- -
- 100%
- +
Неразрешимая человеческая проблема тяжелела с годами, сжимая внутренности в болезненный кулак. За что зацепится, как исправить неисправимое, как излечить неизлечимое, как порвать цепь генетических зависимостей, разъедающих нутро родного человека? Волна материнских тревог может сама по себе внезапно нахлынуть, будто по чьему-то роковому сигналу, данному свыше, вызывая болезненные спазмы, гнетущий страх и головокружение. Опять перед глазами бездна, перед которой ты слаб и бессилен, но в которую ты ныряешь с замиранием в сердце и с молитвой на устах.
Мрачность сына усиливалась от съедающей его вины перед матерью, от внутреннего состояния бессилия и не желания что-либо предпринять, от невозможности спрятаться от ясной, режущей глаза, правды, от неудовлетворённости вялотекущей жизни, перемежающейся возбуждением и апатией, убивающей на корню все благие посылы к активным действиям, укрепившим бы его мужской характер, в котором всё ещё жили необходимые качества для кардинального сдвига судьбы в иную созидательную плоскость.
– Спасибо, надеюсь на лучшие времена, – произнесла Леля, пытаясь заглянуть в глаза сыну, выходя из машины с тяжёлым сердцем.
– Меня и эти устраивают. Отцу привет, – бросил сын и затрусил к троллейбусной остановке.
Лёля тихо открыла двери, раздевшись, обессилено рухнула на табуретку и застыла в полном душевном опустошении. Знакомое, годами не проходящее, ноющее чувство тревоги, свербило её измученные внутренности, будто вытягивая их изнутри, наматывая в болезненный клубок, тянущий в тёмную неизвестность. Послышались неторопливые осторожные шаги мужа, который выплывал из своей комнаты старым тихоходным внушительным лайнером, остерегаясь резких движений и поворотов по состоянию своего полного износа узлов и механизмов когда-то мощного организма,.
Муж, переживший многочисленные операции, со швами вдоль и поперёк большого тела, выстоявший против двух обрушившихся на него инфарктов и одного инсульта, полностью ослепнувший на один глаз, с остаточным от глаукомы зрением, позволяющим, слава богу, хотя бы читать одним глазом электронную книгу с увеличенным жирным шрифтом, волнуясь, подошёл к Лёле.
– Как ты? Голодная? Я места себе не нахожу. Дай почитать заключение, что там обнаружили, уверен – всё в пределах возрастных изменений.
– Примерно так и есть. Основное – это гистология, позже, – ответила Лёля и передала ему бумаги.
– Запомни, – сказал он шутливо, – в этом доме есть один больной, это я, а тебе болеть категорически запрещено, иначе – мне каюк.
– Не шантажируй. Ты ещё меня переживёшь, сам знаешь, что меня точит.
– Выкинь всё из головы. У него своя голова на плечах, своя жизнь, о которой мы почти ничего не знаем. Главное, что мы вместе и живём отдельно, да ещё в такой отремонтированной красоте, благодаря твоему терпению и дикому упорству.
– И всё же это не главное. Только бы на душе было покойно, – ответила Лёля и посмотрела потеплевшими глазами на преображённую год назад квартиру.
Как она смогла это осилить и почему решительно сказала, что ремонт надо делать именно сейчас или никогда, да ещё и после второго инфаркта мужа, зная, что он вообще не переносил даже просто это слово – «ремонт» всю их длительную многострадальную супружескую жизнь, она до сих пор не понимала. Но точно и беспрекословно услышала сигнал свыше к действию, определив последние финансовую и физическую возможности в этот период жизни. Она интуитивно готовилась к достойному входу в свой последний жизненный этап бытия с мужем, предчувствуя отторжение эгоистичной молодости от дряхлеющей старости, выстраивая «свою крепость» оборонительной независимости от внешнего мира, без унизительного ожидания звонков разрушительной силы или проливающихся быстроиспаряющимся лечебным бальзамом на их истрёпанные нервы, что случалось реже.
Ворох ненужных вещей, поглощающих запылённое пространство протечных комнат, давил многолетним грузом на психику, ослабляя дух и тело, скрепляя хрупкими узами союз, трещащий по швам восемь утомительных пятилеток. Хотелось начать новую жизнь, вычистить въедливую память от тревожащих душу болезненных воспоминаний, спрятаться за толстыми каменными стенами и растворится в их защитной тишине.
Ремонт в доме стал для Лёли переворотом в сознании, переосмыслением прошлого, волной нежданных разбуженных чувств, провалом в глубокие тайники памяти, возвратом к необратимому, преодолением собственной захламлённости и ненужного скарба, стремлением к свободе, к разрыву прошлых цепей и бегу к новым. Какое наслаждение выбрасывать останки прежней жизни, не оправдавшие надежд, топтать их мысленно и воочию ногами, горько прозревая через своё обретённое когда-то песочное счастье.
– Телефон надрывается от постоянных звонков. Хорошо, что сломанный автоответчик на пятом звонке обрывает связь, а то бы звенел часами, – пробурчал муж, глядя на Лёлю испытывающими подслеповатыми глазами, понимая, что он не властен изменить ход событий, обрушивающихся на хрупкую, будто тающую фигурку жены.
– Да ладно, справимся, не бери в голову, – ответила Леля и пошла на кухню ставить чайник.
Всю свою сознательную жизнь, так почему-то получалось, Лёлька несла на себе бремя чужих проблем, в которых она утопала с головой, стараясь разрешить их, принимая на себя массу мелких и крупных забот в ущерб своим интересам и интересам своей семьи. Мужа это бесило. У него просто в голове не укладывалось, зачем она это делает, не получая ничего взамен, зачастую даже простой человеческой благодарности. Эти люди, подобно пиявкам, питающимся кровью, пользовались её мягкосердечностью и податливой жалостью. Он считал её неисправимой дурой, видя зачастую корысть этих людей, раздражаясь всё сильнее и сильнее от того, что она не внимала его суждениям, тратя время и силы на пустое.
Она сама недоумевала, откуда эта нелепая безотказность в выполнении людских просьб, звучащих для неё, как приказ свыше. Не умела отказывать в лоб. В результате чужие проблемы облепляли, затягивая её с головой. На их разрешение она тратила уйму времени и сил, да ещё и получала заслуженно от мужа незаслуженные по сути словесные оплеухи. Ни вырваться из плена жалостливого участия, ни изменить свою натуру она не могла. Легче сделать, тяжелее отказать.
Лёлька была рабой своей безотказности. Она прекрасно видела и чувствовала этих людей, поглощающих её энергию, как вампиры, но ничего поделать с собой не могла, так как в критические минуты, в ней пробуждалось что-то особенное, какая-то внутренняя сила и уверенность, двигающая её поступками и словами, необходимыми этим, попавшим в западню, людьми. Может быть, это было частью её миссии на земле, трудно сказать, но никогда она не сожалела о потраченных силах, более того, она испытывала глубокое удовлетворение от свершённых бескорыстных дел.
Зачастил короткими междугородними звонками телефон.
– Началось. Нет ни дня покоя. Опять твои пиявки звонят, – заворчал муж и сел поближе к телефону, чтобы от нечего делать послушать разговор, что так раздражало Лёлю и сковывало при разговоре. Она подняла трубку и услышала возбуждённый крикливый голос Сени из Москвы.
– Елена Сергеевна, я веду свой репортаж с Красной площади после шикарного филармонического концерта. Был в Третьяковке, пробился в Академию наук на открытую конференцию. В Академии продаются корочки для кандидатских дипломов от 300 до тысячи рублей. Майка мне выдала очередную мизерную сумму на день, но мне же надо питаться, а всё так дорого. Хоть она и купила мне проездной, наготовила дома еды, но не бегать же мне через всю Москву пожрать. Я всё узнал, сколько надо для защиты докторской. В районе двухсот тысяч рублей. В библиотеке РАН спустил все деньги на ксерокс. Срочно вышлите мне пару тысяч до востребования. Мне нужна корочка для кандидатской. Вы меня слышите? Без неё просто не пускают в Академию…
Сеня тараторил без умолку, а Лёля молча слушала его визгливый голос, еле сдерживая своё нарастающее раздражение.
– Сеня, мы тебя всем миром собрали, дали деньги в дорогу, не прошло и двух дней, как ты кричишь «сос», хотя живёшь у родственницы на всём готовом. Попроси у Майи, с ней по твоим расходам по договорённости будет рассчитываться Фрида. Высылать ничего не буду, и отцу не звони, у него ничего нет, – как можно спокойнее произнесла Лёля.
– Что вы все меня унижаете, заставляете в ногах валяться, меня, учёного, для которого все двери открыты. Пусть Катерина у отца возьмёт старинные чашки и снесёт в антиквариат. Вот вернусь и возьму кредит. Не нужна мне Фрида, которая ограбила меня при разводе, а теперь выдавливает по капле. Ничего, она скоро за всё ответит. – И, засмеявшись, зашептал в трубку, – Я тут на Лубянке нашёл ящик для разных жалоб, посланий и доносов, вот туда и сунул свою жалобу на гражданку ФРГ, которая лишила и лишает меня собственности.
– Сеня, успокойся, ты говоришь со страшной одышкой. Я сейчас сама позвоню Майе, и она тебе даст на корочку. Ты лекарство принимаешь?
– Что ты меня этим лекарством тычешь. Я здоров, а больной я тогда, когда в больнице, – уже более спокойно произнёс Сеня, добившись своего.
Лёля тут же позвонила Майе, которую в буквальном смысле трясло от незваного далёкого родственника, и попросила её съездить вместе с Сеней в Академию, купить ему эту злосчастную корочку, билет на обратную дорогу, а главное посадить его в поезд, не отходя от вагона, так как он может придумать любую историю с пропажей билета и вернуться неожиданно назад.
Фрида, бывшая жена Сени, давно живущая в Германии с их дочерью и вторым мужем, держала плотную связь с ним, контролируя его целевые передвижения по ежедневно составляемым им утренним планам, очеловечивая его одинокое существование, гася его затраты и подключая своих знакомых за определённую плату к заботам о его быте. Жизнь Сени уже лет двадцать пять шла по спирали – виток на свободе, виток в психиатрической больнице. Адекватное состояние сменялось депрессией или эйфорией с маниакальным психозом. Лёля получила Сеню, почти одного с ней возраста, из рук в руки от его отца Давида Лазаревича, известного в искусствоведческих кругах метра, которому уже за девяносто и которому Лёля была благодарна за подаренную им новую одухотворённую творчеством жизнь, скреплённую глубокой личной симпатией.
Лёля попила чаю, дала лекарство мужу, снабдив его на ночь двумя огромными кружками с водой, смыла с себя дневные запахи и закопалась в своей норке под тёплым мягким одеялом на жёсткой тахте с книгой в руках. Так и застыла, держа книгу раскрытой, прислушиваясь к затихающим звукам в бессонной тишине. За окном устало вздыхал царственный город, умиротворяя шелестящим звуком автомобильных шин, похожим на ритмичные всплески морского прибоя. Лёля представляла каменные дома, стоявшие как скалы с окнами, словно выдолбленными ветрами, миллионами птичьих гнёзд. В домах попрятались люди, закрывшись на замки друг от друга и от неотвратимого, притаившегося за дверями, выжидающего своего часа. Ещё одна бессонная ночь впереди. Главное – слышать живое дыхание рядом и ничего более не желать.
Входящая в её покои ночь дарила ей долгожданное единение со своими мыслями, с осколками прожитого дня, которые цеплялись острыми рваными краями за живую плоть, болезненно царапая сердце и бередя чуткую душу. Небо незримо нависало мрачной безысходностью, не давая мертвенному лунному свету ни малейшего шанса выглянуть из-за плотной завесы монолитных туч, похожих на налитые слезами гигантские небесные веки. В этой ночной тишине высвечивалась правда произошедших за день событий, спадала с глаз пелена ложной важности и значительности совершённых поступков. Расплата за слова и действия этого дня придёт в своё ответное время. А пока можно бесцельно парить в эфемерном потоке призрачного ночного существования, с наивной уверенностью в бессмертии собственного «Я» и бесконечности отпущенных дней.
Беззвучно приоткрылась дверь, просунулась голова мужа, который пропел с ядовитым акцентом:
– Да, забыл, ещё одна пиявка тебе звонила, одноклассник Ромка, сказал, что ждут тебя в понедельник в школе к двум часам на открытый урок одиннадцатого класса, куда привезут вашу учительницу литературы, которой за девяносто. Когда это закончится?
– Ни-ко-гда, – пропела в ответ Лёлька и уплыла мыслями в свои школьные годы…
̆̆̆
НАЧАЛЬНАЯ ШКОЛА
на Полтавской почти не оставила никаких следов в памяти у Лёли, кроме милого облика первой учительницы Леры Михайловны, горемычного стояния со слезами перед напольными счётами и влюблённости в хулигана Витьку, который выражал свои знаки внимания дёрганием косичек и хвостиков приглянувшихся девчонок. Когда Витька неожиданно за спиной больно дёрнул Лёльку за жидкие короткие косички, она почувствовала гордость от собственной значимости и сразу в него влюбилась.
После четвёртого класса её перевели в девятилетку на Гончарной, где она получила более разнообразные впечатления, несмотря на их чёрно-белую эмоциональную окраску. Что говорить, учёбу она воспринимала, как пытку, прячась от невыученных предметов, списывая напропалую домашние задания, решая контрольные в классе со шпаргалками или учебниками, зажатыми между колен под партой, дрожа, как заяц, от движущейся по журналу руки преподавателя, выискивающего очередную жертву для ответа у доски. Нельзя сказать, что она была глупа, нет, она просто не умела организовать себя дома, откладывая главное на потом, вернее на ночь. А главным было то, что было не понято, пропущено и запущено со временем. К приходу родителей она сидела за круглым столом, бессмысленно глядя слипающимися глазами на учебники и тетрадки, с неначатыми уроками, которые никого из домашних не интересовали. Зато она обожала делать доклады по природоведению, разрисовывать стенгазеты, выпекать печенье на уроках домоводства, петь в хоре и ухаживать в школьном зооуголке за пугливыми кроликами.
Свою школу она любила и избегала одновременно. Любила за большое количество друзей, которые ценили Лёльку по-своему, тянулись к её незлобивому доброму нраву, давали списывать, привлекали к своим играм и тайным любовным перепискам, от чего ей за партизанское молчание не раз попадало от директора – строгого блюстителя нравственности подопечных.
Лёлькино своеволие на фоне сомнительной успеваемости было наказано тем, что её не приняли в пионеры со всеми, не повязали торжественно алый галстук на шею, как всем в праздник Великого Октября перед линейкой, выставив публично изгоем. Она обливалась горючими слезами от обиды и унижения, прячась за клетки с покорно жующими морковку кроликами на школьном дворе. Позже, когда она примирилась со своим статусом изгнанника, ей сунули, как милостыню, галстук и значок в руки, только усилив чувство ущербности перед самой собой.
Это унизительное чувство ущербности преследовало её долгие годы, подспудно ища выход в фантастических снах, в лабиринтах которых она почти всегда непроизвольно находила выход из тупиковых ситуаций, освобождаясь от гнетущей зависимости. Сны она не видела, она их проживала как свою вторую зазеркальную действительность, считая их органичной частью протекающей жизни.
СОН О ШКОЛЕ
увиденный ею через много лет, высветил её потаённые мысли и переживания:
Во сне она увидела свою родную школу на Гончарной улице. Волнуясь, вошла в неё, и её охватило давно забытое чувство неуверенности, страха и унизительного бессилия. Толстые и низкие гладкие колонны в холле, торжественная широкая мраморная лестница, ведущая в переполненные гудящие классы, давили на неё, пугая непонятными науками, под угрожающими взглядами вечно недовольных учителей. Как всегда, у лестницы сидит дежурная – спокойная пожилая женщина. За её спиной стоит девочка лет двенадцати с круглым румяным лицом и бойкими блестящими бесцветными глазами, которые тут же впились в неё со странным любопытством и чрезмерным вниманием. Лёлька спрашивает у дежурной можно ли пройти. Дежурная, продолжает молча смотреть на неё, не отвечая. Девочка оживилась и радостно предложила проводить её, куда надо. Она соглашается. После чего девчонка мгновенно подпрыгнула, подбежала к ней и неожиданно крепко схватила за правое ухо, больно потянув за него к лестнице. Лёля опешила и поняла, что девчонка хочет вот так, на глазах у всех, протащить её, взрослую, по школе, чтобы осрамить, высмеять и унизить. От возмущения, стыда и боли кровь прилила к лицу. Она решила, что не тронется с места. Стала вырываться, но ничего не получалось. Девчонка, схватившись своими цепкими пальцами, с наслаждением повисла на ухе. Тогда Лёля стала с яростью бить её голову своей. Она билась с безумной силой, стукалась лбом о её голову, пытаясь вывернутся и освободиться, испытывая наслаждение, не чувствуя боли. Потом в отчаянии и гневе стала колотиться головой о дверной косяк. Дежурная даже не шелохнулась. Она делала вид, что ничего не видит. «Да этой девчонки здесь, в школе панически боятся, – поняла Лёлька. Пронзила мысль: Она здесь специально поджидает жертв». Неожиданно появился директор с военной выправкой. Девчонка быстро спрятала свои руки за спину. В ту же секунду Лёля схватила её за скрещенные руки, сжала, что было силы, и сказала твёрдым голосом: «Теперь ты будешь делать то, что я велю». Главное – почувствовала она, не отпускать рук, в них вся её сила. Она внимательно посмотрела на её зажатые в неудобной позе руки и испугалась, то были руки не ребёнка. Она держала чёрные мохнатые руки с длинными цепкими скрюченными пальцами, вместо ногтей торчали острые когти. Теперь понятно, почему невозможно было вырваться – её держали дьявольские руки. Она сжала когтистые пальцы ещё сильнее, специально пригнув её тело к лестнице. Глаза девчонки забегали и стали жалобными, она поскуливала и просила отпустить на время руки, чтобы удобнее встать. Это была уловка, чтобы вновь впиться в Лёльку дьявольскими когтями, наслаждаясь её унижением и бессилием. «Нет, – сказала Лёля, – теперь ты у меня в руках». И повела её по школе с чувством освобождения от долго мучавшего её, пылающего стыда и унизительного безысходного страха.
Перенесённые публичные оскорбления породили ответное неприятие ко всем общественным массовым организациям, в том числе и к комсомолу, в который она даже не делала попыток попасть, избегая настойчивых агитаций и комсомольских сборищ, настораживая впоследствии кадровиков, читавших её анкеты после окончания школы с пустой графой о членстве ВЛКСМ. Что, впрочем, не мешало ей потом стать членом КПСС по настоянию и уговорам парторга крохотного заводика местной промышленности, не взирая на её честное признание, которое он исправил одним росчерком пера, поставив утвердительную галочку в графе ВЛКСМ и период пребывания – наобум. Так надо было из-за профсоюзной работы, к которой у неё были уникальные данные, для самоотверженной защиты трудового народа от бюрократической номенклатуры, с негативными последствиями и накоплением горького жизненного опыта.
В школе на Гончарной она долго и безответно была влюблена в отличника Женьку Комарова, с военной выправкой, кучерявыми каштановыми волосами, подобранного, свежего и такого классного парня, от которого у неё замирало сердце и сохли губы. Это было одним из весомых радостных стимулов посещения школы. Привлекал также зооуголок. Перед всей живностью на свете Лёлька была беззащитна, чувствуя к ним непреодолимую тягу, восторженную любовь и безграничную жалость, которая распространялась и на хищников на свободе и в клетках, и на домашних питомцев. А потому на неё скинули все заботы по уходу за школьными кроликами, последнее кормление которых приходилось на пять часов вечера. Клетки находились в школьном дворе на открытом воздухе. И Лёлька несколько лет, несмотря на тёмное время зимой, непогоду и любое настроение, уже вернувшись с уроков домой, шла опять к пустой школе, чтобы вычистить клетки и дать корм брошенным кроликам, которые ждали её, благодарно тычась ей в руки и к щекам своими влажными подвижными носиками и мягкой шелковистой шкуркой. Уходя со школьного двора, она с надеждой смотрела на Женькины окна напротив школы, представляя в своих мечтах, как он случайно выбежит ей навстречу, спросит, что она делает так поздно около школы одна и проводит её до дома на Стремянную, болтая ни о чём, а потом предложит ей сесть рядом с ним за парту. И тогда она станет грызть школьные науки так, что всем докажет, что она не дура. И действительно, через много лет, уже имея на руках маленького сына, впустив в себя нежданно-негаданную любовь молодого коллеги, на этой эмоциональной волне сумеет доказать себе и всему миру, что она отнюдь не дура, – поступит и закончит с красным дипломом Индустриальный техникум и, вопреки протесту мужа, два экономических института, поглядывая с тайной надеждой на заочное отделение факультета искусствоведения Академии художеств.
ДОРОГА В ШКОЛУ И ИЗ ШКОЛЫ
с переездом на новую квартиру на Стремянную улицу, стала для Лёльки сущим испытанием, расшатавшим её нервы до предела. Путь к школе на Гончарную улицу проходил мимо Московского вокзала, где обитало немыслимое количество проституток и пьяных мужчин разных социальных уровней – от уголовников до командировочных, приличных на вид. Но самыми омерзительными были мужчины с отрешёнными застывшими глазами, державшие дёргающиеся руки глубоко в карманах брюк или пальто, неотступно следующие за ней чуть ли не до самой квартиры. Она видела таких ещё у привокзального ведомственного дома, но была, видимо, мала для них и бесполезна. Лёлька чуяла их за версту, но робела и стеснялась позвать кого-нибудь на помощь в критический момент. На улице она непрестанно крутила головой, затравленно оглядываясь, будто ненароком, назад, напрягаясь всё сильнее с приближением к арке дома. Она понимала, что во двор-колодец сходу идти опасно, а потому проходила мимо своего дома, заходила в телефонную будку, выжидая удобный момент, чтобы добежать до арки дома, пока вблизи не было прохожих мужчин. Но иногда эти уроды неожиданно настигали её в тупике двора в глухой парадной для чёрного хода с узкой крутой лестницей, распахивали полы пальто, требуя смотреть на их обнажённые гениталии, вызывая отвращение и ужас. Постоянное нервное напряжение сказалось на её психике. Она заболела манией преследования, стала бояться выходить из дома, забросила кроликов и погрузилась в мрачное душевное оцепенение, кормя только бездомных кошек во дворе и на лестнице у своих дверей, которые сбегались с чердака молниеносно на её голос и встречали во дворе с поднятыми вверх хвостами. Брат смеялся над её страхами, а родителей днём и вечером не было дома.
Но самые жуткие сцены она пережила с уголовниками, когда за ней неслышно, не бежали, а будто летели по воздуху через две высокие каменные ступени узкой лестницы, бритые мужики в ватниках. Она помнила, как сейчас, страшное хриплое дыхание, приближающееся за спиной. У неё леденело нутро, немел язык, дрожали ноги, которые двигались, как заведенные механизмы, перепрыгивая через две ступеньки на самый верх, с поднятой выше колен модной узкой юбочкой-бочонок. Оставалась только одна надежда на руки, цепляющиеся до судорог за чугунные тонкие перила чёрной лестницы. Уж, от перил, думала она, её не отдерёшь никогда. Только у своей двери, за один пролёт до неё, а выше – открытый зев тёмного чердака, у неё прорезался пронзительный до жути, будто не свой, голос, такой мощи, что уголовник мгновенно, также неслышно, слетая через две ступеньки вниз, выскочил в пустой двор.
– Ма – а – а – а! – звенело эхом через открытые лестничные окна на весь каменный двор-колодец, который словно сам замер от страха за открытыми чугунными воротами. На бегу, она умудрялась судорожно звонить в немногочисленные квартиры. Никто не выходил. И у неё в квартире было пусто. Лишь на следующий день соседи любопытствовали, выспрашивая о крике. Такой, будто не её, голос она слышала у себя во второй раз только в роддоме, при рождении сына.
Ощущение постоянной опасности исходило от этих чёрных лестниц, каменного, будто тюремного, двора, от хлипкой деревянной двери с огромным кованым крюком, от близости чёрного, пахнувшего кошками, чердака. Всё это возвратила ей память через годы неожиданным сном:
В её старой квартире с маленькой прихожей, переходящей в кухню без окна, видна тяжеловесная деревянная дверь, обшитая снаружи толстым металлическим листом с увесистым крюком внутри. Дверь притягивает к себе мнимым богатством, которая она якобы хранит. Глядя на эту нелепую дверь, она испытывала чувство неловкости, как от вранья, когда ему не верят. Её удивляет, как старая дверь выдерживала на себе набитый прежними хозяевами толстый металлический лист. Замок в дверях хлипкий и часто ломался. Одна надежда на огромный крюк, если не забыть закрыться на него изнутри.
Она стоит у дверей, прислушиваясь к тревожным шорохам на лестнице. Последний этаж. Наверху чердак, куда зачастую пробирались странные люди. Вдруг дверь стала раскачиваться вперёд и назад, пока не появилась щель, откуда просочилось длинное лезвие ножа, которое пытались просунуть под крюк, чтобы снять его с петли. Она хватает дверь за ручку и изо всех сил, упираясь ногой в стену, старается прижать дверь к косяку. Слышит голоса: «Быстрее, быстрее…» Там их много, понимает, что дверь не удержать. Её охватывает жуткий страх. Мысль одна: «Зарыться, спрятаться, бежать, но куда?» Немеет тело, отнимается язык. И в тот момент, когда дверь распахивается, впуская бегущие мужские фигуры в ватниках, она взлетает, расставив руки, под потолок и там замирает. Они, молча угрожающе ищут её, ругаясь в полголоса, что добра-то стоящего нет, но поймать её надо.





