Анатомия распада

- -
- 100%
- +

Глава 1
Я помещаю эти строки на бумагу не для публикации в «Ланцете» и не для доклада в Королевском обществе, куда меня столь настойчиво приглашали прошлой весной. Те бумаги я сжег вместе с моим старым сюртуком, пропитанным запахами йода, сырой земли и чего-то еще, чему названия нет ни в одном каталоге органических соединений. Я пишу это исключительно для себя, чтобы упорядочить воспоминания, которые норовят рассыпаться, подобно тем самым камням древней часовни. Если мой рассудок все же покинет меня окончательно, пусть хотя бы чернила на этих страницах послужат свидетельством того, что события не были горячечным бредом.
Все началось третьего октября, в ту осень, когда Темза пахла серой сильнее обычного, а туманы над Лондоном казались густыми настолько, что газовые фонари едва пробивали их желтую пелену. В моем кабинете на Харли-стрит царил привычный порядок: латунные весы сияют, скальпели разложены по размеру, истории болезней перевязаны бечевкой. Мой удел — частная практика, нервные расстройства у дам среднего возраста да извлечение инородных тел из глотки истеричных детей. Медицина представлялась мне тогда точной наукой, почти математикой, где за каждым симптомом следует логичное лечение. Какое чудовищное заблуждение.
Письмо доставил посыльный в мокром макинтоше. Чернила на конверте слегка расплылись, но герб был мне незнаком: три камышана на серебряном поле под изображением то ли сломанного креста, то ли покосившейся арки. Отправителем значился преподобный Элайджа Торн, приход Святого Иуды-на-Трясине.
«Мой дорогой доктор Морган, — гласило послание, написанное торопливым, но твердым почерком человека, привыкшего много писать от руки. — Обращаюсь к Вам, пренебрегая официальной медициной нашего графства, ибо случай требует иного склада ума. Моя паства теряет разум не от хмеля или бедности. Они сходят с ума от чистого страха. За последний месяц четверо моих прихожан впали в состояние кататонического ступора. Перед этим каждый из них утверждал одно и то же: они видели Женщину с зелеными волосами, стоящую у края топи. Местный констебль списывает всё на болотный газ и дурную воду. Вы же, как я слышал от лорда У., интересовались феноменом массовой истерии во время прошлогодней жары. Умоляю, приезжайте. Приходу нужен врач, способный смотреть дальше аптекарских весов».
Любопытство — самый опасный яд для праздного ума. Тот день у меня был свободен. Кроме того, имя лорда У., президента моего клуба, упомянутое вскользь, задело мое тщеславие. Я решил, что небольшая поездка в сельскую местность пойдет мне на пользу. Я приказал своему камердинеру Уилкинсу собрать саквояж с инструментами для кровопускания, набором успокоительных настоек опия и теплым шерстяным пледом. Сам же извлек из шкафа тяжелые охотничьи сапоги, которых не надевал со времен студенческой охоты в Оксфорде.
Дорога до станции заняла час. Вагоны Северной линии пустовали; кроме меня, в купе трясся лишь один коммивояжер, чей сон прерывался судорожными всхлипами — он явно злоупотреблял дешевым бренди. По мере удаления от Сити пейзаж за окном стремительно терял краски. Лондонский кирпич сменился гниющим деревом старых причалов, а затем потянулись вересковые пустоши. Небо здесь висело так низко, что казалось, можно достать до него зонтиком. Воздух приобрел привкус ржавчины и холодной стоячей воды.
На полустанке Трясинный Холм меня ждал экипаж самого викария. Правил им молчаливый человек, чье лицо напоминало выдубленную кожу. Он даже не кивнул в ответ на мое приветствие, лишь плотнее закутался в воротник. Лошади фыркали и пятились, отказываясь идти прямо, вынуждая возницу постоянно натягивать вожжи. Мы свернули с главной дороги на проселок, и цивилизация закончилась. Начались болота.
Это была не та живописная глушь, которую поэты воспевают в идиллиях. Это была открытая рана на теле Англии. Земля под колесами дышала — она поднималась и опускалась с медленным, влажным вздохом, словно гигантское спящее животное. Из черной торфяной жижи пузырился метан, издавая звуки, похожие на приглушенные стоны. Камыш стоял сплошной стеной, острой и безжизненной, как кладбище копий.
— Здесь всегда так тихо? — спросил я, просто чтобы разорвать эту давящую звуковую пустоту.
Возница не обернулся. Его костяшки побелели на поводьях.
— Ждет, — только и сказал он. — Когда туман ляжет, оно запоет.
Я счел за лучшее замолчать. Мы проехали мимо трех брошенных ферм. Окна в них были забиты досками крест-накрест, а на порогах рос бледный мох, похожий на плесень. До прихода Святого Иуды оставалось не более мили, когда лошади встали окончательно. Никакие понукания не могли сдвинуть их с места. Животные храпели, закатывая белки глаз, и мелко дрожали.
— Дальше пешком, доктор, — бросил возница. — Там, за поворотом. Только держитесь тропы. Сойдете на шаг — засосет так, что и костей не сыщут.
Он развернул коляску, не дожидаясь моей благодарности, и уехал, оставив меня одного посреди этой могильной сырости. Туман здесь был иным — не желтоватым лондонским, а мертвенно-зеленым, фосфоресцирующим. Он цеплялся за полы моего пальто, холодный и липкий, как слизь утопленника.
Тропа представляла собой узкую гряду слежавшейся осоки. Справа и слева чернела вода, в которой отражалось небо цвета свинца. Шаг в сторону означал верную смерть в трясине. Я шел около двадцати минут, считая шаги, чтобы отвлечься от звенящей тишины. Сто сорок... сто сорок один... На счете двести пять я увидел шпиль церкви. Он покосился градусов на тридцать влево, словно невидимый великан толкнул его плечом. Сама церковь стояла на единственном твердом островке суши, окруженном кольцом мертвых деревьев. Их ветви были абсолютно белыми, выбеленными не солнцем, а химическим составом самой почвы.
Преподобный Торн ждал меня на паперти. Это был высокий, иссохший человек с лихорадочным блеском в глазах. Его воротничок казался слишком тесным для шеи, которая дергалась при каждом слове.
— Доктор Морган, — выдохнул он, пожимая мою руку ледяными пальцами. — Вы видите ее?
— Кого, святой отец? — переспросил я, оглядывая пустой погост. — Кроме нас здесь только вороны.
— Она стоит там, у старого вяза. Волосы зеленые, как ил. Не смотрите ей в глаза, Джеймс. Ни при каких обстоятельствах не смотрите.
Я проследил за его взглядом. У дерева никого не было. Лишь клочья зеленого тумана обвивали ствол, принимая смутно гуманоидные очертания. Я приписал это усталости зрения и болотным испарениям. Галлюцинации на фоне истощения — вещь известная.
Внутри храма пахло ладаном, пылью и безнадежностью. Деревянные скамьи блестели от влаги. Алтарный покров пошел темными пятнами плесени. Торн провел меня в ризницу, где жарко пылал камин, и налил нам обоим дешевого шерри. Руки священника ходили ходуном.
— Они приходят ко мне на исповедь, — начал он, проглотив напиток одним махом. — Говорят шепотом. Сначала жалуются на бессонницу. Затем начинают слышать голоса из дымохода. Голоса зовут их по имени детскими голосами. А потом... потом они идут к ней. Мэри Саттон пошла вчера вечером. Ее муж нашел на рассвете. Она сидела на краю топи, улыбалась и рвала на себе волосы. Сами волосы выпадают, доктор. Но те пряди, что остаются, становятся зелеными. Совершенно зелеными, будто их вымочили в кислоте. И глаза... глаза у всех стекленеют одинаково. Зрачки расширяются во всю радужку. Они смотрят сквозь вас, видят что-то иное.
Пока он говорил, я методично раскрыл свой медицинский саквояж. Случай требовал холодного анализа. Массовое отравление спорыньей? Возможно. Или некий редкий грибок, споры которого разносятся ветром с болот. Я попросил привести следующего пациента. Им оказался мальчик лет десяти, сын местного кузнеца.
Ребенка привели двое мужчин — они боялись отпускать его одного. Мальчик сидел на стуле совершенно прямо, сложив руки на коленях. Он не моргал. Я приподнял ему веко. Описание викария оказалось пугающе точным: зрачок поглотил радужку полностью, превратив глаз в черный, непроницаемый обсидиан. Реакции на свет не было. Я достал неврологический молоточек и ударил по коленному сухожилию. Нога не дрогнула. Рефлексы отсутствовали напрочь.
— Как тебя зовут? — спросил я мягко.
Губы мальчика шевельнулись, но звук вышел сухой, царапающий:
— Она моет голову в ручье. Вода течет зеленая. Кровь тоже станет зеленой, если долго смотреть. Камни живее людей. Они помнят вкус.
У меня похолодело в груди. Симуляция исключена. Ребенок находился в глубоком трансе, природа которого не описана в учебниках Шарко. Я коснулся его шеи, чтобы проверить пульс. Кожа была неестественно гладкой и холодной, словно мрамор, но под пальцами я ощутил нечто странное. Пульсация шла не ритмично, как положено крови, а толчками, неравномерно, с долгими паузами, словно сердце ребенка пропускало удары, пытаясь найти новый, чуждый ритм.
— Где вы нашли его? — спросил я у отца мальчика.
— У развалин старой часовни, — ответил кузнец, осеняя себя дрожащим крестом. — Той, что старше нашей церкви. Говорят, ее построили еще до римлян. Прямо на самом гиблом месте. Там земля плачет, доктор. Днем плачет водой, а ночью...
— Достаточно, — оборвал я его. — Святой отец, мне нужно осмотреть эту часовню. Сейчас же.
Торн перекрестился, но возражать не стал. Он лишь велел принести мой фонарь — масляную лампу «бычий глаз» с толстыми линзами. Мы вышли обратно в зеленый сумрак. Теперь туман сгустился настолько, что пламя фонаря освещало лишь круг радиусом в два ярда. Казалось, мы движемся внутри живого организма, чьи стенки сочатся влагой.
Часовня открылась внезапно. Просто стена тумана разорвалась, и перед нами предстали четыре стены высотой в человеческий рост. Без крыши. Вместо нее зияло небо, затянутое теми же низкими облаками. Пол был выложен плитами черного базальта. И этот пол *дышал*.
Я замер, решив, что это обман зрения от напряжения. Но нет. Плиты медленно, миллиметр за миллиметром, поднимались и опускались. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Словно исполинские легкие вбирали воздух болот. Между стыками камней проступала не затирка, а влажная, розоватая ткань, покрытая сеткой синеватых вен. Древняя кладка жила.
— Господи Иисусе, прошептал за моей спиной викарий.
— Тише, — процедил я, хотя сам чувствовал, как колени предательски слабеют. Логика рушилась. Геометрия пространства искажалась. Я направил луч фонаря в центр зала.
Там, на алтарном камне, лежал предмет, которого здесь быть не могло. Человеческое сердце. Оно не принадлежало ни мужчине, ни женщине — размером с голову младенца, темно-багровое, обвитое чем-то вроде черных водорослей. И оно сокращалось. Толчок — вверх, толчок — вниз, в такт дыханию пола.
Я сделал шаг вперед. Мои медицинские инстинкты боролись с первобытным ужасом. Мне нужно было взять образец. Понять мышечную структуру. Я уже протянул руку к кожаному саквояжу за скальпелем, когда услышал смех.
Он звучал позади меня. Тихий, булькающий, влажный женский смех. Обернувшись, я увидел ее.
Она стояла в дверном проеме, там, где должна была быть массивная дубовая дверь. Фигура женщины в платье из сгнившего ирландского льна. Но волос не было. Вернее, вместо них из черепа росли длинные, спутанные нити изумрудного цвета. Они не свисали вниз под тяжестью воды. Они жили своей жизнью: медленно покачивались, тянулись к потолку, впитывая тусклый свет, и с их кончиков капала густая, светящаяся жидкость. Кап... кап... Каждая капля шипела, попадая на живой камень пола.
Женщина открыла рот. Зубов не было, только черные провалы десен. Она не собиралась говорить. Она втянула воздух. Весь воздух из моих легких. Из легких викария. Из-под камней часовни. Меня прижало к стене невидимой силой, грудную клетку сдавило тисками. Фонарь упал на плиты, стекло разбилось, масло вспыхнуло, залив зал мерцающим зеленым огнем.
И тут произошло самое страшное. То, о чем я буду молчать до конца своих дней, если хочу сохранить остатки рассудка. Сквозь дыру в разбитом фонаре вытекла струйка горящего масла. Она упала на рукав моего пальто. Ткань занялась мгновенно. Боль обожгла руку. Инстинктивно я поднял ладонь, защищая лицо.
Из пореза, оставленного острым камнем, когда я падал, выступила кровь. Обычная алая человеческая кровь. Но соприкоснувшись с воздухом этого проклятого места, она перестала быть красной. На моих глазах, в свете зеленого пламени, гемоглобин распадался. Багровая влага светлела, приобретала тошнотворный салатовый оттенок, густела и начинала слабо светиться изнутри, точно гной. Зеленые капли тяжело шлепались на базальт и не растекались лужей, а собирались в идеальные сферы, которые медленно катились к центру зала, прямо к тому самому пульсирующему сердцу.
Женщина сделала шаг. Плиты под ее босыми ногами не продавливались. Зеленая прядь качнулась в мою сторону. Я почувствовал запах — запах озона, древнего ила и меди. Запах электрического разряда перед грозой. Запах распадающейся материи.
Дальнейшее я помню фрагментами. Помню, как викарий Торн рухнул на колени, его лицо стало таким же белым, как церковные стены, и он начал читать молитву задом наперед. Помню, как я схватил свой тяжелый латунный саквояж и ударил им по источнику света, гася зеленый огонь, погружая нас в абсолютную темноту. Помню хруст ткани и ощущение, что мои ноги увязают уже не в торфе, а в чем-то мягком и теплом. Помню, как бежал, не разбирая дороги, проваливаясь по колено в воду, чувствуя, как живые корни хватают меня за щиколотки, пытаясь удержать.
Очнулся я только на пороге дома викария, когда Уилкинс, прибывший следующим поездом с подмогой, растирал мне виски уксусом.
Солнце садилось. Болота дымились. Церковь Святого Иуды виднелась вдали. Шпиль больше не был наклонен. Он стоял идеально ровно, указывая в тяжелое небо. Словно ничего и не было.
Но моя левая рука, которую я обжег маслом, ныла тупой болью. Я закатал рукав. На предплечье, там, где кожа соприкоснулась с испарениями часовни, проступила сеть тонких зеленых прожилок. Они пульсировали в такт моему сердцу. Или тому, что теперь заменяло мне сердце.
Глава 2
Я всегда полагал, что человеческая психика подобна часовому механизму. Достаточно найти лопнувшую пружину или засорившуюся шестеренку — страх, усталость, избыток желчи, — и разум вернется в прежнее состояние. Мой кабинет на Харли-стрит был полон доказательств этой теории: склянки с бромидом калия, смирительные рубашки из мягкого полотна для дам высшего света, диаграммы истерических дуг Шарко.
Но здесь, в спальне приходского дома викария Торна, где пахло застарелым потом, карболкой и сырой шерстью, моя наука столкнулась с глухой стеной. Я сидел у постели Мэри Саттон. Той самой женщины, которую муж нашел на краю топи.
Ее конечности были зафиксированы кожаными ремнями к дубовым ножкам кровати не из жестокости, а по настоянию самого супруга. Женщина выгибалась под углом, невозможным для здорового позвоночника, опираясь лишь на затылок и пятки. Ее лицо было лишено всякого выражения, но глаза... О, эти глаза я теперь узнаю среди тысяч. Зрачок поглотил радужку до последнего миллиметра. Глазное яблоко больше не казалось сферой; оно превратилось в плоский, влажный обсидиан, в котором отражался потолок комнаты с тем же искажением, что и поверхность стоячей болотной воды.
— Она не спит уже третьи сутки, доктор, — голос кузнеца Саттона, обычно громоподобный, сейчас звучал как скрип несмазанной петли. Он стоял в углу, комкая в руках кепку. — И ничего не ест. Только пьет воду. Ведро выпивает за день. Говорит, что там внутри сухо, как в старом колодце.
Я взял ее за запястье, чтобы сосчитать пульс. Кожа была скользкой, покрытой тонкой пленкой зеленоватого липида, напоминающего тину. Термометр, который я извлек из саквояжа, показывал тридцать четыре градуса по Цельсию. Объективно она должна была находиться в глубокой коме, на пороге смерти от переохлаждения. Но мышцы ее шеи напряглись, сопротивляясь моему прикосновению. Пульс прощупывался. Однако он не имел ничего общего с человеческой кардиологией. Это была серия коротких, сухих ударов, разделенных паузами разной длины: *тик-пауза-тик-тик-длинная пауза-тик*. Словно кто-то медленно перебирал струны расстроенной арфы прямо у нее под кожей.
— Оставьте нас, — велел я Саттону. — И заприте дверь снаружи. Подождите в коридоре.
Когда тяжелые шаги затихли, я достал свой главный инструмент — набор ланцетов из хирургической стали и стеклянную чашу Петри. Мне нужен был образец крови. Не для аптекаря, нет. Чтобы рассмотреть каплю под моим карманным микроскопом Левенгука. Если это инфекция, яд спорыньи или какой-то неизвестный токсин болотного газа, клеточная структура покажет изменения. Должна показать.
Я прижал жгут выше локтя. Вена вздулась, но цвет ее меня встревожил. Она не была привычной синеватой. По ней текла жидкость цвета хризопраза — мутно-зеленая, густая. Я протер место прокола спиртом, хотя понимал всю тщетность дезинфекции против того, что поселилось в этих людях. Игла вошла легко.
Вместо темно-красной артериальной крови в чашу стекла тягучая, фосфоресцирующая изумрудная капля. Она светилась сама по себе, бросая зеленые блики на мое сосредоточенное лицо. Запах ударил в нос мгновенно — резкий, металлический, но без оттенка железа. Так пахнет озон после удара молнии, смешанный с ароматом гниющих водорослей на морском берегу.
Я настроил линзы микроскопа. Свет масляной лампы падал на зеркальце прибора. Я поместил мазок на предметное стекло. То, что я увидел, заставило мои собственные руки задрожать впервые за двадцать лет практики. Красных кровяных телец — эритроцитов — не существовало. Их стенки растворились. Внутри плазмы плавали тысячи крошечных, идеально симметричных многогранников, похожих на диатомовые водоросли или снежинки неправильной формы. Они медленно вращались вокруг своей оси, преломляя свет. И они делились. Прямо на моих глазах одна «снежинка» выпустила тонкий луч, затем второй, третий, и через секунду вместо одной частицы образовались две идентичные. Процесс митоза занимал не более трех секунд. Мое тело заражалось быстрее, чем я успевал дышать.
Скрипнула половица. За моей спиной.
Мои инструменты полетели на пол. Чаша Петри разбилась, изумрудная лужица растеклась по доскам, начав медленно прожирать лакированное дерево, испуская легкий дымок. Я резко обернулся.
Кровать была пуста. Ремни, которые я сам затягивал четверть часа назад, валялись на полу, разрезанные изнутри. Острием чего-то невероятно острого. Сама Мэри Саттон стояла в углу комнаты, лицом к стене. Ее спина была повернута ко мне. Платье на ней высохло и стояло колом, словно его окунули в клейстер.
— Мэри, — позвал я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Я ваш врач. Вы меня слышите?
Она не ответила. Вместо этого она провела пальцем по штукатурке. Послышался звук, с которым стальное лезвие режет стекло. Из-под ее ногтя посыпалась бетонная пыль. Она рисовала. Длинные, пересекающиеся линии, складывающиеся в символ, которого не было ни в одном гримуаре — нечто среднее между древнеанглийской руной ᚦ (Турисаз) и анатомическим разрезом человеческого сердца. Линии светились слабым зеленым огнем.
Затем она начала поворачиваться. Это движение нельзя назвать человеческим. Позвонки ее шеи провернулись со щелчком, развернув голову на сто восемьдесят градусов. Теперь она смотрела на меня своим обсидиановым взглядом поверх собственного плеча. Уголки ее губ разошлись в стороны, разрывая плоть почти до самых мочек ушей. Крови не было. Рана заполнилась той же светящейся слизью.
Мой медицинский ум сдался. Остался только животный ужас, холодный, как вода в ноябрьской Темзе. Я схватил тяжелый латунный подсвечник с камина. Металл был ледяным.
Женщина сделала шаг. От ее босых ступней на половицах оставались выжженные отпечатки идеальной формы, наполненные водой. Вода немедленно закипела, превращаясь в пар с запахом серы.
Я замахнулся. В этот момент мой взгляд упал на ее волосы. То, что издалека казалось травой или водорослями, вблизи оказалось гораздо хуже. Это были капилляры. Тонкие, полупрозрачные трубки, заполненные той самой изумрудной жидкостью. Они росли прямо из черепа, пробивая кожу, и жадно тянулись к потолку, впитывая влагу из воздуха. Один из этих отростков потянулся к моей руке.
Я ударил. Ударил со всей силой отчаяния человека, чья картина мира только что сгорела вместе с разбитой чашей Петри. Латунь врезалась ей в висок. Раздался хруст, но не кости — хруст ломающегося тонкого льда. Голова дернулась, брызнула зеленая жижа. Тело обмякло и рухнуло на пол бесформенной грудой мокрого тряпья.
Тишина вернулась, вязкая и оглушительная. Я тяжело дышал, прижимаясь спиной к двери. На тыльной стороне ладони, которой я держал подсвечник, выступила испарина. Моя собственная кровь. Я порезался о край медного фитиля. Капля набухла и сорвалась вниз.
Она упала на зеленый след от разбитой чаши.
Алая капля соприкоснулась с изумрудной лужицей. Произошла реакция мгновенного синтеза. Моя кровь перестала быть красной за долю секунды. Она вскипела, посветлела и стала такой же светящейся зеленью, вытягиваясь тонкой нитью к осколкам стекла.
Это во мне. Господи милосердный, это уже внутри меня. Путешествие на болота заняло три часа, а инкубационный период — менее суток. Сколько осталось времени до того, как мои собственные позвонки решат провернуться вслед за взглядом?
Мне нужно было выбраться отсюда. Нужен свежий воздух Лондона, нужны коллеги, нужна лаборатория Королевского общества. Нужно доказать им...
Доказать что? Что камни дышат? Что кровь становится хлорофиллом? Меня упекут в Бетлемскую королевскую больницу прежде, чем я успею закончить первый абзац доклада.
Я выскочил в коридор, едва не сбив с ног кузнеца Саттона. Лицо мужчины было серым.
— Доктор? — прохрипел он. — Как она?
— Ей нужен покой, — бросил я, проходя мимо и направляясь к выходу. — Полный покой. Никого не пускайте. Ни священника, ни констебля. Никто не должен входить в эту комнату, пока я не вернусь.
— Куда вы, сэр? Глухая ночь на дворе!
— В церковь! — крикнул я, уже сбегая по крыльцу. — Мне нужен преподобный Торн!
Ночь обрушилась на меня холодом и влагой. Туман стал еще плотнее. Фонарь в моей руке дрожал так сильно, что пятно света металось по земле, как пойманный зверь. Дорога к церкви Святого Иуды казалась бесконечной. Каждый корень под ногами норовил ухватить за щиколотку, каждый куст камыша шептал голосом мальчика-кузнеца: *«Камни живее людей»*.
Церковь встретила меня распахнутой настежь дверью. Внутри горел только один алтарный светильник. Преподобный Торн стоял на коленях перед кафедрой, раскачиваясь взад-вперед. Его воротничок был снят, а на шее проступили те самые тонкие зеленые вены, что и у меня. Он молился, но слова выходили из него булькающим хрипом:
— ...из праха в прах, из ила в ил, да прорастет семя сквозь ребра наши...
Он обернулся. Его глаза были нормальными. Наполненными слезами и диким, осознанным ужасом.
— Вы видели ее, — сказал он утвердительно. Это не было вопросом.
— Видел, — кивнул я. — Святой отец, то, что происходит с вашими людьми — это не одержимость. Это биология. Изменение тканей на клеточном уровне. Мы должны увезти образцы в Лондон.
Торн горько рассмеялся. Смех перешел в кашель, и на платок, который он прижал ко рту, вылетели капли зеленого тумана.
— Образцы, говорите? — просипел он. — Джеймс, посмотрите на свои руки.
Я опустил взгляд. Лампа осветила мои пальцы. Ногти приобрели легкий оливковый оттенок. А кутикулы... кутикулы набухли, и из-под них, разрывая тонкую кожу, пробивались первые, толщиной с иглу, ростки тех самых зеленых трубок-волокон. Они искали свет моего фонаря.
— Оно не просто живет в болотах, — прошептал викарий, глядя куда-то сквозь меня. — Болота — это лишь его рот. А часовня... часовня — это желудок. Мы все — пища. Кровь обращается потому, что Древний не терпит красного цвета. Красный — это грех, это индивидуальность, это граница тела. Зеленый — это единство. Растворение. Жертва мессы закончилась, доктор. Началось причастие.
Внезапно орган в глубине нефа издал звук. Это был не аккорд. Это был долгий, утробный вздох сотен заржавевших труб. Воздух в церкви пришел в движение, потянувшись от дверей в сторону алтаря. Свечи погасли одна за другой.
Звук повторился, но теперь он шел не от органа. Он шел от стен. Каменная кладка вибрировала. Те самые базальтовые плиты, которые я видел днем, начали проявляться прямо сквозь старую кирпичную кладку викторианской церкви. Черный, дышащий камень пожирал здание изнутри.



