Стеклянная река

- -
- 100%
- +

Глава 1. Поезд на север
Поезд ушёл из Москвы в двадцать три сорок, и Вера простояла у окна до самого Звериногорска, не сумев заставить себя лечь. Сначала по стеклу тянулись привычные огни: фонари, бетонные заборы, редкие дома с сонными окнами. Потом город кончился, начались поля до горизонта, потом снова лес — уже гуще, глуше, тёмный, и чем дальше на север, тем яснее Вера чувствовала, как в груди поднимается то, о чём она десять лет старалась не думать. Не страх даже. Скорее тяжёлая, липкая тишина, как вода, которая уже набрала полные лёгкие.
Она достала телефон, открыла заказ и долго смотрела на него, будто надеясь, что строчки изменятся. Старый речной вокзал, Заречье, Тверская губерния — ага, хоть тут фирма была честна. Перепрофилирование объекта культурного наследия под музей. Разбор, консервация, реставрация окон, подбор охры и умбры. Вера умела реставрировать чужие жизни: снимать слои, возвращать цвет, убирать то, что разрушает. С собственной жизнью у неё так не получалось.
Странно, но заказ вызвала не она. Договор ей подсунула начальница, Марина Львовна, коротко сказав: «Ты же оттуда. Значит, будешь аккуратна». Вера хотела отказаться. Отказывалась полчаса, а потом поняла, что, пожалуй, устала бежать. Десять лет — солидный срок. Люди редко остаются злыми так долго, если их никто не дразнит.
Она закрыла глаза. За ресницами всплыл Заречье — то, каким оно было в её девятнадцать: улица вдоль реки, храм с облупленной колокольней, дом матери с резными наличниками, окно в мастерской, из которого всегда тянуло скипидаром и льняным маслом. И осень, дождливая, мокрая, та самая, которую она вычеркнула из жизни.
Мать позвонила ей тогда — она помнила этот звонок так, будто он прозвучал вчера. Голос у Лидии был странный, сорванный. «Верочка, ты уезжай. Не ищи меня, не жди меня, уезжай, поняла? Это важно». Вера не поняла. Она спросила «мама», в ответ — короткие гудки. А через две недели, когда Вера уже была в Москве, ей сообщили: Лидия Михайлова не вернулась домой. Ни денег, ни вещей, ни записки. Просто исчезла из маленького городка, где все тебя знают в лицо.
Вера подумала: мать её бросила. Так было проще, чем думать, что случилось что-то другое.
Утром за окном потекли уже знакомые, родные до боли места: высокие сосны, мост через реку, серые крыши. А потом из-за поворота открылась вода — широкая, светло-серая, и в ней, как в зеркале, отражалось небо. Стеклянная река. Вера невольно прижала ладонь к холодному стеклу. Под пальцами дрожал металл, и от этого старинного, дребезжащего звука ей на секунду показалось, что она снова девятнадцать, что сейчас состав остановится и на перроне будет он — в выцветшей куртке, с той его улыбкой, от которой у неё подламывались ноги.
Она не заметила, как поехала губами: «Мама».
Позади кто-то кашлянул. Вера обернулась. В проходе стояла женщина средних лет в строгом платье, с усталым, умным лицом и с папкой под мышкой — она всю ночь сидела через два ряда, Вера почти её не видела.
— Простите, — сказала женщина. — Это вы Вера Михайлова? Реставратор?
— Да, — Вера насторожилась. — А вы?
— Наталья Петровна Карякина, — женщина улыбнулась одними губами. — Я преподавала рисование в Заречье. Ваша мать была моей подругой. Я узнала вас по фотографии.
Вера смотрела на неё и чувствовала, как под рёбрами снова ворочается та самая тишина.
— Вы знали её, — сказала она. Это прозвучало не как вопрос.
— Знала, — ответила Наталья Петровна. И после паузы, чуть тише, добавила: — И я знаю, что вы едете не просто реставрировать вокзал. Вы едете в ту осень. Ваша мать не зря оставила вам этот заказ.
Вера резко вскинула голову.
— Что вы имеете в виду?
Но женщина уже отступила назад, в вагон, только обронила через плечо:
— Поговорим в Заречье. Там все разговоры — на берегу, под старым вокзалом. Так у нас принято.
И ушла, оставив Веру стоять у окна с бешено стучащим сердцем и одинокой мыслью, которая зацепилась за края сознания, как коряга за сеть: о каком таком заказе она говорит?
Глава 2. Заречье
На вокзале Заречье пахло так, как пахло всегда: дизелем, сырой доской и речной водой. Перрон был старый, камень в трещинах, и Вера на секунду испугалась, что сейчас повернёт голову и увидит его. Не увидела. Никого не увидела, кроме спящего рыжего кота и женщины с тележкой, которая разбирала утренний груз.
Она шла через городок пешком, и Заречье шло ей навстречу, почти не изменившись: те же кривые улочки к реке, тот же храм «с облупленной колокольней», та же зелёная площадь с памятником. Стало только тише. Окна некоторых домов были заколочены, кое-где висели таблички «Продается». У спуска к воде Вера наткнулась на забор из профнастила, за которым ходил жёлтый экскаватор. Участок под коттеджный посёлок — у человека, которому теперь принадлежала половина округи.
Она знала его имя, потому что его имя здесь знал каждый: Аркадий Селиванов. Земля, лес, коптильни, знаменитая гостиница на трассе — всё обрастало его загогулиной-подписью, как годовыми кольцами. В школе над ним посмеивались. Теперь над ним в Заречье не смеялся никто.
Вера шла к старому речному вокзалу. Он стоял на берегу, большой, тёмный, с облезлой краской и тяжёлыми окнами, и вид у него был такой, как у человека, который давно никого не ждёт. Рядом, у воды, тихо подрагивал на волнах причал. На дощатой стенке висела табличка, выцветшая, старая: «Стеклянная река. Брод». И стрелка, нарисованная кем-то мелом, указывала в воду.
Вера перешагнула через лужу, взобралась на крыльцо. Ключ из фирмы открывал новую дверь со второго раза — замок здесь меняли, но сердце замка, кажется, осталось прежним. Она толкнула дверь, и та широко распахнулась с неровным, протяжным скрипом, и изнутри дохнуло холодом, пылью и десятилетним безмолвием.
Внутри было гулко и пусто. Свет неплотными косыми полосами падал на старые доски пола, на длинные лавки, на щит с расписанием, из-за которого Вера невольно улыбнулась: цены на билеты здесь так и остались с тысяча девятьсот восемьдесят шестого. Она провела пальцем по карте, по стёршейся надписи «Заречье — Остров — Верхний мост», и вдруг поняла, что стоит здесь уже четверть часа и просто дышит.
В глубине, за вторым залом, находилась мастерская. Дверь в неё была заперта уже не фирменным замком, а амбарным, висячим, на цепи, и Вера потрогала холодную цепь и ощутила, как под пальцами дрожит металл — так же, как в вагоне. Она поняла, что не хочет её снимать. Что внутри — то, что она десять лет откладывала на потом.
Сзади скрипнула доска. Она резко обернулась.
В дверном проёме стоял человек. Высокий, в выцветшей куртке с закатанными рукавами, со светлыми волосами, убранными назад, с проседью на висках. Он смотрел на неё, и Вера сначала не узнала его — так он изменился. Это был не тот мальчишка с реки, который умел уговаривать закат и носил сапоги на два размера больше. Это был мужчина с тяжёлым, усталым лицом и с глазами, в которых стояла та самая река: серая, спокойная, ничего не обещающая.
— Степан, — выдохнула она.
Он не улыбнулся. Наклонил голову, разглядывая её так, будто сверял с собственным берегом — долго, без улыбки, без гнева, просто внимательно.
— Значит, вернулась, — сказал он. — А я думал, ты никогда не приедешь.
Вера не знала, что ответить. Десять лет она готовила слова — злые, холодные, точные, — а теперь они все куда-то делись. Осталась только эта сырая, тёмная тишина между ними, да ещё ветер с реки, который заходил в распахнутую дверь и шевелил вчерашнюю пыль.
— Да, — сказала она наконец. — Вернулась. По работе.
Степан кивнул, и в этом кивке было что-то такое, от чего ей стало нехорошо. Он посмотрел на дверь мастерской, на цепь, и медленно проговорил:
— А мать твою, я думал, ты успела забрать.
— Что? — переспросила Вера.
— Ну а как же ты думала? — Он побарабанил пальцами по косяку. — Она же все эти годы здесь жила. В мастерской, вон. Умерла четыре года назад. Похоронили на кладбище у Старой церкви. Только ты об этом, получается, так и не узнала.
Глава 3. Москва
До того как Вера вернулась, у неё была другая жизнь, которой она, как ей казалось, гордилась. Москва, мастерская, подряды, имя, которое понемногу становилось известным, — ничего из этого она не получила просто так. Всё это она построила сама, на пустом месте, на той самой обиде на мать, которую она носила в себе как ношу.
Она вспоминала теперь, как уезжала. Как стояла на том же вокзале, девятнадцатилетняя, с одним чемоданом, полным книг и этюдников, и как смотрела на реку, и как ей казалось, что она навсегда эту реку оставляет. Она думала: я не вернусь. Я буду жить в городе, я буду реставрировать, я буду делать имя, я буду жить так, как мать для меня не смогла. И я не буду, как она, молчать и прятаться.
Но она не знала тогда, что, убегая от реки, она от неё не убежала. Что эта река ехала за ней в Москву, в её мастерскую, в её работу, в ту тишину, которую она, Вера, так старательно выстраивала вокруг себя. Она реставрировала картины, но не свою жизнь. Она умела снимать слой за слоем с чужого холста, но не умела снять слой за слоем с собственного сердца.
Она вспоминала Марину Львовну, свою начальницу, — женщину с острым, понимающим взглядом, которая всё знала про Заречье, потому что сама была оттуда. Марина Львовна не лезла в её прошлое. Она только однажды, когда Вера отказалась от подряда, сказала ей спокойно:
— Ты же оттуда. Значит, будешь аккуратна.
И Вера тогда не поняла, что она имела в виду. А теперь поняла: Марина Львовна знала. Она знала, что Вера боится вернуться, и она знала, что Вере нужно вернуться, чтобы наконец-то достроить — не дом, не вокзал, а саму себя. Она отправила её сюда не как реставратора. Она отправила её сюда как дочь, которая должна наконец-то вернуться к матери.
И Вера теперь, сидя в этом городке, понимала: Марина Львовна была права. Она бежала от этой реки всю жизнь, и река всё это время ждала её, чтобы она вернулась и всё закончила. И теперь, когда она вернулась, она поняла, что бегство ни к чему не привело. Что единственный способ простить — это вернуться. Что единственный способ жить дальше — это наконец-то перестать убегать.
Она сидела и думала об этом на берегу, и река стояла стеклянная, тихая, и в ней, как в зеркале, отражалось небо. И Вера впервые за долгое время не боялась этого отражения. Она смотрела в него и видела — не ту девчонку, которая убегала, а себя, взрослую, которая, наконец-то, вернулась. И которая была готова всё это закончить.
Глава 4. Наличники
Вере показалось, что у неё отнялась нога. Она даже не сразу поняла, что села на лавку — просто оказалась на ней, и под ладонями была холодная, гладкая, натёртая до блеска доска, на которой за десять лет до этого сидело, наверное, столько людей.
— Степан, — повторила она тихо. — Что ты говоришь? Мне же сообщили, что её ищут. Что пропала без вести. Я тогда… я подумала, что она… что она бросила меня.
— Я знаю, что ты подумала, — сказал он. — Потому что я тоже так подумал, когда она не вышла ко мне в тот вечер. Только она не пропадала, Вер. Она просто не хотела, чтобы ты её нашла.
Он стянул кепку, сел напротив, на перевёрнутый ящик, и теперь Вера видела его лицо целиком — морщины, ссадину на скуле, усталую, острую жалость, которая, кажется, была обращена к ней.
— Ты уехала и не вернулась, — продолжал он. — Я писал тебе. Раз пять писал, а потом понял, что ты не хочешь. А Лидия Михайловна никуда не делась, Вер. Она пришла ко мне на следующее лето и попросила помочь перенести станок из мастерской, потому что на вокзале начались «работы», и её попросили. Мы перевезли его к ней домой, в этот дом с наличниками. Она жила у себя. Писала. Болела потихоньку.
— Болела?
— У неё сердце было плохое, — сказал Степан. — И ещё хуже — она устала. Не от жизни, Вер. От того, что так долго притворялась, будто ничего не видела.
Вера подняла на него глаза. В горле пересохло.
— Что она видела?
Степан помолчал. За окном ветер дёргал заржавленную створку, и слышно было, как внизу, у воды, тихо, настойчиво тренькала тросом лодка.
— Погоди, — сказал он. — Я тебе всё расскажу. Но ты должна сперва понять одно. Она не бросила тебя и не спряталась. Она осталась в Заречье, чтобы никуда не уходить отсюда. Чтобы быть так близко к правде, как только можно, — и так далеко от тебя, чтобы правда эта тебя не задела. Понимаешь, Вер? Она любила тебя так, что даже от любви отказалась. А это, я тебе скажу, дороже, чем все её картины вместе взятые.
У Веры защипало в носу. Она стиснула зубы.
— И она всё это время была здесь, — проговорила она глухо. — А я десять лет думала, что она меня бросила. Я письма её не читала, я на её звонки не отвечала. Я даже на похороны не приехала.
— Ты не знала, — сказал Степан. — Она сама не велела звать. Сказала: «Не тревожь девку. Пусть живёт».
Вера встала, прошла к окну и упёрлась лбом в холодное, запотевшее стекло. За ним, внизу, начиналась река — та самая, которую в Заречье все звали Стеклянной, потому что в тихую погоду она стояла такая гладкая, что в ней можно было разглядеть собственное лицо до самой глубины.
— А я ведь тоже её нет, — тихо сказала она. — Я её десять лет нет.
Степан подошёл и встал рядом, не касаясь.
— Да, — сказал он. — Я знаю. Я тоже её десять лет нет. Только она мне простить себе не может, что я тогда, на вокзале, не пришёл. Что я остался. Что я думал — защищу, а по-настоящему просто спрятался.
Вера обернулась. Между ними было всего полшага, и пахло от него, как раньше: рекой, дровами, потом и чем-то тёплым, домашним.
— Ты не пришёл не поэтому, — сказала она. — Ты не пришёл, потому что видел ту ночь.
Он опустил глаза.
— Я видел.
И в этом слове было столько тёмной, тяжёлой ноши, что Вера вдруг поняла: он несёт это одиночку все десять лет. И нести ему с ней эту правду предстоит вдвоём.
Глава 5. Мастерская
— Сними цепь, — сказала Вера.
Степан кивнул, достал из связки старый ключ и открыл амбарный замок. Цепь тяжко провисла, упала, звякнула о доски. Дверь внутрь распахнулась, и на Веру пахнуло так, как пахло десять лет назад: скипидаром, льняным маслом, деревом, старой бумагой. Но теперь к этому запаху примешивался ещё один — горьковатый, пыльный. Так пахнут вещи, до которых перестали дотрагиваться. Так пахнет не мастерская. Так пахнет память.
Она стояла на пороге, боясь шагнуть. Мастерская была маленькой и до потолка заваленной: свернутые холсты, коробки, кисти в банках из-под майонеза, тюбики, высохшие так, что превратились в камень. Посреди всего этого, как сырое пятно света, стоял мольберт. На нём, прикрытый грубой мешковиной, — холст.
— Я ничего тут не трогал, — тихо сказал Степан. — Это ведь её. Я только тряпку иногда брал. Чтобы пыль не садилась.
Вера не ответила. Она подошла к мольберту — медленно, будто шла не через комнату, а через глубокую воду — и сняла мешковину.
Река. Та самая, стеклянная, в вечернем пронзительно-тихом свете. Но писали её не как пейзаж. На переднем плане, обернувшись через плечо, стояла фигура молодой женщины в лёгком платье. Лицо было недописано — только один глаз, чёрный, смотревший прямо на смотрящего. И в этом глазу Вера с ужасом узнала… кого-то. Не себя, не мать. Кого-то чужого, но до мурашек знакомого.
— Это… — начала она.
— Это я не знаю, — перебил Степан. — Я её никогда не видел. Стеснялся, что ли. Один раз только открыл, а она осерчала и повесила замок на дверь мастерской, когда ещё тут жила. Сказала, это не для чужих глаз.
Вера осторожно перевернула холст. На обратной стороне, на углу, что-то было написано карандашом — торопливо, почти неразборчиво. Она поднесла ближе к окну, к белому, косому свету: «ОНА ВИДЕЛА. ОНА ВСЁ ПОНЯЛА. НЕ УСПЕЛА». И ниже, совсем мелко, дата. Та самая. Осень её девятнадцатого года.
У Веры похолодели кончики пальцев.
— Это не мама рисовала, — сказала она вдруг. — Эту реку, эту фигуру… Видишь, тут другой мазок. Другой почерк. Кто-то другой это писал, а мать только дорисовала глаз. Или… — она подняла глаза на Степана, — или это мама, но это не её картина. Это чья-то картина, которую она закончила.
Степан молчал, нахмурившись.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я хочу сказать, — медленно проговорила Вера, — что ты знал мою мать всю жизнь. Она была художницей. У неё был свой подчерк круговой, узнаваемый. А это — не её. Это чужое. Это картина деда Матвея.
Это имя повисло в воздухе, как дым.
Степан побледнел.
— Матвей умер вскоре после той осени. Сказали — сердце. А ты говоришь…
— Я говорю, — Вера положила холст на мольберт, — что кто-то дорисовал его картину. И что на ней тот, кого он видел. И что она знала, о чём эта картина. И не успела.
Она посмотрела в чёрный, смотрящий глаз на недоработанном лице, и ей показалось, что он моргнул. Наверное, просто свет. Но сердце у неё всё равно ушло в пятки.
Глава 6. Письма
До вечера Вера разбирала мастерскую. Степан помогал — молча переносил коробки, выносил пустой хлам, и от этого его спокойного, уверенного молчания рядом Вере становилось и спокойно, и больно одновременно. Она знала его двадцать лет. Она любила его с шестнадцати. И она так и не узнала, что же тогда случилось.
В дальнем углу, за старым шкафом, она нашла жестяную коробку из-под печенья, заклеенную изолентой. Вера срезала её перочинным ножом, боясь, что внутри ничего нет. Внутри были письма. Много. На серой, пожелтевшей бумаге, в старой папке, перетянутой бечёвкой. Почерк был крупный, торопливый, мужской. Первое письмо начиналось без обращения, сразу, будто человек писал это в спешке, на коленке, прижав бумагу к бедру:
«Лида, прости меня. Я не знал, что она пойдёт за мной. Прости, что втянул тебя. Прости, что втянул её. Я бы лучше ушёл сам, а так…»
Письмо обрывалось на середине фразы. Без подписи. Но Вера и так узнала бы эти буквы — она видела их раньше, на щитке у реки, в старом расписании, на ящиках, что до сих пор стояли на причале. Это была рука деда Матвея.
— Он писал матери, — глухо сказала Вера. — Он что-то знал, Степа. Он что-то видел. И он просил у неё прощения. За что?
Она развернула следующее письмо. Оно было короче, и в нём уже не было той лихорадочной спешки, была только усталость:
«Лида, ты не должна был влезать. Я уже старый, мне недолго. А тебе — тебя ждёт дочь, тебя ждёт жизнь. Если что-то случится, обещай мне: ты не будешь молчать вечно. Ты дождёшься, когда они забудут, и ты это допишешь. Обещай. Так я хотя бы умру спокойно».
Вера перечитала эти строки три раза. Сердце стучало где-то в горле.
— Он боялся, — сказал Степан тихо. — Он знал, что его убьют. Он чувствовал.
— И его убили, — сказала Вера. — Сказали — «сердце». А теперь я думаю, что это не просто так.
Она перебрала остальные письма: обрывки, заметки, номера телефонов, рисунки с цифрами, один пожелтевший план реки с крестиками, поставленными от руки. И в самом низу, под всеми бумагами, — фотография. Чёрно-белая, старая, с выцветшими краями. На ней стояли двое: молодой человек в форменной фуражке речника и девушка в светлом платье. Подпись, сделанная материным почерком, гласила: «Матвей и Галина, лето 1981. Тогда всё ещё было можно».
— Галина, — прошептала Вера, добирая воздух. — Галина Панкратова… жена деда Матвея, моей матери подруга. Я думала, это о ней он писал.
— О Галине-то? — Степан нахмурился. — Нет, Вер. Галина жива, ей под шестьдесят, она до сих пор живёт у лесозавода. Ты не о ней.
— Тогда о ком?
Степан помолчал. Потом взял фотографию, повертел её в руках и отложил.
— А ты помнишь, кого нашли у пристани тогда? — спросил он. — Ты вообще помнишь её имя?
Вера зажмурилась. Десять лет она запрещала себе это вспоминать, и теперь лицо всплывало — бледное, молодое, с мокрыми волосами, слипшимися на лбу. Она шла в ту осень по реке, она училась на художника, она каждый день таскала этюдник. И её звали…
— Варя, — прошептала Вера. — Варя Панкратова. Внучка деда Матвея.
— Внучка, — подтвердил Степан. — Единственная. И ей было девятнадцать, Вер. Таких, как она, здесь больше не осталось.
Вера медленно опустилась на ящик. Письма, план реки, чужая картина с чёрным глазом — всё это вдруг перестало складываться в ту картинку, которую она построила в голове, и собралось в другую, гораздо темнее.
— Значит, дед Матвей писал матери не про жену, — сказала она. — Он писал про внучку. «Я не знал, что она пойдёт за мной». Варя пошла за дедом на реку. И её нашли у пристани. А он видел, кто это сделал, — и не успел сказать, потому что его убили.
— Вот это и есть вопрос, — сказал Степан. — Который мы так и не задали, потому что боялись ответа. Но ты, получается, приехала, чтобы его задать, — он посмотрел на неё прямо. — Хорошо. Съездим к Галине. Она мать-то твою любила, как родную. Может, она сейчас захочет говорить.
Глава 7. Час до темноты
Они вышли из мастерской, когда солнце уже стояло низко над рекой и вода горела так, что резало глаза. Вера подумала, что надо бы пойти к тёте Галине. Потом подумала, что не знает, где она живёт. Потом — что десять лет назад знала бы. Что она знала в Заречье всё, а теперь не знает ничего, кроме запаха воды и этой разрушающей, нарастающей, как прилив, догадки.
— Погоди, — остановилась она на крыльце. — Я хочу понять главное. Ты говоришь, Галя жива. Тогда десять лет назад нашли не её. Тогда кого?
Степан присел на перила. Под ним, внизу, стояла лодка — старая, обшарпанная, с высокими бортами, и трос её тоненько поскрипывал. Он смотрел на неё долго.
— Того, кто шёл за ней, — сказал он наконец. — Но это не точно. Я не видел лица. Я видел только, как по реке идёт лодка, и в ней стоял человек, а на причале на рассвете нашли то, от чего у меня до сих пор сердце обрывается, если я об этом думаю.
— Ты был там, — прошептала Вера.
— Я был там, — сказал он. — Потому что я шёл за ней. Я шёл за тобой.
— За мной?
— Мы же должны были встретиться, Вер. Ты ждала меня на вокзале, а я шёл к тебе через берег. И я видел лодку. И я подумал, что это ты. Что ты решила уйти одна, что села в лодку, что не стала ждать. И я побежал за лодкой, я бежал вдоль берега, и я видел, как её отталкивают от пристани. И когда я добежал до пристани, там уже никого не было. Только утренний туман и свежий, мокрый след на досках.
Он замолчал. Ветер дёргал его куртку, и в этом локте, в этих обветренных, тёмных руках было столько изношенного горя, что Вере стало почти страшно.
— Я всю ночь думал, кого я видел, — сказал он. — И я до сих пор не знаю. Но теперь ты здесь, и ты — реставратор. Ты умеешь снимать слои. Может, ты снимешь слои и с той ночи.
Вера стояла и смотрела на него, и вдруг поняла, что за эти десять лет ни разу не спросила себя, что же он чувствовал. Что она была так занята своей обидой, что даже не подумала: он тоже кого-то потерял. Он потерял её, и он потерял себя, и он потерял ту ночь, и всё это время жил с ней, как с костью, застрявшей в горле.
— Степан, — сказала она. — Ты… ты всё это время думал, что я утонула?
Он поднял на неё глаза. В них были река и усталость.
— Я думал, — сказал он. — До тех пор, пока не увидел тебя сегодня. Я полжизни ждал, что ты вернёшься и расскажешь мне, что это был не ты. А ты вернулась и даже не знаешь, что я ждал.
У Веры перехватило дыхание. Она хотела шагнуть к нему — и не смогла. Потому что за их спинами, со стороны дороги, раздался тяжёлый, уверенный шаг по гравию, и чей-то низкий голос произнёс:
— Вот это встреча. Вера Михайлова, собственной персоной. А я смотрю — вроде знакомая фигура у вокзала.



