Книга 3. Следствие ведут духи. Эхо городского портрета

- -
- 100%
- +

Люди наследство делят по бумагам, а дома – по памяти.
ДомовойПролог. Времена года по-моему
Иногда мне кажется, что люди живут по сезонам, а я – по делам, в которые втягивают меня дома. У других весна, лето, осень, зима. У меня – медальон, табличка… и теперь – город.
В первый раз я поехала в деревню N просто отдохнуть: сменить троллейбусы на запах печки, утренние совещания – на коз, которые искренне считают, что дорога принадлежит им по праву рождения. Я ещё делала вид, будто не верю ни в какие духи. Но дом у Настасьи Петровны уже тогда хлопал дверцей шкафа, когда я думала вслух, а чашка на столе оказывалась как раз возле моей руки, хотя я туда её не ставила.
А потом появился медальон. Старый, чужой, найденный не там, где должен. С ним – шёпоты, обиды, семейные тайны, которые пахли квашеной капустой и пыльными письмами. Мы копались в прошлом, а рядом будто кто-то незримый дышал, подсказывал, подталкивал. Сначала я боялась. Потом начала слушать. И постепенно поняла: домовой – не сказка, а часть жизни, просто очень тихая. Он знал, где искать, когда молчать, и когда пора действовать.
Во второй истории, пришло письмо. Из соседней деревни Анфиса писала, что в её доме что-то пошло не так: глиняная табличка странно светится, дедовы записи исчезают, а пустырь рядом с домом будто дышит чужим дыханием. Мы с Олесей и Настасьей Петровной поехали сразу. И вновь – дома, которые говорят не словами, а намёками. Коза, не подходящая к забору. Табличка, которая будто бы спорит с реальностью. Мы научились слушать не только половицы и шорохи, но и землю, травы, холод. И снова в конце – не победа, а успокоение. Дом получил право на свою историю. А я – понимание, что, если ты однажды услышал дом, уже не сможешь делать вид, что это просто сквозняк.
Я вернулась в свою немного другой. Чуть внимательнее. Чуть осторожнее. Настасья Петровна усмехнулась: «Сыщица, значит, отдохнула? Готовься, следующее дело само тебя найдёт». Я посмеялась в ответ, но внутри что-то согласилось. Потому что дома – они не отпускают, если приняли тебя всерьёз.
И вот – осень. Бабушка позвала навестить ее на дачу под городом. Я почти поверила, что можно просто пить чай под яблоней, читать детектив и выдыхать. Но тут она сказала про квартиру дяди Сергея – старую, в центре, полную книг, шорохов и памяти. Он умер весной. А недавно объявился «родственник» из-за границы с каким-то завещанием. Бабушка попросила взглянуть. «У тебя свежий взгляд», – сказала она. Хотя я уже понимала: мой взгляд давно не свежий, а скорее приученный замечать то, чего не видно сразу.
И всё же я согласилась. Потому что за лето научилась: если дом зовёт – нужно идти. Пусть даже этот дом – многоэтажка с облупившейся плиткой и портретом Сергея Николаевича, чей взгляд, по детским воспоминаниям, был слишком живым. Я не знала, что именно меня там ждёт. Но чувствовала: это будет не просто про бумаги и наследство.
Вечером перед отъездом я сидела у окна в Настасьиной избе. Пахло мятой, козы мирно фыркали за забором, а дом как будто слушал, затаив дыхание. Настасья Петровна перебирала травы, не глядя сказала: «Если что – зови. Хоть на край света». Олеся усмехнулась: «И не смей ввязываться без нас». Я кивнула всерьёз.
Перед сном собрала в рюкзак кое-что важное: кусочек глины от таблички, обрывок старой записи, тетрадку с записями. Не талисманы, а напоминания: мир говорит. Главное – слушать.
Когда я погасила свет, воздух в доме чуть дрогнул. Половица скрипнула, будто кто-то проверил, всё ли собрано. И тихо, почти ласково, шепнуло: «Я с тобой». Я знала: это он. Домовой. Он тоже едет. Не отпускает.
Утром деревня осталась за спиной. Автобус уносил меня в сторону города, где кроме бабушкиной дачи ждала ещё одна дверь. И календарь, который не хочет висеть на месте. И портрет, который, возможно, умеет смотреть.
Я закрыла глаза и подумала: если дом в городе решит заговорить – я услышу. Потому что теперь умею. Потому что теперь знаю: дома не молчат. Особенно те, в которых что-то пошло не так.
Глава 1. Осенний визит
Автобус резко сбрасывает скорость у маленькой площадки, где заканчивается асфальт и начинается мокрая, темнеющая от дождя грунтовка. Стекло передо мной в мелких каплях, фонари над остановкой светят тускло, но я всё равно узнаю это место ещё до того, как водитель открывает дверь.
Запах приходит первым. В автобус всё сразу тянет сырой землёй, мокрой травой, осенними листьями. Не городской запах бензина и припаркованных машин, а мой, домашний. После него даже прохладный воздух ощущается не таким колючим.
Я поднимаюсь, поправляю ремень сумки на плече и выхожу на площадку. Под ногами хлюпает, шоркает глина, перехваченная свежими лужами. Дождь уже не льёт стеной, но мелкие капли всё ещё летят в лицо. Я морщусь, прячу подбородок в шарф и оглядываюсь.
Бабушка стоит у навеса, чуть в стороне, чтобы не мешать людям с чемоданами. Низенькая, в старом плаще, который она не меняет уже десятый сезон. Платок сбился на затылок, седые волосы выбились прядями. В руках у неё зонтик, раскрыт наполовину: ему, похоже, тоже не очень нравится осенняя влага, но держится.
– Ну ты и придумала приехать в такую сырость, – говорит она вместо «здравствуй» и уже тянется к моей сумке.
Я поспешно отодвигаю её руку, перехватываю лямку покрепче.
– Оставь, донесу, – отвечаю. – Я же не фарфоровая.
– Фарфоровая не фарфоровая, а простыть недолго, – ворчит бабушка, но в глазах у неё тёплые смешинки. – Давай хоть куртку застегни до конца.
Я молча защёлкиваю молнию ещё выше. За спиной скрипит дверца автобуса, мотор глухо вздыхает, и машина, фыркнув, медленно отползает от остановки. Жёлтый прямоугольник задних огней уплывает в темноту, расплывается в мокром воздухе и исчезает за поворотом.
На минуту становится очень тихо. Только дождь, дорожная канава, где течёт мутная вода, и редкие звуки дачного посёлка – где-то лает собака, хлопает калитка, глухо стучит по железной крыше ветка.
Я чувствую, как где-то рядом ещё кто-то «выходит» вместе со мной. Просто чуть меняется воздух у плеча – будто в нём появляется ещё одно присутствие. Не холод, наоборот: мягкое, плотное тепло, которого не было в автобусе, пока мы ехали.
Я уже знаю, что это.
После истории с глиняной табличкой я перестаю спорить с тем, чего не видно. Голос домов, шёпот печек, тень на стене, которая появляется не от лампы, – всё это сейчас для меня такое же настоящее, как бабушкина сумка с морковью. Так что я не удивляюсь, только внутрь улыбаюсь: наш деревенский домовой не желает отпускать меня одну, выбрался следом.
– Чего застыла? – бабушка трогает меня за локоть. – Пошли, пока совсем не залипло.
Мы выходим с площадки на тропу. От остановки до дачи недалеко, минут десять пешком, но в темноте эта дорога кажется длиннее. Идём бок о бок, стараясь попадать в более твёрдые полоски земли. Под ногами чавкает, а влажный воздух тянет мокрым деревом и железом – здесь дачные заборы почти у всех из старого шифера и досок.
Я слышу, как за спиной осыпается из кроны вода, будто кто-то слегка встряхнул ветку надо мной, чтобы проверить, не забыла ли я зонт. Зонт, конечно, я благополучно оставила в деревне.
– У тебя на голове уже всё мокрое, – шепчет бабушка, глядя на меня из-под своего зонта. – Надо было капюшон набросить.
Я вздыхаю и всё-таки натягиваю капюшон.
Шаги наши звучат в унисон. Но иногда к ним добавляется ещё один, третий, едва заметный – лёгкий, короткий, больше похожий на чирканье по сухой доске. Если прислушаться, кажется, что это всего лишь дождь по кустам или ветка, зацепившаяся за столб. Я знаю: не только.
Несколько раз бабушка машинально оборачивается.
– Чудится, что кто-то идёт, – бурчит она. – А вроде никого.
Я только сильнее вжимаюсь в шарф.
– Это у тебя нервы, – говорю я. – Погодка давит.
Внутри голос добавляет: «А ещё домовой за нами тащится». Но вслух я это не проговариваю. После всего, что произошло в деревне, я сама ещё толком не разобралась, как правильно об этом говорить. Да и нужно ли.
Дачный посёлок потихоньку проявляется из темноты. Сначала – редкие огоньки в окнах, потом – более широкие пятна света на крыльцах. Где-то играет радиоприёмник, из одного двора пахнет дымом.
Наш дом появляется за поворотом, после невысокого забора. Я узнаю его силуэт. Небольшой, немолодой, с низкой крышей и застеклённой верандой. В темноте стекло блестит тускло, в доме пока не горит ни один огонь.
– Сейчас включу, – говорит бабушка и идёт к калитке.
Она отодвигает засов, калитка отзывается тонким металлическим звоном и неожиданно распахивается чуть шире, чем нужно, будто кто-то невидимый изнутри помогает.
– Ох, развалюха, – вздыхает бабушка. – Всё скрипит.
Я шаг за шагом вхожу во двор. Мокрая трава липнет к ботинкам. Где-то сбоку коротко шуршит, и я боковым зрением ловлю смазанное движение у забора.
Не кошка. Кошки так не двигаются.
– Нам бы дорожку подсыпать, – отвлекает меня бабушка, поднимаясь на крыльцо. – Скользко.
Я поднимаюсь следом. Под подошвой жалобно ноет доска, та самая, которая «плачет» каждый сезон. Всё то же, всё родное. Только сейчас к этому «родному» добавляется ещё одна тень. Знакомая, но чужая этому двору.
На крыльце бабушка шарит рукой возле коробки старого звонка, щёлкает выключателем. Лампочка под козырьком мигает один, второй, третий и, наконец, вспыхивает. Свет тёплый, жёлтый, но на секунду в этой паузе между миганиями у меня по коже проходят мурашки. Лампочка гаснуть не собиралась. Это кто-то пробует силы.
На макушке невидимо шевелится воздух.
– Вот, видишь, ещё не совсем прогорела, – комментирует бабушка. – Думала, придётся менять.
Я захожу в сени, снимаю ботинки, ставлю их к стене. Куртка влажная, вешаю её на гвоздь – тот немного поддаётся, скрипит, потом будто выдерживает.
– Тебе вправо, в комнату, – говорит бабушка. – А я чай поставлю.
От её слов становится теплее, чем от лампочки.
Внутри дом пахнет не только сыростью. Я сразу чувствую сушёные травы, запах дыма из старой печи, чистый пол. Этот запах дачи – звенящий, свежий, как чистое бельё, но с ноткой прошлых летних вечеров. Здесь я всегда будто попадаю в промежуток между сезонами: не город, ещё не деревня, что осталась там, со своими медальонами, колодцами и табличками, а третье место.
Я провожу ладонью по дверному косяку, ещё с порога. Привычка. После всего, что было, я стараюсь так здороваться с каждым домом.
Тихо внутри, только под потолком чуть поскрипывает, будто кто-то перекладывает сухие палочки на чердаке. Я туда не заглядываю.
Комната ждёт меня. На кровати аккуратно разложено чистое бельё, на стуле лежит шерстяной плед, под подушкой торчит краешек старого журнала, который я так и не дочитала весной. У окна висит кружевная занавеска, слегка влажная, она лоснится в свет лампы.
Я ставлю сумку у стены, прислушиваюсь к себе.
Деревенский дом у Настасьи Петровны, наша деревня, бабушкина изба – всё это сейчас далеко. Но ощущение, что кто-то приехал заодно со мной, никуда не девается.
На кухне начинает гудеть чайник, тонкий свист заполняет дом. Звук такой будничный, что я невольно выдыхаю и иду на голос.
Бабушка уже суетится у стола. На клеёнке – сахарница, вазочка с вареньем, тарелка с печеньем. Я в который раз отмечаю, что у неё всё появляется заранее, будто кто-то заранее сообщил точное время моего приезда.
– Проходи, садись, – машет она рукой. – Чай сейчас заварю покрепче, отогреешься.
Я сажусь на табурет.
В этот момент из-под стола слегка шевелится коврик. Не так, чтобы «поехал», а будто его кто-то аккуратно поправляет, чтобы мне было удобнее поставить ноги. Я смотрю вниз – коврик лежит прямо.
Привычка подсказывает: не удивляться, просто заметить.
– Как добралась? – спрашивает бабушка, насыпая заварку. – Не трясло?
– Терпимо, – отвечаю. – По сравнению с нашими сельскими дорогами – почти расслабляющий массаж.
– Массаж ей, – фыркает бабушка. – Ты мне лучше скажи…
Она на секунду замолкает, наливает кипяток в заварочный чайник, закрывает крышкой, укутывает его старым полотенцем. Я знаю эту паузу. Сейчас будет «главное».
– Письмо я тебе показывала? – спрашивает она, садясь напротив.
Я киваю.
Письмо. Именно из-за него я и приехала сюда, на дачу.
Мария Ивановна, моя бабушка, получила пару дней назад конверт из города. Чужой, официальный, с печатью. Внутри – уведомление о наследстве Сергея Николаевича, её брата и моего дяди. Вернее, о том, что наследство это кто-то хочет «пересмотреть».
Дядя умер, квартира осталась, но покоя нам не прибавилось.
– Ещё раз перечитывала сегодня, пока тебя ждала, – признаётся бабушка. – Всё мне там не нравится. Слов много, а толку мало.
Она тянется к подоконнику, берёт оттуда сложенный пополам лист – копию того самого письма – и кладёт ближе ко мне.
Я смотрю на строки, уже знакомые, но от этого не менее неприятные. Юридические обороты, ссылки на какие-то статьи, упоминание «предполагаемого наследника». Предполагаемый он, видите ли.
– Игорь, – вспоминаю я вслух имя, вычитанное между строк. – Племянник из-за границы.
Бабушка поджимает губы.
– Сколько у твоего дяди было племянников, я знаю поштучно, – говорит она сухо. – Игоря там никогда не было.
Я тоже знаю.
Сергей Николаевич жил один, в своей старой городской квартире. К нам приезжал нечасто, но приезжал. Говорил просто, без тайны: «Вы у меня одна семья». И вдруг – «нашёлся» ещё кто-то.
– Может, ошибка? – пытаюсь я для порядка.
– Ошибки они так не оформляют, – бурчит бабушка. – Бумага свежая, печать тоже. Тут кто-то очень хочет «ошибиться» специально.
Мы замолкаем. На кухне очень слышно, как отстукивают секунды настенные часы. Этот звук я знаю с детства. Тогда он меня убаюкивал. Сейчас заставляет думать.
Я смотрю на чайник, из-под полотенца пахнет крепким чаем. Запах возвращает меня к простому: к тому, что сначала надо согреться, а потом уже строить планы по борьбе с чужими наследниками.
– Ладно, – говорю я. – Завтра поедем в город. Посмотрим, что там за «племянник».
– Завтра, – эхом повторяет бабушка. – А сегодня ты хоть поешь нормально.
Мы пьём чай молча, по старой привычке иногда перебрасываемся короткими фразами. Про погоду, про соседей по даче, про то, что яблони в этом году поленились родить. Память о деревенской истории всё равно стоит за плечом: медальон предков, колодец, глиняная табличка. Но мы сейчас её не трогаем, будто боимся лишний раз тревожить.
Иногда разговор сам чуть-чуть сдвигается в сторону Сергея. Бабушка вспоминает, как он приезжал сюда с гитарой, сидел на этой же кухне, на этом же табурете. Я ловлю себя на том, что невольно перевожу взгляд туда, где, по её словам, он когда-то хранил свои ножи для резьбы и старые книги.
Там сейчас пусто.
Но в пустоте чувствуется чьё-то внимание.
Где-то за шкафом коротко скребётся, будто там шевельнулась мышь. Бабушка хлопает ладонью по столу.
– Опять эти, – ворчит она. – Всё никак не выведем.
Я молчу. Я прекрасно знаю, что не все шорохи в этом доме мышиные. Часть из них совсем другого происхождения.
Чай согревает, плечи постепенно расслабляются. В животе становится приятно тяжело от домашнего варенья. В голове – всё равно легкая тревога.
Город. Наследство. Чужой «Игорь», который ни разу в жизни даже не позвонил бабушке, а теперь вдруг вспомнил о «родстве».
Я снова чувствую лёгкий взгляд в спину. Не от бабушки. Не от портрета – его здесь нет, он на городской квартире. Но присутствие уже прочно сидит в доме.
Будто бы домовой, привыкший к деревенской печке, осторожно осматривает новую кухню, проверяет, как здесь устроены шкафы и полки, где что гремит и какой шаг звучит опаснее.
– Ты на меня смотришь, что ли? – вдруг спрашивает бабушка, заметив мой взгляд куда-то в сторону.
– Нет, – вздрагиваю я. – Я так, задумалась.
– Про Серёжину квартиру?
Я не спорю.
Часов в доме два: настенные на кухне и старенький будильник в комнате. Оба сейчас показывают почти один и тот же поздний час. В посёлке постепенно гаснут окна. За окном становится темнее, но небо ещё подсвечено городом вдали.
– Ладно, – говорит бабушка, поднимаясь. – Пора спать. Завтра вставать пораньше.
Она подходит к висевшему у дверей настенному календарю. Календарь старый, перекидной, с толстой пачкой листков. Подходит, отрывает сегодняшний листок и кладёт его на стол.
– Завтра новый день, – произносит она привычно.
Я невольно бросаю взгляд на клочок бумаги. Там крупно напечатано число и месяц, а ниже – короткая фраза.
«Берегите память».
Слова простые, календарные. Но в свете лампочки они смотрятся не как общая мораль, а как записка.
– Красиво написано, – говорю я, специально не поднимая глаз на бабушку.
– Какие сейчас фразы печатают… – бурчит она. – Лишь бы место занять.
Она уносит чайник к раковине, начинает неторопливо мыть кружки. Я ещё пару минут сижу, смотрю на листок. Бумага тонкая, слегка волнистая от влаги. Чернила типографские, ровные… я присматриваюсь… аккуратные.
Но ощущение, что именно эти слова относятся к нам, не к кому-то абстрактному, не отпускает.
Память.
Сейчас у нас пытаются не квартиру отнять, а именно её.
Я поднимаюсь, беру листок и перекладываю ближе к краю стола, под солонку.
– Оставишь? – спрашивает бабушка, бросив взгляд через плечо.
– Да, – говорю. – Пусть лежит.
– Как хочешь.
Мы гасим свет на кухне. Дом сразу становится другой. В темноте звуки слышнее. Стены будто встают ближе, половицы отвечают на каждый шаг.
Я иду в свою комнату, на ходу вытаскиваю из сумки ночную рубашку и тёплые носки.
В комнате тоже выключаю лампу, но занавеска не даёт полной темноты. Через неё проходит свет с улицы: фонарь у ворот даёт слабое, желтоватое пятно.
Я подхожу к окну.
Во дворе темно. Осенняя ночь темная, влажная, всё размыто. Только у забора тонкой полоской тянется свет от того самого фонаря.
И именно в этой полоске я на мгновение вижу еле заметное движение.
Не человека. Не кошку и не собаку. Низкое, плотное, округлое. Будто кто-то присел возле калитки, осматривает двор и дом, примеряется, где ему удобнее устроиться.
Сердце на секунду стучит чаще.
Я моргаю – и движение исчезает. Лишь калитка чуть подрагивает, хотя ветра почти нет.
Фонарь над воротами щёлкает. Свет на секунду гаснет, потом снова включается.
– Понял, где будешь жить, – шепчу я почти беззвучно, сама для себя.
Ответа, естественно, нет. Только где-то в области потолка лёгкий мягкий шорох, словно кто-то переложил невидимый мешочек с места на место, устраиваясь удобнее.
Я ложусь в постель, накрываюсь одеялом. Матрас скрипит по-стариковски, подушка пахнет чистым бельём и чуть-чуть крахмалом.
Сверху дом шумит своей обычной ночной жизнью. Доски, мыши, трубы – и ещё одно сердце, которое я не видела ни разу, но теперь чувствую всё отчётливее.
Перед тем как совсем провалиться в сон, я ещё раз вспоминаю календарный листок на кухне. Эти два слова – «Берегите память» – горят у меня под закрытыми веками.
За окном фонарь снова коротко щёлкает. И мне внезапно ясно: завтрашний день будет не только про юристов, письма и расписание автобусов.
Кто-то ещё уже готовится вмешаться.
И этот «кто-то» давно знает нашу семью.
Глава 2. Спор о наследстве
Просыпаюсь от того, что на кухне тихо звенит посуда и тикают настенные часы. В комнате ещё серовато, занавеска пропускает рассеянный свет, и на потолке дрожит слабое пятно от фонаря во дворе.
Я пару секунд лежу, вспоминаю вчерашний вечер: дорога, дождь, лампочка над крыльцом, которая мигала не к месту, и странное ощущение, что в дом вместе со мной вошёл ещё кто-то. Не чужой, но очень настойчивый.
Дышится легко. Воздух здесь другой, дачный: сырой, но чистый. Я тянусь, сажусь на кровати, ноги нащупывают ковёр. Пол под ним отвечает тонким скрипом.
– Вера, ты там ещё долго? – доносится из кухни голос бабушки. – От автобуса отстанем.
Значит, у нас действительно серьёзные планы на сегодняшний день, а не просто страшный сон про наследство.
Я накидываю тёплую кофту и выхожу в коридор.
В кухне уже горит лампа. Свет тёплый, немного жёлтый, но после ночи кажется бодрым. Бабушка суетится у плиты, на столе стоит тарелка с кашей, рядом – хлеб, сахарница, масло.
И посреди этого – вчерашний календарный листок.
Он по-прежнему лежит под солонкой, но теперь сдвинут немного в сторону, так что слова «Берегите память» открыты полностью. Вчера он выглядывал углом, а сейчас словно сам вылез на свет.
Я останавливаюсь у стола и машинально поправляю край бумажки. Чернила чуть размылись от влажного воздуха, но надпись читается очень ясно.
– Не расползлось? – спрашивает бабушка, заметив, куда я смотрю. – Я солонкой прижала, пока окно не открыла.
– Живое ещё, – говорю я. – На месте.
– Угу, – бурчит она. – Память не бумага, её солью не придавишь. Садись, ешь, автобус ждать не будет.
Я сажусь на своё обычное место. Ложка стучит о тарелку, каша горячая, но быстро остывает. За окном прохладно, стекло в мелких каплях.
– Ты уверена, что нам сегодня именно туда? – спрашиваю я в сторону окна.
– Куда ещё, – отвечает бабушка. – Письмо ты читала. Пока они там бумаги перекраивают, не успеешь оглянуться, как из нашей семьи сделают посторонних.
Она ставит на стол чайник, присаживается напротив, чуть сдвигает локтем всё ту же солонку. Листок календаря опять выбирается наружу, словно хочет, чтобы на него смотрели.
– Тебе не кажется странным, – начинаю я, – что все это началось сразу после того, как…
Я запинаюсь.
– После того, как Серёжи не стало, – спокойно договаривает она. – А что тут странного? Пока человек жив, квартира никому не интересна. Умер – тут же нашлись желающие.
– Я не про это, – говорю. – Про племянника.
Бабушка фыркает коротко, безрадостно.
– Про «племянника», ещё бы. Столько лет ни слуха, ни духа, ни открытки на Новый год, а тут вдруг – родной.
Она тихо стучит пальцами по столу, будто выстукивает чьё-то имя.
– Он в письме хорошо расписан, – вспоминаю я. – Про «родство», про загранпаспорт, про учёбу за рубежом…
– Да пусть он хоть на луне учился, – отрезает бабушка, – я Серёжкину родню знаю. Всех. И если бы у него в жизни появился ещё один племянник, я бы узнала об этом не из канцелярии.
Чай в кружке пахнет терпко. Я делаю глоток и чувствую, как внутри поднимается не только тепло, но и знакомое упрямство.
– Документы всё равно надо смотреть, – говорю. – «Юристы» там, «нотариусы», подписи…
– Мы и поедем смотреть, – решительно кивает бабушка. – Для этого ты и приехала. Ты молодая, глаз острый. Я уж если что недогляжу, ты заметишь.
Она широко вздыхает, поднимается и начинает убирать стол. Календарный листок опять остаётся один.
– Бери куртку потеплее, – бросает она через плечо. – В городе свои сквозняки.
Я встаю.
Перед выходом задерживаюсь у стола буквально на секунду. Пальцем приглаживаю календарь.
«Берегите память».
Я вдруг ловлю себя на мысли, что вчера воспринимала эту фразу как общий разговор с небесами, а сегодня – как прямой приказ.
Дом будто слушает. В углу, где стена сходится с потолком, что-то негромко шуршит, как мышь в старой вате. Я не смотрю туда. Просто киваю самой себе и иду в сени.
Сумка уже собрана с вечера. Блокнот, ручка, копия письма. Я закидываю ремень на плечо, бабушка натягивает плащ, застёгивает его до верха.
– Листок оставим, – говорит она, оборачиваясь к кухне. – Пусть дом запомнит.
Я почему-то облегчённо выдыхаю.
Мы выходим во двор. Воздух прохладный, но дождя почти нет, только редкие капли сваливаются с яблони. Фонарь у ворот ещё горит, хотя день уже в силе, и на стекле подъездного светильника тихо собираются капли.
Калитка послушно уходит в сторону, не скрипит.
– Видишь, – шепчет бабушка. – Кто-то уже привык, что мы тут хозяева.
Я не уточняю, кого она имеет в виду.
Дорога к остановке кажется короче, чем вчера. Может, потому что идём без сумрака, может, потому что мысли уже впереди – у Сергея Николаевича в доме, у его портрета, у бумаг, где появилось чужое имя.
На остановке мы оказываемся чуть раньше, чем нужно. Автобус ещё не виден, только вдалеке шумит шоссе. На лавочке сидит женщина с сеткой с банками.
– Вера, – тихо говорит бабушка, – ты помнишь, как Серёжка тебе письма писал?





