на свете. И умела всё. Принять роды, выправить вывих, остановить кровь словом. Она часто говорила: «Слово сильнее травы, а трава сильнее лекарства». Я ей верила.
— И сейчас веришь?
— Сейчас знаю.
Они помолчали. Дорога вышла из леса — впереди показалась залитая снегом равнина, и вдалеке, на холме, тёмная полоса другой деревни. Не Заречье — какая-то промежуточная.
— Она боялась чего-нибудь? — спросил Корнеев.
— Мама?
— Да.
Василиса повернулась к нему. В её лице снова было то выражение — старое, давнее, словно она достаёт из памяти то, что давно лежит в сундуке.
— Она боялась только одного, — сказала Василиса. — Что я повторю её путь. Она говорила: «Знание — тяжёлый дар, Василисушка. Оно не даёт жить как все. Лучше будь как все». Я её не послушала.
— Почему?
— Потому что не как все — это я сама. Этого не выбираешь.
* * *
Они проехали ещё час. Дорога шла мимо заброшенных полей — припорошенных снегом, заросших по бокам кустарником. Раз промелькнул разрушенный коровник — облезлая шиферная крыша, провалившаяся стена. Где-то на горизонте, в стороне от дороги, торчали верхушки силосной башни — заброшенной, тёмной.
— Здесь раньше колхоз был, — сказала Василиса. — «Заря». Мама в нём не работала. Она была сама по себе. Председатель её недолюбливал — потому что она ему отказывала.
— В чём?
— В разном. Один раз отказала ему дочь от ребёнка избавить — дочка была от женатого, председатель боялся срама. Мама сказала — нет. Сказала: «Я роды принимаю, а не убираю». Председатель тогда злился сильно. Угрожал её из деревни выгнать. Не выгнал, но обиду затаил.
— И как его звали? Председателя.
— Гончаров, — сказала Василиса. — Никита Андреич Гончаров. Умер в восемьдесят третьем, от инсульта. Хорошо умер — никто не пожалел.
Корнеев запомнил фамилию. Он знал, что в Заречье ему придётся проверить всё — все имена, все события, все случаи. Запах старого преступления он чувствовал теперь так же ясно, как когда-то чувствовал запах свежих следов — это была его профессиональная интуиция, выработанная годами.
— Степанида Власьевна, — сказала Василиса вдруг. — Помню её хорошо. Она часто к маме приходила. Училась у неё. Была вроде ученицы. Тёплая такая женщина — пироги пекла, нас с мамой угощала. Любила меня. Заплетала мне косы.
Корнеев насторожился. Имя Степаниды в письме Марины упоминалось — повитуха Заречья, та, что «отнекивается».
— Жива?
— Жива. Семьдесят лет ей сейчас. Если что — она единственная, кто меня там в лицо вспомнит. Все остальные либо уехали, либо умерли, либо забыли.
— Ты к ней пойдёшь?
— Пойду, — Василиса кивнула. — Это первый человек, к кому я пойду. После Марины.
* * *
К полудню они добрались до развилки. Указатель — старый, ржавый, с облупленной краской — показывал две стрелки: «Запольный — 12 км», «Заречье — 8 км». Дорога к Заречью была узкая, едва расчищенная — видно, что трактор прошёл недавно, но не до конца. Корнеев свернул направо.
— Близко, — сказала Василиса. — Через семь километров — мост. Старый, деревянный. Если стоит ещё.
— А если не стоит?
— Тогда обходом, по льду. Речка зимой замерзает.
Мост стоял. Деревянный, узкий, с провалившимися местами досками, но — стоял. «Нива» переехала через него осторожно, на первой передаче. Под колёсами скрипело — то ли дерево, то ли снег.
— Помнишь его? — спросил Корнеев.
Василиса не ответила. Она смотрела на мост, на чёрную ленту льда под ним, на белый берег с занесёнными снегом ивами. И Корнеев увидел: её губы шевельнулись. Беззвучно. Что-то она шептала. Не молитву — он бы услышал. Что-то другое. Заговор? Имя?
Он не спрашивал.
После моста дорога пошла вверх, к холму. И с холма — Корнеев почувствовал, как у него сжалось в груди, — открылось Заречье.
Деревня лежала в чаше — между двумя пологими склонами, у излучины замёрзшей речки. Длинная улица — одна, единственная — тянулась с востока на запад, и по обе стороны от неё стояли дома. Дома были разные — старые, бревенчатые, с резными наличниками, и более новые, обшитые сайдингом и крашеные в синий и жёлтый. Над крышами поднимались редкие столбы дыма — тонкие, прямые, словно деревня дышала по одной ноздре. С восточного края деревни виднелось каменное строение — серое, с плоской крышей, явно нежилое: фельдшерский пункт, должно быть. Чуть дальше — длинное кирпичное здание с заклеенными окнами: бывший клуб. На западе, у самого края, низкие крыши коровников — там, видимо, ферма, где работает муж Марины Зотовой.
И — поверх всего этого, поверх крыш, и снега, и дыма — стояла абсолютная, плотная, словно ватная, тишина.
— Тихо, — сказал Корнеев.
— Слишком тихо, — отозвалась Василиса.
Он понял, что она имеет в виду. В нормальной деревне в полдень слышно собак — должны были бы лаять, реагируя на гул мотора. Слышно было бы скот — мычание коров, кудахтанье кур, голос петуха. Слышен был бы хоть какой-то человеческий звук — стук топора, скрип двери, чей-то голос. Здесь не было ничего. Только мотор «Нивы» и хруст снега под колёсами.
Они спустились с холма. Въехали в деревню. Корнеев сбавил скорость, чтобы не пугать жителей — но жителей не было. На улице никого. Окна — почти все — заклеены газетой изнутри или закрыты ставнями. Только в редких домах горел тусклый свет.
— Это всегда так? — спросил он.
— Нет, — сказала Василиса. — Раньше нет. Раньше в полдень бабы по воду ходили, мужики курили у клуба. Сейчас… сейчас они сидят по домам. Знают, что что-то не так. Прячутся.
* * *
Дом Зотовых стоял на западном краю — невысокий, с шиферной крышей, с новенькой синей дверью. Калитка была подвязана верёвкой. Корнеев остановил машину у забора и заглушил мотор. В наступившей тишине стало ещё страшнее.
— Идём, — сказал он.
Они вышли. Снег хрустел под валенками громко, как будто били по льду. Калитка открылась со скрипом. Корнеев пошёл первым, Василиса — за ним.
На крыльце — он заметил это сразу — был знак. Углём, прямо на доске: большой косой крест, перечёркнутый сверху ещё одной чертой. Старый знак. Защитный, наверное. Корнеев слышал о таких — народные обереги, рисуют на пороге, чтобы «не вошло».
Василиса увидела крест. Кивнула, словно подтверждая что-то.
— От Полуночницы, — сказала тихо. — Не помогает. Но рисуют.
Она постучала в дверь — мягко, тремя пальцами. Звук был приглушённый, обитый, словно за дверью что-то лежит. Не успел Корнеев подумать, что им долго не откроют, — дверь распахнулась резко, и в проёме появилась женщина.
Молодая — лет двадцати пяти. Светловолосая, с растрёпанными волосами, в халате поверх свитера, на ногах — шерстяные носки и тапки. Лицо — серое, осунувшееся, с тёмными кругами под глазами. Глаза — широко открытые, лихорадочные, словно она много дней не спала.
Это была Марина Зотова.
— Василиса Гавриловна, — сказала она хрипло, и в голосе её всхлипнули слёзы. — Господи. Слава Богу. Вы приехали.
Она протянула руки. Василиса шагнула вперёд, и Марина рухнула ей на плечо — без церемоний, без знакомства. Так, как падают на единственную опору. И заплакала — глухо, в плечо чужого человека, которого видит первый раз в жизни.
Корнеев стоял у двери и смотрел. Он видел много горя в своей работе. Но это было особенное горе — горе матери, которая шесть недель не спит, потому что ждёт, когда у её ребёнка остановится дыхание.
— Тихо, — Василиса гладила её по голове, как ребёнка. — Тихо. Я здесь. Покажи мне её.
Марина оторвалась от плеча. Кивнула. Молча провела их в дом — через сени, через тёплую кухню, в маленькую комнату с одним окном. В комнате стояла кроватка. Деревянная, с резными бортами. В кроватке лежал младенец — крошечный, в розовом комбинезоне, с тёмными волосами на маленькой голове. Спал. Дышал — Корнеев увидел, как поднимается грудка под одеяльцем. Часто, мелко, как у птенца.
Василиса подошла к кроватке. Постояла молча. Потом — Корнеев увидел это, и сердце у него сжалось, — медленно протянула руку и коснулась лба младенца кончиками пальцев. И в этом её жесте была не просто нежность. В нём была старая, древняя, надёжная сила — как будто она знала, как класть руки, как будто её мать научила её этому, как учила всему остальному.
Алиса открыла глаза. Посмотрела на Василису — серьёзно, не плача. Долго смотрела. И вдруг — улыбнулась. Беззубой младенческой улыбкой. И снова закрыла глаза.
Марина всхлипнула.
— Она… она первый раз за неделю улыбнулась, — прошептала она. — Господи. Спасибо.
Василиса убрала руку. Медленно повернулась к окну.
Окно было одно — небольшое, двойное, с двойными рамами. Между рамами лежал снег — тонкая полоска внутрь, нанесённая через щель. Стекло изнутри было покрыто инеем.
И в самом центре стекла, среди морозного узора, — Корнеев увидел это, и кожа у него на спине пошла мурашками, — был отпечаток ладони. Тонкой. Женской. С пятью растопыренными пальцами. Иней вокруг ладони таял, словно она была ещё тёплая. Хотя в комнате никого, кроме них троих, не было.
— Свежий, — прошептала Марина за его спиной. — Сегодня в полночь появился. Я думала, к утру растает. Не тает.
Василиса долго смотрела на отпечаток. Молчала. Потом — Корнеев это услышал, и понял, что слова её обращены не к ним, — сказала тихо, в стекло:
— Я знаю, кто ты. И я пришла.
* * *
Они вернулись в кухню. Марина поставила на стол хлеб, варенье из черники, налила в чашки крепкий чай — почти чёрный. Руки у неё дрожали, ложка стучала о край сахарницы. Она сейчас держалась — но Корнеев видел: она держалась на честном слове. Ещё одна бессонная ночь — и она упадёт.
— Где муж? — спросил Корнеев.
— На ферме. Олег. Он там по ночам тоже сидит — со мной, у кроватки. А днём — на работе. Скоро придёт.
— Соседи помогают?
— Боятся, — Марина опустила глаза. — Я их понимаю. Соседи — Прокушевы — у них тоже младенец был. В августе. Умер. С тех пор Тамара Прокушева ко мне не заходит. Не может. Я с ней встречаюсь у магазина — она глаза опускает.
Василиса молча пила чай. Корнеев видел, что она напряжённо думает.
— Марина, — сказала она наконец. — Расскажи мне всё. С самого начала. Когда первый раз ты почувствовала.
Марина набрала воздуха. Глотнула чая, как будто это вода и она ей нужна для того, чтобы продолжать.
— В октябре, — сказала она. — Алиса ещё совсем маленькая была — два месяца. Я её только-только перестала пеленать. И вот однажды ночью я проснулась — а в комнате холодно. Так холодно, что у меня пар изо рта. Печь топлю — а холодно. Подхожу к кроватке — Алиса синяя. Не дышит. Я её хватаю, трясу — она вдохнула. И заплакала. И в эту минуту я заметила окно: иней разошёлся в виде ладони. Я подумала — мне померещилось.
— А потом?
— А потом — каждую ночь. Каждую. Ровно в двенадцать. Я сижу у кроватки до полуночи — и жду. И каждый раз — холод. И каждый раз Алиса перестаёт дышать. Иногда я её толкаю, она вдыхает. Иногда — сама. Но недавно… недавно она стала дышать всё медленнее. Будто… будто её каждый раз чуть-чуть забирают. И возвращают не всю.
— Сколько раз она перестаёт дышать за ночь?
— Один раз. Только в полночь. Потом — нормально. Утром просыпается, ест, играет — будто ничего не было.
Василиса кивнула. Достала из кармана платок, протёрла руки.
— Я останусь с тобой сегодня ночью, — сказала она. — Дмитрий тоже. Будем дежурить вдвоём.
— Втроём, — поправил Корнеев. — Олег ведь будет с нами?
— Олег… — Марина запнулась. — Олег не выдержит ещё ночь. Он сегодня поспит. Я его прогоню — ему утром на ферму, а он еле на ногах стоит.
— Хорошо, — сказала Василиса. — Втроём, потом вдвоём. Я останусь с тобой до утра.
Марина кивнула. Закрыла глаза — на мгновение, словно проверяла, не сон ли это. Открыла.
— Спасибо вам, — сказала. — Я не знаю, как вас отблагодарить.
— Не благодари сейчас, — ответила Василиса. — Поблагодаришь, если получится.
* * *
Корнеев вышел на крыльцо — покурить. Он давно бросил, но сейчас, по случаю, взял с собой пачку. Закурил, держа сигарету в перчатке. Дым на морозе стоял неподвижно.
Деревня всё так же молчала. По улице, в дальнем её конце, медленно шла фигура — старуха в чёрном платке, согнутая, с палкой. Она брела вдоль домов, и каждые несколько шагов останавливалась, словно прислушивалась. Потом продолжала путь. К Корнееву она не повернулась. Не заметила. Или сделала вид, что не заметила.
Из дома Зотовых вышла Василиса. Встала рядом.
— Слышишь? — спросила она тихо.
— Что?
— Колокол.
Корнеев прислушался. Сначала ничего. Потом — где-то очень далеко, наверное, в райцентре, в Запольном, — донёсся низкий, басовитый звон. Один удар. Долгий. Потом — тишина.
— Час дня, — сказала Василиса. — В Запольном церковь, на ней колокол. Когда ветер с запада — у нас в Заречье слышно.
— Только сейчас?
— Сейчас и в полночь, — сказала она. — Полуночница приходит под колокол. Так мама говорила.
Корнеев докурил. Бросил окурок в снег. Тот зашипел — снег был совсем сухой, мороз пробрался даже в табачный жар.
— Василиса, — сказал он. — Что мы будем делать ночью?
— Сидеть, — ответила она. — И не пускать.
— Это работает?
— Иногда — да. Если знаешь как.
Он посмотрел на неё. В её лице, в тёмных серьёзных глазах, не было ни страха, ни сомнения. Только усталая, готовая, тяжёлая готовность. Так смотрели его отец, когда возвращался с фронта, на свои собственные руки — словно эти руки делали что-то, чего он не выбирал, но не мог не сделать.
— Хорошо, — сказал Корнеев. — Я буду рядом.
— Я знаю, — ответила она.
И они вернулись в дом.
* * *
Глава 3. Марфина дочь вернулась
К вечеру в Заречье явно стало известно, что приехали чужие. Корнеев это почувствовал по тому, как изменилась улица. На западной околице, у магазина — обшарпанной избы с вывеской «Продмаг», — теперь стояли две старухи. Они курили самокрутки, потуже завязывали платки и смотрели — не отрываясь — на дом Зотовых. Не приближались. Просто смотрели. Когда Корнеев вышел во двор за дровами, старухи отвернулись разом — словно по команде. И ушли.
Олег Зотов вернулся с фермы в четыре. Невысокий, плечистый, с обветренным лицом тридцатилетнего мужчины. Под глазами — серые мешки. Он молча пожал Корнееву руку — крепко, как мужик мужику, — и долго смотрел Василисе в лицо, не говоря ни слова.
— Спасибо, что приехали, — сказал наконец. — Марина — она уже не выдерживала. Если бы вы не приехали — она бы… не знаю.
— Я знаю, — ответила Василиса. — Поэтому и приехала.
Олег кивнул. Сел за стол. Марина поставила перед ним тарелку с горячими щами. Он поел молча — быстро, как солдат, который не знает, когда сможет поесть в следующий раз. После щей выпил стакан чаю и сразу — встал.
— Я пойду полежу, — сказал. — С пяти, Марина. Разбуди меня в одиннадцать. Я с вами буду до полуночи.
— Олег, ты три ночи не спал нормально, — сказала Василиса. — Сегодня — отдыхай. Мы справимся.
— Не могу, — он покачал головой. — Это мой ребёнок.
— Это и мой, — сказала Василиса так спокойно, словно говорила очевидное. — Потому что я её увидела. Иди спи. Доверься мне.
Олег посмотрел на неё долгим взглядом. Потом — без слов — кивнул и ушёл в спальню.
* * *
Корнеев решил пройтись по деревне. Сказал Василисе: «Я ненадолго. Хочу осмотреться, понять, кто где живёт». Она кивнула — не возразила. Видимо, понимала: в его работе осмотр был так же важен, как в её — травы.
Он надел шапку, шарф, варежки и вышел. На улице уже сгущались сумерки — короткий зимний день кончался к четырём, и сейчас, в начале пятого, небо стало синим, плотным, как старое сукно. Снег под ногами хрустел сильно. От его шагов разносился звук — далеко, по всей деревне.
Он пошёл от дома Зотовых на восток — к центру деревни. Прошёл мимо нескольких домов — все одинаковые: бревенчатые, низкие, с заколоченными ставнями. Где-то горел свет в одном окне — узкая полоса жёлтого. У одного из домов он услышал, как заскрипела половица за дверью — кто-то подошёл и смотрит на него в щель. Корнеев сделал вид, что не заметил. Прошёл дальше.
В центре деревни был перекрёсток. Налево — фельдшерский пункт (закрыт, окна тёмные), направо — клуб (закрыт, на двери замок). Прямо — дальше по улице — стояла та самая церковка, о которой говорила Василиса. Бывший Покровский храм, превращённый в склад в тридцатых, восстановленный в девяносто восьмых, по тогда уже не действующий — священник из райцентра приезжал раз в месяц. Двери в храме сейчас были заперты, но окна светились — слабым, неровным светом, как от свечи.
Корнеев подошёл к храму. Толкнул дверь — заперта. Постучал. Ответом — тишина. Потом, через минуту, — лёгкий шорох внутри, и дверь приоткрылась. На пороге стояла маленькая старушка в платке. Лицо у неё было сморщенное, как печёное яблоко, а глаза — острые, чёрные.
— Здравствуйте, — сказал Корнеев. — Я к вам нездешний.
— Знаю, — она посмотрела на него снизу вверх. — Вы с той, кто приехал к Зотовым.
— Да.
— Заходите, — старушка отступила в сторону.
Внутри храма было прохладно, но не морозно. Пахло воском и старым деревом. У алтаря — лампадка. На стенах — иконы, тёмные от времени. Старушка показала Корнееву на скамейку у стены.
— Меня Глафирой Никитичной зовут, — сказала она, садясь напротив. — Я тут вроде сторожихи. Слежу, чтоб не воровали, и чтоб лампадка не гасла. Раз в месяц батюшка из района приезжает, тогда служба.
— Глафира Никитична, — Корнеев говорил тихо, под церковные своды. — Я по делу приехал. Хочу понять, что в деревне происходит.
— А что происходит? — она наклонила голову. — Ничего особенного. Деревня помирает. Стариков много, молодых мало. Дети рождаются — умирают. Так бывает.
— Не «так бывает», — мягко возразил Корнеев. — Трое за полгода. В деревне на сто человек.
Глафира Никитична долго молчала. Потом сказала, не глядя на него:
— Полуночница вернулась. Вот и всё, что я могу сказать.
— Что это?
— Дух, — она перекрестилась. — Старый дух. Жадный. Приходит к младенцам по ночам, ворует у них дыхание. Меня моя бабушка ещё пугала ею, когда я маленькая была. Говорила: «Если ребёнок ночью пищит — не вставай. Это Полуночница его щекочет, чтобы мать встала и оставила колыбель открытой».
— Откуда она взялась?
— Никто не знает, — Глафира Никитична посмотрела на лампадку. Огонёк её колыхался — словно от сквозняка, хотя двери и окна были закрыты. — Никто не знает, откуда она. Знают только — её можно позвать. Если найдётся, кому. И тогда она остаётся.
— А кто здесь её позвал?
Старушка молчала долго. Очень долго. Потом — почти шёпотом:
— Я не скажу. И никто в деревне не скажет. Боятся.
— Степанида Власьевна?
Старушка вздрогнула. Подняла на Корнеева глаза. И в этих чёрных, острых, выцветших глазах он увидел: попал.
— Я ничего не говорила, — сказала она быстро. — Я ничего не знаю. Идите с Богом. И вашу… Марфину дочь… скажите ей: пусть бережётся. В деревне есть те, кто рад её приезду. И те, кто — нет.
— Кто — нет?
— Те, кто помнит, как горел дом её матери, — Глафира Никитична встала. — А теперь идите. Мне работать. Лампадку поправлять.
Корнеев встал. Кивнул. Уже у двери оглянулся.
— А вы тогда были? Когда сожгли?
Старушка повернулась. Долго на него смотрела.
— Была, — сказала она. — Бежала тушить. Не успела. Я тогда — единственная, кто бежал. Остальные — стояли и смотрели. И я тоже стояла, потом, когда поняла, что не успеть. Простите меня, Господи.
И перекрестилась снова. Корнеев вышел.
* * *
Он шёл обратно по тёмной улице — к дому Зотовых. На востоке уже зажглись первые звёзды, мелкие, колкие. В одном из окон, за тюлевой занавеской, мелькнуло лицо — старуха смотрела на него, не отрываясь. Когда он поравнялся — занавеска дрогнула, опустилась, и лицо исчезло.
«Марфина дочь вернулась» — это знала уже вся деревня. И каждый сейчас решал, что с этим делать.
У дома Зотовых на крыльце стояла фигура — женская, в длинном тёмном пальто, в платке. Спиной к Корнееву. Он подходил — фигура не двинулась. Когда он уже почти подошёл — обернулась.
Это была женщина лет шестидесяти. С круглым лицом, с тёплыми морщинистыми глазами, с румяными от мороза щёками. В руках она держала корзину, накрытую полотенцем. От корзины шёл запах — мучной, горячий, домашний.
— Здравствуйте, — сказала она ласково. — Вы, наверное, Дмитрий? Я — Степанида Власьевна. Узнала, что Василиса приехала, — не утерпела, прибежала её повидать. И вот, пирогов принесла. С капустой и с курицей. Свежие, только из печи.
Корнеев смотрел на неё. Лицо — доброе. Глаза — тёплые. Голос — мягкий, певучий. И при всём этом — кожа у него на затылке поднялась. Эта женщина — на которую он смотрел сейчас — стояла в семьдесят третьем году над колыбелью больного младенца и шептала имя Полуночницы. И сейчас, тридцать с лишним лет спустя, она пекла пироги и приходила в дом, где младенец каждую ночь перестаёт дышать.
— Заходите, — сказал он, открывая дверь.



