- -
- 100%
- +
– Испугался? – спросила она.
– Нет.
– Совсем? Ни капельки? Ну вот, а я так старалась. Ну ничего. Пойдем домой? Теперь-то точно все будет хорошо.
Вероника пошла обратно той же дорогой, но скоро свернула на повороте и устремилась по другой рыхлой тропинке, огибая ограды и не желая слышать озлобленные шаги за спиной, пока не вышла на соседний край погоста, где странным образом резко обрубался лес и начиналось широкое поле разнотравья, синее от неприкрытого звездного неба. Ветер свободно гулял по полю и рисовал на высокой и гладкой траве волны. Когда Лебединский подошел, девушка повернулась к нему и спросила, нравится ли ему картина. Облегченный от того, что кладбище осталось позади, он проявлял симпатию ко всему, что не похоже на могильный камень.
– Здесь так спокойно… Феликс?
– Да.
– Ты обиделся?
– Нет.
– Вижу, что обиделся. Ты уж либо делай и не страдай, либо, если страдаешь, не делай вообще. Хочешь, кое-что скажу? – она подошла к нему вплотную и попросила наклониться к ней ухом. – Ich liebe dich.
Резко она ринулась вниз по склону, оставив Феликса в недоумении от сказанного. Глупо было бы заявлять, что такие фразы непонятны без перевода, поэтому он только закусил губу, не найдя для себя оправданий. Наконец, он заметил, что девушка снова отдалилась от него.
– Вероника! Стой!
– Сначала догони! – обернулась она на мгновение и продолжила бежать.
– Вероника!
Он спокойно пошел за ней. Кудри летали по воздуху, и платье казалось воздушным зефиром, на котором она плыла по синим зарослям овсяницы и пырея. Вероника убегала все дальше и дальше, пока не стала превращаться в маленького человечка, и Феликс понял, что выбора у него нет – нужно ее догнать. Он, как мальчишка, помчался за ней во всю прыть, желая как можно скорее покончить с этим испытанием и одновременно испытывая какую-то детскую радость и чувство безвременной свободы и полноты жизни. Захотелось кричать во весь голос, и смех, задыхающийся от встречного потока воздуха, беззвучно вырывался из души. В поле было только двое, и ночь осветила простор, разделяя с ними счастье. Феликс совсем забыл о том, что говорил ему Иннокентий прошлым днем, он снова хотел делать все, что желает Вероника, снова клясться и умирать с песнями и цветами, и никто ему больше был не нужен.
Скоро он начал слышать ее звонкий смех, как вдруг с тела Вероники слетело распашное платье и под своей тяжестью упало в траву. Она осталась в белом, будто свадебном, сверкая звездой на темном полотне, но не остановилась. Феликс подобрал упавшее платье и посмотрел вслед – она снова отдалялась, занырнув в высокое поле пурпурного иван-чая. Если бы Вероника распростерла руки и прыгнула, то воспарила бы над травой и цветами. Собравшись с духом, юноша сделал очередную попытку догнать беглянку и, когда наконец он схватил ее за руку, а к тому моменту девушка сама устала и запыхалась, она резко повернулась к нему и, обхватив его голову свободной рукой, поцеловала в холодные губы. Стылый воздух между ними стал жаром, и носы вдохнули пряные ароматы лета. Юная неумолимая жадность фейерверком взрывалась в небе и пробирала все тело. Поцелуй за поцелуем, душа наполнилась жгучим желанием свободы и крепчающей независимости. Единение чувств, владение жизнью, долгожданное вожделение быть тем, кем быть приятно и сладко, и на вершине всего – остановившееся мгновение. Трава замерла. Застыла. Все оглохло. Ночь уже не опустится вниз, не сменится солнцем. Они одни и навечно рядом. Но вдруг снова послышалось перешептывание далеких сосен – нет, жизнь бежит, летит перед глазами, и времени так мало, но все так живо и так вольготно, и кажется, что даже природа радуется новому союзу, радуется и вознаграждает его этим будоражащим сознание пылом и ощущением безграничного могущества.
Голубые глаза закрылись, и щека прижалась к щеке. «Я победила», – послышался едва заметный шепот. Вероника была нежной, как лепесток, необыкновенной незнакомкой в белом платье, и уже он не отпускал ее. Он решил, что если не может противостоять этой женской силе, то хотя бы получит от нее все, что она может ему предложить. А платье ее оказалось ночным: она последний раз показалась в нем Кате перед тем, как уйти, чтобы не вызывать подозрений, и прямо на него надела верхнее, теплое. Феликс заметил это, когда нащупал рукой ее ребра, скрытые только тонким батистом, – они были слишком близкие, слишком голые, – и он мягко отодвинул ее, чтобы осмотреть. Ее чрезмерная открытость, эта юная и беззащитная обнаженность привели Лебединского в чувство. Он быстрым движением накинул ей на плечи черное платье и сказал, что нужно идти домой. Почему-то ему показалось, что он сам виноват в том, что она осталась почти без одежды. Это было неприятное терзание, душащее, тревожащее, противное… Вероника расстроилась и уныло поволочилась за Феликсом, будто отчитанная одним только его взглядом, и совсем не пыталась узнать, что случилось, потому как сама все понимала: в последнее время он часто говорил об этом, но, как и положено молодости, наивно полагающей, что может одним взмахом руки изменить все в свою сторону, девушка надеялась на его незыблемые инстинкты и отсутствие якорей, которые в ее понимании часто мешают созданию чего-то прекрасного.
Ночь Вероника провела в слезах, думая, что ее природная непривлекательность, глупость и неопытность сыграли против нее злую шутку и что теперь она не сможет выйти на улицу и показаться на глаза любому мужчине, ведь все будут с пренебрежением отводить от нее взгляд. Несколько раз она вслух назвала себя бестолковой уродиной, опозорившей себя и всю семью, и все гадала, что именно не понравилось Феликсу, потому что версий было слишком много. Девушка закрывала лицо подушкой, затем подходила к зеркалу и снова убегала в кровать. Она сгорала со стыда до тех пор, пока он не перерос в обиду, а обида не переросла в злость. Упорство и наглость снова взяли над ней верх. Игра ва-банк – привычный способ получения желаемого – не сработала с Лебединским, и Вероника поняла, что теперь не сможет ни на что рассчитывать, а значит, он больше к ней не придет. В таком случае, нужно показать ему, что девушка ни в чем не виновата, что все ее нежные чувства совершенно искренни, она доверилась ему, отдалась, и только он один сух и возгорается, как щепка, если ему что-то не нравится. Как это неприлично! Как он ее обидел! Нужно быть мягче, а за его оскорбление он получит сполна. Да, он получит.
На следующий день Феликс действительно не пришел к Веронике, вернее сказать, он только собирался идти, ближе к вечеру, когда воспламененное сердце успокоится и мысли улягутся. Утро он занял усердной работой, день – отдыхом между страницами старых книг, а вечер – мыслями о том, как бы произошло то, что произошло, работай он и днем.
Сидя на кровати при солнечном свете, он больше рассматривал черно-белые картинки, чем читал, потому как читать у него не получалось, и приходилось по пять раз пробегать глазами по одним и тем же строчкам. Он потер глаза и снова взглянул на страницу.
« – Алиса, пойми меня правильно. На всей Земле есть только двадцать миелофонов. Они распределены между крупнейшими институтами и медицинскими центрами. Кристалл в центре миелофона настолько редок, что за последние годы восемь экспедиций обшарили астероид Власту и нашли только двадцать шесть.
– Папа, ты решил мне лекцию читать? – удивилась Алиса. – Я это отлично знаю. И обещаю тебе: сегодня же, как только кончу опыт с пустотелом, верну его в клинику. Ты же знаешь, мое слово твердое. А что, если все-таки пустотелы немного думают? Именно когда цветут?»
На иллюстрации профессор Селезнев шел рядом с дочкой и артистично размахивал руками.
« – Где моя доченька? – сказал толстяк тонким голосом. – Где мое сокровище? – И он, широко раскрыв толстые ручищи, пошел прямо к Алисе. – Идем, идем домой, в семью, к папе и маме, – говорил толстяк, надвигаясь на Алису, как паровоз.
– Нет! – закричала вдруг Алиса. – Не смейте подходить ко мне! – Она сидела в кровати, прижавшись спиной к стене и закрывшись одеялом до самого подбородка. – Не смейте! Вы никакой мне не отец! Я вас где-то видела, но вы мне не отец!
– Стойте! – крикнула Юлька, которая сразу поверила Алисе. – А то я буду кричать, а вы еще не знаете, как я умею кричать.
– Погодите, – остановил толстяка Алик Борисович. – Не надо нервировать детишек. У вашей дочери было сотрясение мозга и травма. Она потеряла память. Она вас не узнает, и в этом нет ничего удивительного. И ты, девочка, не волнуйся. Сейчас мы все вместе вспомним, и ты поедешь домой, все будет хорошо. А ты, Юля, не кричи. Зачем кричать, когда в соседних палатах спят больные дети. Зачем их будить?
– Алиса, неужели ты забыла своего дорогого папочку? – сказал толстяк плаксивым голосом. – Ты забыла, как мы с тобой летали на…»
При этих словах в комнату постучали, и Феликс сразу же закрыл и спрятал книгу, будто бы испугался, что увидят, как он интересуется детской литературой. Он разрешил, и в комнату вошла Вероника в скромном ситцевом платье в маленький цветочек, без кружев и рюш, с простым поясом, не стесняющим ее талию. Она была другой. Феликс долго рассматривал ее, не веря своим глазам. Вместо пышных и спутанных королевских кудрей она заплела две темные косы с голубыми бантами. Девушка тихо прошла по ковру, и в ней больше не видно было прежней утонченности и таинственной закрытости, не было и мертвенной бледности на молодом лице; глаза стали ярче, теплее, губы впитали в себя персиковую рыжину лета. Вероника вошла не призраком или вампиром – теперь ее хотелось называть девушкой, потому что она наконец-то превратилась в нее, ожив. Она стыдливо села на стул и с грустью вздохнула, словно совсем не заметила, как на нее смотрят. Пока Феликс думал, что ей сказать, она начала:
– Я хотела с тобой поговорить, – опустила она взгляд в пол.
– Да? О чем?
– Ты знаешь, я всю ночь думала… – она подняла глаза. – Ты был прав. Я действительно слишком маленькая. Мама говорит, что я еще маленькая, ты говорил. Я знаю, что ты не будешь ждать, когда я вырасту и поумнею. Сначала я думала, что ты ненормальный, раз так избегаешь меня, думала, что у тебя проблемы, но теперь я поняла, что ты прав. Я знаю, что ты считаешь меня малолетней грязной девчонкой…
– Нет, я просто…
– Нет, молчи!
– Ладно.
– Я правда ужасна. Слишком ужасна для тебя. Да и на что вообще я могла надеяться? Не сегодня завтра ты уедешь и забудешь обо мне, а я оставила на себе такой след. Ты прав в том, что мы разные. Ты считаешь, что между нами пропасть. Ты думаешь, что я не могу тебе ничего дать. Тебе противно от меня, вчера я это увидела, когда ты так грубо оттолкнул меня. Я не знаю, ты можешь думать про меня, что хочешь, но я хочу, чтобы ты знал: мне обидно, очень обидно! И вчера мне было больно еще и от того, что я теперь все знаю про отца, и ты можешь больше не скрывать этого.
Лебединский, раскидывающий броские суждения Вероники по сторонам «правда» и «неправда», вдруг поднял на нее удивленные глаза; тут же он попытался вспомнить, не сказал ли ей чего прошлой ночью. Какая же она отчаянная, если все знала и доверилась Феликсу, а он, ничего не объяснив, отвел ее домой и оставил наедине с голодными мыслями и девичьим складом ума.
– Я вчера сняла черное не потому, что тебе не нравится и ты просил его снять, а потому, что он говорил, что мне идет. Ради него я была той, кого ты не понимал. Мне стыдно перед тобой, Феликс, и я хочу сказать, что больше не буду тебя трогать. Я уважаю тебя и люблю, и чтобы не было больно ни тебе, ни мне, я больше не попадусь тебе на глаза. Не говори, что ты больше не придешь ко мне, я это и так знаю, и об остальном могу сама догадаться.
Вероника встала, извинилась и выбежала из комнаты, оставив Феликса в недоумении. Из всей речи Вероники он мало во что вникнул и мало с чем согласился, но одно он понял наверняка – его бросили. По какой причине – неизвестно. Еще раз он проговорил про себя высказывания девушки, непонятно откуда взятые, и все злополучные суждения, которые, по ее словам, исходили от Феликса. Сам же он об этом впервые слышал. Разговор был недолгий, но тогда казалось, что он не закончится никогда.
«Наверное, это к лучшему», – подумал Феликс и пошел работать.
Однако к ночи пустота, оставленная Вероникой, начала ныть и пульсировать. Откуда-то появился страх и сожаление о том, что он потерял нечто важное и дорогое, а главное, что произошло это так глупо, так легко, и по той причине, что он ничего ей не сказал, все думая о назойливых нормах. А зачем, когда дело касается любви, нужны эти дурацкие принципы, если из-за них происходит недопонимание и все только разваливается? Какие принципы могут быть, если человек влеком чувством? Принципы, правила, законы – это все математика, это строгость и конкретность, конкуренция прямых, при которой мир покрашен только в один цвет, и чем сложнее становится оттенок, чем больше по нему проходит линий, тем больше появляется законов для существования такого мира, и тем меньше места для случайностей и совпадений. Эмоции же никак не строги и ни в коем случае не конкретны; их невозможно объяснить, невозможно пощупать и даже описание их дается с трудом. Разве что можно измерить их силу, ведь после ухода Вероники, Феликс почувствовал, как сильно хочет вернуться к ней. Но одна ли сила у счастья и у горя? И если так сильно плохо без Вероники, то будет ли так же сильно хорошо с ней? Если с силой бросить в воду камень, то брызг будет больше, чем если просто уронить его. «И если я придал своим чувствам большую кинетическую энергию, – думал Феликс, глядя в потолок, – если превратил их в порыв, то у поверхностного натяжения морали просто не будет шансов, и она расплещется вокруг моего порыва, и сама, разъединенная, превратится во что-нибудь другое, в новую мораль, в чистое понятие. Я не могу стоять на месте. Влияние чувств на мораль должно быть больше, брызги должны быть больше, чем от упавшей в лужу скромности. Энергия должна превращаться. Мир должен меняться, – он повернулся на бок. – Я стою на мосту и передо мной бесконечный поток реки, сильный, бурлящий, сбивающий на своем пути прилипшие к земле ветки и толпища травы. Если бросить камень в эту реку, разве его след будет важнее потока? Не-ет, здесь нужен камень побольше. Огромный, тяжелый булыжник, падающий прямо с неба. Он разобьет эту мелкую речку. Чем сильнее мораль, тем сильнее нужны чувства, чтобы ее побороть. Но моя любовь не булыжник, а ее мораль не кипящая река. Это она бросала в мою реку свои маленькие камушки и не понимала, почему они не останавливают ее. У нее не было других камней, а я мог остановить движение своих громоздких и наивных принципов и норм, но не помог ей. Конечно, она решила, что я не разрешил ей…»
Когда Феликс собрался с мыслями, а это произошло к середине следующего дня, все досконально обдумав, он отправился к Веронике, чтобы объясниться с ней. Совершенно забыв про свои заботы, он думал только о ней и о том, как обидел ее. Естественно, что ночные размышления заставили его преувеличить печаль девушки, так что она в его представлении убивалась и не выходила из комнаты, и преуменьшить свои заслуги. Он мужественно шел на плаху ее разочарования, не до конца уверенный в том, что вообще собирается ей говорить; верил, что сердце в нужный момент скажет все за него.
В доме было тихо и темно. Феликс прошел в пустую гостиную, затем в летнюю столовую, на кухню, поднялся на второй этаж, но там тоже было пусто. Из комнат никто не отвечал, и Лебединский уже было подумал, что все уехали и не закрыли дом, как вдруг из своей комнаты вышел маленький Слава.
– Привет. А где Катя? – спросил мальчик.
– Привет. Я не знаю. А где Вероника?
Слава пожал плечами. Он был спокоен, спокойнее Феликса, и просто пошел вниз. Юноша последовал за ним.
– Мне нужна Катя, чтобы она достала мне из шкафа батарейки.
– Давай я достану.
– Нет, ты не достанешь. Они высоко. Только Катя может их достать.
Он спустился по лестнице на первый этаж и прошел в столовую, в которую только что из сада вошла Катя. Она закрыла за собой дверь и сняла уличные тапочки.
– Катя! – возмущенно крикнул Слава. – Ты должна мне достать батарейки!
Девушка не ожидала такой напористости от младшего родственника и подняла растерянные глаза на следовавшего за ним Феликса.
– Феликс? – спросила она, гладя по голове дергающего ее юбку Славу. – Ты к кому?
– Мне нужна Вероника.
– Зачем?
– Я хочу с ней поговорить.
– Она же тебе вчера уже все сказала.
Он замер, вопрошая самого себя, откуда она об этом знает, но сразу объяснил, что это Катя и этим все сказано. От нее не утаишь даже самой маленькой тайны, и логично, что для Вероники, оставшейся одной, просто не существовало другой поддержки. Затем он подумал, что это его личное дело, и Катя не должна задерживать его своими дерзкими фразами. Феликс спросил еще раз.
– Тебе что, больше всех надо?
– Да, мне больше всех надо.
– У пруда она, – закатила Катя глаза и пружинистой походкой она пошла искать Славе батарейки.
Лебединский отправился к пруду, представляя, как Вероника сидит там одна и, чего доброго, плачет. По мере приближения к месту он стал различать голос Вероники. Она с кем-то разговаривала. Неужели сама с собой? Или с рыбами? Гладкая поверхность пруда отражала шепот и голоса, и маленькие дубки, не успевая вырасти и закрыть собой природную комнату, пропускали звук. Она говорила не одна, и Феликс замедлил шаг. Мужской голос, не похож ни на отца, ни на Виктора. Может, ему кажется? Наконец, подойдя достаточно близко, чтобы все видеть и слышать, но недостаточно, чтобы стать замеченным, он остановился и увидел следующее: Вероника в полном воодушевлении рассказывает о своих планах на театральные роли и представляет, как будет их играть – но кому? – Николаю. Лебединский недовольно сдвинул брови и скрестил руки на груди. А Вероника в длинном розовом платье танцевала у пруда, и Николай, как истукан, стоял и смеялся, а потом она подплыла к нему и впилась в его губы своими. Тот обнял ее за талию и повалил на землю. Подавившись воздухом от изумления, Феликс решил не следить за развитием сюжета и ушел. В гостиной он снова встретил Катю, обменялся с ней взглядами и молча пошел домой.
Сначала он не понимал, как такое могло произойти, о чем думала Вероника, и в чем была лично его проблема; затем он злился на нее, порицал поведение, сопровождая неосмысленной бранью; винил себя, потом ее, затем Николая; хотел вернуться и не мог, хотел объясниться, но не знал, что говорить. Так продолжалось два дня. Он больше не видел Веронику и ничего о ней не слышал.
Ночь стояла свежая, тихая и теплая. Необъяснимо для себя Феликс проснулся во втором часу. Он открыл глаза и почувствовал, что дышать стало легче: то ли воздух стал плотнее и прохладнее, то ли Феликса отпустило что-то, что держало его все это время, как в тисках. Вдруг он почувствовал себя очень грязным, прямо вымазанным в глине разврата и лжи. И Вероника показалась ему собой – не готической принцессой с ранимой душой, которая разбивается вдребезги, если ее нечаянно уронить, а простой талантливой актрисой.
Когда он вышел из дома Вероники, его возмущала беспечность Кати.
– Зачем, – спрашивал он, – она разрешила мне пойти к пруду? Почему не задержала? Лучше бы отвлекла и задержала…
Потом он понял, что все это бессмысленно и самообман – худшее из условий, в которые можно поместить свое тело и душу. Это бесконечное замазывание омертвевших тканей в надежде, что они каким-то образом оживут; это отказ поворачивать голову в ту сторону, где что-то не так; это намеренное лишение себя жизни, вечное ограничение, вечное притворство, которое не несет пользы ни обманщику, ни окружающим его людям. Тем не менее Катя все знала и отправила Феликса с каким-то коварным умыслом. Зачем вообще Вероника ей все рассказала? Разве это не должно касаться только ее и Феликса? Кате, видимо, нравилось наблюдать за разрушением судеб, прямо как в театре. А Вероника? Эта девушка так страдальчески признавалась в любви одному, чтобы потом отказаться от него и начать выгуливать другого с лицом, достойным блаженной дурочки. Не противно ли теперь думать о ней? Ничего из того, что она говорила, не являлось правдой. С этой минуты вся ее декоративная красота увяла, оставив после себя костяные пороки. Лебединский вспомнил все ее слабодушие, скрываемое только маской гордости и чувствительности. В памяти всплыло и заломило, с каким предубеждением она отзывалась о себе.
– Я некрасивая, – говорила она. – У меня слишком большие глаза и слишком маленький рот. И эта расщелина между зубами? Я могу пролезть в нее языком. А эта родинка?
Говорить, что этим она и привлекательна, было бесполезно. Кроме себя, ей были ненавистны и другие женщины: она старалась избегать их взгляда, а при вынужденной встрече раболепно светилась, чтобы позже, оставшись один на один с Феликсом, с пренебрежением осудить их за платья, прически или макияж. Даже про своих еще не родившихся детей она говорила:
– Если у меня будет дочь, я не смогу ее любить. Она может затмить собой меня. А если она будет красивее? А если все про меня забудут? Мама меня боялась до семи лет, пока у меня не разъехались зубы. Она меня ненавидит, только я не понимаю, за что. Я ведь некрасивая…
К своему младшему брату она питала исключительно приятельские чувства. Они почти не общались, и ему было легче и быстрее попросить помощи у Кати, чем достучаться до родной сестры. Катя была ему больше, чем просто жена брата, – она была другом и помощником, и он во всем смотрел на нее и повторял за ней. Однако Иннокентий не взлюбил свою невестку, и, кажется, на то были причины. Кроме него, сама Вероника отзывалась о Кате нелестно. За глаза. На людях они души друг в друге не чаяли: лобзались, как родные сестры.
А Вячеслав? Этот милый десятилетний парнишка в начале второй недели нашел в траве уже оперившегося стрижонка и играл с ним в саду; птенец, должно быть, выпал из гнезда под крышей. Когда Феликс, находясь в столовой с Катей и Вероникой, увидел что-то странное в руках мальчика, он открыл двери и крикнул ему:
– С чем ты играешь?
– Я нашел птенца! – ответил тот.
– Птенца? Отпусти его!
– Он сидел на земле!
– Значит, он выпал! – начал уже идти к нему Феликс. – Или это слеток. Отпусти его!
– У него длинные крылья, и он мягкий! – мальчик встал и пошел из центра сада, отдаляясь от Феликса. – А еще у него маленькие лапки. Смотри!
Слава хотел отойти подальше, чтобы видеть весь сад и пространство неба. Девушки выглянули из столовой, заинтересовавшись громким разговором мужчин, а потом сразу вернулись внутрь и продолжили обсуждать насущное. Мальчик расправил темной птице крылья и поднял ее над собой, чтобы на фоне льняного неба продемонстрировать свою находку, и, наконец, Лебединский увидел, что это стриж.
– Ты что! Ты что! Отпусти его сейчас же! Слава!!
Слава нахмурился, будто ему было неприятно, что на него кричат, отвернулся и, дождавшись, когда Феликс подойдет ближе, со всей злости швырнул птенца в сторону рощи. Лебединский успел только ахнуть, тут же подбежал к мальчику и, влепив ему крепкий подзатыльник, схватил за руку.
– Ты что делаешь?! Зачем ты это сделал?!
– Это же птица! – попытался Слава своими пальчиками разжать руку Феликса. – Они должны летать! Ай! Больно!
– Он погибнет! Как… А если с тобой так?! Давай я тебя так брошу?!
Приведя преступника на женский суд, Лебединский не получил желаемой реакции. Он отпустил ребенка, и тот, плача скорее от беспомощности, чем от боли, подбежал и укрылся в объятиях Кати.
– Что случилось? – спросила она Славу. – Тебя обидели?
– Больно!
– А ему не больно было?! – вставил Феликс.
– Кому?
– Птенцу!
– Что случилось? – еще раз спросила Катя, на этот раз Феликса.
– Вы не видели, как он бросил птенца?
– И все? – Катя вытерла слезы маленькому Славе. – Не переживай. Он, наверное, уже улетел или ушел куда-нибудь.
– Он не может ходить: это же стриж! – все не мог сдержаться Феликс.
– А ты что, у нас юный натуралист?! Или о своих беспокоишься?
– По-твоему, это смешно?! – возмущался юноша, начиная, как и Катя, переходить на крик.
– Обороты сбавь! Ну, убил он его, что ли?



