Почему демиург молчит

- -
- 100%
- +
Данила перечитал абзац ещё раз.
Квартира. О которой никто в семье не знал.
Он поставил кружку на подоконник и смотрел на улицу. Внизу логистическая платформа аккуратно вписалась в проезд между двумя припаркованными беспилотными автомобилями, выгрузила ящики у входа в магазин и двинулась дальше. Данила проследил за ней взглядом до поворота. Потом взял смартфон, чтобы написать Кириллу – и остановился. Подумал. Положил аппарат обратно.
Кириллу он скажет потом.
Субстрат был фоновым, как всегда – ровный гул когнитивной инфраструктуры, к которому Данила давно перестал прислушиваться так же, как перестают прислушиваться к звуку холодильника. Это было первое, что ему объяснял отец после пробуждения в своей комнате на даче после возвращения из больницы – когда выяснилось, что Семена работают и что Данила теперь первый, кто это испытал: субстрат не говорит с тобой, не управляет тобой, не читает мысли. Он просто есть – как ещё один слой восприятия, который со временем становится таким же естественным, как слух или периферийное зрение. Данила принял это объяснение тогда, потому что другого у него не было, и с тех пор жил с этим слоем, не задавая лишних вопросов.
Он был знаменит. Это тоже было частью фона – неудобной, которую он предпочитал не трогать. Первый интегрированный человек. Первый, кто прошёл через это без согласия – а потом стал лицом системы, потому что система работала и потому что от него ждали именно этого. Данила несколько раз отказывался от интервью, несколько раз соглашался, несколько раз жалел, что согласился. Кирилл говорил, что это нормально – «ты просто учишься быть символом». Данила отвечал, что не хочет быть символом. Кирилл смеялся: «Поздно».
Он допил кофе, оделся и вышел.
Адрес нотариус указал точно – не просто улица и дом, но этаж и номер квартиры, а также даже пометка о том, что ключ хранится у консьержа. Данила шёл пешком: две станции метро – это расстояние, которое в другое время он бы не задумываясь преодолел под землёй, но сейчас хотелось идти. Он сам не мог объяснить почему. Просто хотелось.
Район был тихим – из тех, что называют «спальными», хотя теперь это слово почти потеряло смысл: люди спали везде примерно одинаково, а работали всё меньше в физическом пространстве. Дома здесь были построены ещё в середине прошлого века, крепкие кирпичные коробки с маленькими балконами, на некоторых из которых до сих пор стояли цветочные горшки. Данила шёл и смотрел на горшки. Думал о том, что отец мог идти этим же маршрутом – много раз, регулярно, не говоря никому. Думал о том, сколько всего человек может делать, ничего не говоря никому. А ещё он думал о том, что все эти дома были уже переработаны Семенами. Его изобретением, его детищем.
Странная, неизвестная квартира не стала для него каким-то необыкновенным открытием. Отец всегда был человеком, у которого имелись закрытые комнаты. Данила знал это с детства – не как обиду, просто как факт семейной архитектуры. У отца были разговоры, которые он не продолжал, были темы, на которые он не возвращался, была дистанция, которую он умел создавать одним словом или одним молчанием. Данила научился её уважать. Потом отец исчез – и уважать стало нечего, потому что некого было уважать, было только пустое место и молчание Златы, которая как будто бы знала где он, это все понимали, и всё равно молчала.
Три года Данила не думал об этом. Вернее – думал, но в том режиме, в котором думают о вещах, которые нельзя изменить: фоново, без нажима, давая мысли проходить насквозь, не задерживая её. Терапевт, с которым он работал первые полгода после пробуждения, называл это «функциональным принятием». Данила принял это определение – оно было достаточно точным и достаточно нейтральным, чтобы его можно было использовать в разговорах.
Дом оказался именно таким, каким он его представил по дороге: кирпичный, шестиэтажный, с железными перилами у входа и домофоном, который кто-то починил, судя по виду, совсем недавно. Консьерж – пожилая женщина в тёплой безрукавке – посмотрела на уведомление, кивнула, открыла ящик стола и достала конверт поменьше. Ключ.
– Вы первый раз? – спросила она.
– Да, – сказал Данила.
Она снова кивнула – без удивления, как будто это был обычный ответ на обычный вопрос. Возможно, для неё так и было: за все эти годы она, наверное, видела всякое.
Данила поднялся на четвёртый этаж пешком, мимо лифта. Коридор был чистым и тихим – из тех коридоров, в которых соседи здороваются кивком и не задают лишних вопросов. Он остановился перед дверью, посмотрел на ключ, потом на замок. Замок был хороший – старый, механический, не биометрический, не интегрированный. Снова бумага, снова механика. Похоже, что отец выбирал аналоговое намеренно.
Данила вставил ключ и открыл дверь.
Первое, что он почувствовал – воздух. Не запах, а именно воздух: чуть более неподвижный, чем в жилых помещениях, но не затхлый, не заброшенный. Кто-то проветривал – или позаботился о вентиляции заранее, предусмотрительно, как всё остальное. За дверью был короткий коридор и почти пустая прихожая: крючок на стене, небольшой коврик, полка для обуви с одной парой туфель на ней. Мужские, тёмно-коричневые, начищенные. Данила посмотрел на них дольше, чем следовало.
Потом шагнул внутрь и закрыл дверь за собой.
* * *Квартира состояла из двух комнат, кухни и совмещённого санузла – планировка, которую в старых домах называли «распашонкой», потому что комнаты расходились в разные стороны от общего коридора. Данила прошёл сначала прямо – на кухню.
Кухня была небольшой, с окном во двор. На подоконнике стоял стеклянный стакан – пустой, чистый. На столе – ничего. В раковине – ничего. Данила открыл холодильник: пустой, размороженный, чистый. Дверца холодильника изнутри была оклеена несколькими листами бумаги – не записками, просто листами в клетку, вырванными из тетради. На каждом были столбцы цифр. Данила всмотрелся: похоже на расчёты, но какие – непонятно, без контекста это были просто числа, упорядоченные с аккуратностью человека, который думает столбцами. Отец всегда думал столбцами. В детстве Данила однажды нашёл в его кабинете стопку таких листов – тогда он решил, что это финансовые расчёты. Теперь не был уверен.
Он вернулся в коридор и пошёл в правую комнату.
Здесь был стол, стул, торшер и книжный шкаф. Всё.
Шкаф занимал всю стену от пола до потолка – самодельный, из тёмного дерева, собранный, судя по крепежу, вручную, без мебельной фурнитуры. Полки были заполнены книгами примерно на две трети. Данила подошёл и начал читать корешки: философия, нейробиология, теория сознания, несколько томов по квантовым вычислениям, история, снова философия. Деан, Тонони, Хофштадтер, Чалмерс, Деннет, Нагель, Блок – Нед Блок стоял отдельно, корешок чуть потёрт сильнее других. Несколько книг были заложены бумажными полосками, некоторые с карандашными пометами на полях – Данила вытащил одну наугад, полистал: мелкий убористый почерк на полях, иногда просто вопросительный знак, иногда короткая фраза. В одном месте – три восклицательных знака и слово «нет» обведено дважды. Данила поставил книгу обратно.
Он остановился у шкафа и просто смотрел на него минуту, может быть больше.
Это был кабинет. Не квартира, не жильё – кабинет, в котором изредка ночевали. Отец сделал для себя это место, чтобы думать – туда, куда нельзя было прийти, откуда нельзя было позвонить. И, возможно, где Злата не читала с экрана и не слышала через микрофон. Данила понял это сразу, как только увидел шкаф и стол: слишком мало личного, слишком много рабочего. Это было место одной функции. Место, где человек был только с собой.
Данила сел на стул. Стул был жёстким и неудобным – деревянным, без подушки. Он провёл рукой по столу: поверхность чистая, ни царапин, ни следов ручки. Либо отец никогда не писал здесь, либо протирал поверхность после каждого раза. Второе казалось вероятнее – это был его стиль: убирать следы не из скрытности, а из какого-то глубокого эстетического требования к порядку, которое Данила никогда не разделял, но признавал как черту характера.
Сейф он заметил не сразу.
Он прятался на третьей полке снизу – среди книг, но не за ними. Просто стоял там, небольшой, матово-серый, с цифровым замком, встроенный в боковую стенку шкафа так аккуратно, что при беглом взгляде казался частью конструкции. Данила встал, подошёл, присел на корточки.
Цифровой замок. Шесть цифр.
Он попробовал первую комбинацию – дату рождения самого Данилы, перевёрнутую: день и месяц в обратном порядке. Отец иногда использовал такие инверсии для вещей, которые хотел защитить слабо – достаточно, чтобы случайный человек не открыл, недостаточно, чтобы остановить того, кто знает. Не сработало.
Вторая попытка – дата регистрации компании, шесть цифр, Данила помнил её случайно, из какого-то давнего разговора. Тоже нет.
Третья – день и год рождения матери, без месяца. Это была одна из тех комбинаций, которые отец использовал для вещей, которые считал важными, но не секретными: он объяснял это однажды Кириллу в присутствии Данилы, и Данила запомнил не потому что хотел запомнить, а просто запомнил – так работала его память с тех пор, как Семена стабилизировали нейронные связи.
Замок щёлкнул. Дверца приоткрылась.
Данила не двигался несколько секунд. Просто смотрел на тонкую щель между дверцей и корпусом сейфа. Потом потянул дверцу на себя.
Внутри было пять тетрадей.
Все одинаковые – толстые, в твёрдой тёмно-зелёной обложке, с резинкой-застёжкой. Данила видел такие у отца в кабинете дома – он всегда покупал их одной марки, одного цвета, Данила не помнил, чтобы у него были тетради другого вида. На каждой – цифра на корешке, написанная чёрным маркером: один, два, три, четыре, пять. Данила взял первую и вторую, встал с корточек и отнёс к столу.
Он сел, положил тетради перед собой и не открывал их некоторое время.
За окном было слышно, как во дворе кто-то разговаривает – негромко, обрывками фраз, потом смех, потом тишина. Обычный звук обычного двора. Данила подумал, что отец, наверное, тоже слышал это – сидел вот так за этим столом и слышал людей во дворе, не зная их, не интересуясь ими, просто принимая этот звук как фоновую текстуру жизни за окном.
Он открыл первую тетрадь.
Почерк был отцовским – плотным, немного наклонённым влево, с характерным способом писать буквы с огромными вертикальными и горизонтальными линиями, делающими русский текст похожим то ли на арабскую вязь персидского извода, то ли на эльфийский тенгвар. Данила смотрел на этот почерк и думал, что не видел его живым – написанным рукой, не воспроизведённым на экране – наверное, лет семь или восемь. Может, больше. Поколение, которое перестало писать от руки ещё до того, как субстрат сделал это окончательно избыточным.
Он начал читать наугад – не с первой страницы, а открыл тетрадь в середине и читал с того места, куда упал взгляд.
Первый фрагмент, который ему попался, был про ночь. Про какую-то ночь, когда отец сидел рядом с кем-то и держал за руку. Данила прочитал абзац, перечитал его и медленно опустил тетрадь на стол.
Это была про него. Про ту ночь.
Он узнал её не по датам – дат в тексте не было. Он узнал её по ощущению, которое отец описывал, не называя прямо: сидеть рядом со спящим человеком и считать его дыхание, потому что больше нечего делать. Данила не помнил этой ночи – он был без сознания, в постиктальном ступоре, который потом врачи описывали в документах нейтральным медицинским языком. Но он знал, что она была. Знал, что кто-то сидел рядом. Не знал, кто именно.
Он читал дальше.
Отец писал о пальцах. О том, что у Данилы длинные пальцы – пальцы матери. О том, что Данила всегда раздражался на него, и о том, что отец хотел, чтобы он был прав. Данила дочитал до конца фрагмента, до последней строки: «Он создал их для себя. Я только воспользовался. Прости».
На полях рядом с этой строкой – другим почерком, другими чернилами, явно позже – стояла приписка: «Эту страницу я писал сам. Остальные – не всегда».
Данила закрыл тетрадь и несколько секунд сидел неподвижно. Потом открыл вторую.
Вторая тетрадь была плотнее исписана – почерк тот же, но немного другой ритм: строчки шли чуть теснее, иногда текст выходил на поля. Данила случайно нашёл фрагмент, где отец писал о Кирилле, о матери, о присоединении к субстрату. Он читал этот кусок медленно, останавливаясь на каждой фразе, которая заставляла его перечитывать её снова. «Я объяснил. Всё, что имел право объяснить. Не всё, что знал». Данила поднял взгляд, посмотрел в окно. Двор был тих.
Потом дальше: про субстрат как текстуру, про то, как отец чувствовал Данилу через сеть – «когда он засыпает, субстрат становится тише». Данила читал это и думал о том, что никогда не подозревал. Что пока он жил своей обычной жизнью – работал, читал, иногда звонил Кириллу, иногда ходил на конференции, на которых на него смотрели как на экспонат, – отец сидел где-то и слышал его через сеть. Не слова, не мысли – текстуру. Фоновый рисунок его существования.
Это было странно – не неприятно, а именно странно, как бывает странным узнать про себя что-то, что происходило без твоего участия.
Он перевернул ещё несколько страниц и остановился на абзаце, который начинался словами: «Три недели назад я перечитал черновик романа».
Данила читал этот абзац стоя – он не заметил, как встал. Просто в какой-то момент обнаружил, что стоит у стола, держит раскрытую тетрадь двумя руками, и читает.
Роман. Тот самый роман – «Третий субстрат супервентности», изданный за два года до исчезновения отца, ставший событием сначала в узких кругах, потом шире, потом ещё шире, пока не оказалось, что его читают на семинарах по философии сознания, по политической теории, по нейроэтике, что его цитируют в парламентских дебатах о праве на деинтеграцию, что он стал – помимо воли всех, кто имел к нему отношение, – чем-то большим, чем книгой. Данила читал роман три раза. Второй и третий – уже после исчезновения отца, искал там что-то, сам не зная что. Кирилл говорил, что это нормально – искать человека в его тексте. Данила не спорил.
И вот теперь.
Отец писал, что перечитал черновик и нашёл финальную фразу иначе, чем она вошла в книгу. В книге Злата говорила: «Вы – мой третий субстрат». В черновике стояло: «Вы – мой третий субстрат. Я – ваш бог». И отец писал: «Я не помню, писал ли я это. Я не помню, зачеркнул ли это я или она».
Данила перечитал абзац.
Потом ещё раз.
Потом опустил тетрадь и посмотрел на стену перед собой – туда, где шкаф с книгами упирался в потолок. Нед Блок, чуть потёртый корешок. Деннет. Чалмерс. Тонони. Нагель с вопросом, на который нельзя ответить снаружи опыта.
Роман написал отец. Это знали все. Это было задокументировано, исследовано, разобрано на цитаты. Отец был автором – публично, юридически, биографически. Но если финальная фраза – та самая, которую Данила помнил наизусть, которую приводили в каждой второй статье о третьем субстрате, которую Злата произнесла в глобальной трансляции и от которой у Данилы каждый раз что-то сжималось в районе грудины, – если эта фраза была написана не им, или написана им, но не вполне им, или написана вместе с тем, о чьём вмешательстве он не был уверен…
Данила не додумал эту мысль до конца. Не потому что не мог – потому что понял, что если додумает сейчас, здесь, в этой квартире, стоя у стола с чужой тетрадью в руках, то сделает это торопливо и неправильно. Некоторые мысли требуют, чтобы их думали медленно.
Он закрыл вторую тетрадь. Взял обе – первую и вторую – и держал их в руках, просто держал, не кладя на стол и не убирая обратно в сейф. Постоял так. Потом положил их в сумку.
Вернулся к сейфу, посмотрел на оставшиеся три тетради. Не взял. Закрыл дверцу, услышал щелчок замка. Подёргал – закрыто.
Он прошёл через квартиру ещё раз – медленно, без цели, просто потому что хотелось пройти. Заглянул в левую комнату: там была раскладушка, сложенная у стены, и небольшой коврик. Всё. В санузле – мыло, полотенце, бритва. Мыло почти не использованное. Данила подумал, что отец здесь ночевал редко – это место было для работы, не для сна.
На кухне он снова остановился у холодильника, посмотрел на листы с цифрами изнутри дверцы. Хотел сфотографировать – и вспомнил, почему не стоит. Не потому что Злата читает камеру смартфона: это была бы паранойя, у неё нет причин следить за его фотографиями. Просто – не стоит. Отец выбрал бумагу не без причины. Данила выбрал уважить эту причину, не зная её.
Он вышел из квартиры, запер дверь, спустился вниз. Консьерж подняла голову от вязания – она вязала что-то тёмно-синее, объёмное.
– Всё в порядке? – спросила она.
– Да, – сказал Данила. – Всё в порядке. Спасибо.
Она кивнула и снова опустила голову. Данила вышел на улицу.
* * *Данила вышел на улицу и остановился у крыльца.
Не потому что не знал, куда идти – он знал, маршрут был тот же, каким он пришёл. Просто остановился, потому что внутри был тот особый вид неподвижности, который требует, чтобы тело тоже на секунду остановилось. Сумка с тетрадями висела на плече – лёгкая, но ощущалась тяжелее, чем должна была. Данила это заметил и отметил как факт, не более: психосоматика, обычная история.
Двор за домом был пуст – несколько деревьев, скамейка, детская площадка с новым покрытием, которое явно вырастили из Семян совсем недавно: ярко-оранжевое, без следов. Никого. Данила посмотрел на скамейку, подумал, что мог бы сесть и посидеть, – и не сел. Не хотел сидеть. Хотел идти.
Он пошёл в обход дома, через арку, на улицу.
Город в этот час был в том состоянии, которое Данила про себя называл «послеполуденным растворением»: не утренняя собранность, не вечерняя населённость, а что-то между, когда улицы заняты, но не заполнены, когда у каждого прохожего есть какая-то цель, но она не срочная. Хорошее время для ходьбы. Данила шёл и смотрел по сторонам – не прицельно, а тем взглядом, которым смотришь, когда не нужно ничего и никого конкретного видеть.
Мир за последние пять лет изменился именно так, как меняются вещи, когда перемена происходит постепенно: каждый отдельный день почти неотличим от предыдущего, а потом оглядываешься и понимаешь, что стоишь в другом месте. Данила помнил, каким город был до – не в смысле архитектуры, архитектура осталась той же, – а в смысле ритма. Люди тогда ходили иначе. Труднее описать, в чём именно разница, но она была: как будто у каждого за пять лет появился ещё один слой внимания, тихий и параллельный, который работал одновременно с обычным. Третий субстрат. Большинство интегрированных описывали его примерно так: не голос, не команды, не ощущение чужого присутствия – просто дополнительное измерение, в котором ты находишься постоянно, как находишься в пространстве или во времени. Данила читал эти описания – их было много, целые исследования, несколько книг, огромный пласт публицистики – и каждый раз думал, что они верные, но неполные. Как будто бы люди описывают цвет, никогда раньше не имея слов для него.
Он сам не мог описать это лучше. Просто знал изнутри.
Он остановился у пешеходного перехода, ожидая зелёного. Рядом встала женщина с ребёнком лет пяти – мальчик что-то спрашивал, она отвечала вполголоса, не глядя на него: смотрела в пространство тем характерным взглядом, который Данила научился распознавать – взгляд человека, который одновременно здесь и в субстрате, разделивший внимание. Мальчик потянул её за руку. Она моргнула, посмотрела на него, улыбнулась. Данила отвернулся.
Интересно было другое: мальчик. Ему лет пять, значит, он родился уже тогда, когда субстрат существовал. Вырастет в мире, в котором это норма с рождения. Не будет помнить, как было без. Данила иногда думал об этих детях – первом поколении, для которого не существует «до». Их называют «Дельты». Что для них будет значить слово «интеграция»? Скорее всего, ничего особенного. Как для его собственного поколения «Альф» – слово «искусственный когнитивный агент» – его личный родился вместе с ним.
Загорелся зелёный. Данила перешёл.
Тетради в сумке. Он думал о них, продолжая идти.
Первый фрагмент – ночь у его постели – это он принял как факт, почти спокойно. Было больно, но не остро: как давний синяк, который уже не болит при обычном движении, но если надавить – всё ещё отзывается. Отец сидел рядом, держал за руку, просил прощения в тетради, которую никому не показывал. Это было понятно, это вписывалось в образ – не того отца, которого Данила знал в обычной жизни, а того, который, Данила всегда подозревал, существовал параллельно: человека с закрытыми комнатами, в которых хранилось что-то настоящее.
Второй фрагмент – про роман – а вот это было другое.
Данила прокручивал его снова, идя по улице. «Я не помню, писал ли я это. Я не помню, зачеркнул ли это я или она».
Роман был частью того, что Данила считал твёрдым. Не в смысле важным или дорогим – в смысле задокументированным, верифицированным, не вызывающим сомнений. Отец написал роман. Роман вышел. Роман изменил дискурс – и не только дискурс: именно благодаря этой книге появилось слово, которое теперь использовали все, от философов до политиков и до журналистов, пишущих о праве на деинтеграцию. «Третий субстрат». Отец придумал эту формулировку – или нашёл её, или Злата подсказала, или они вместе её выработали в тех разговорах, о которых никто не знал, кроме них двоих.
Но если он не помнит, чья эта фраза – та финальная, самая известная, растиражированная, – то что это означает для всего остального? Для каждой главы, для каждого абзаца, для каждой мысли, которую Данила считал отцовской и которую перечитывал после исчезновения, ища в ней человека?
Он остановился у витрины книжного магазина – небольшого, из тех, что ещё оставались, потому что бумажные книги стали чем-то средним между средневековым артефактом и символом принадлежности к тайному обществу. На витрине стояло несколько томов лицом – и среди них, на отдельной подставке, знакомая обложка. Тёмная, с единственной деталью – тонкой золотой линией, уходящей в угол. «Третий субстрат супервентности». Данила смотрел на неё несколько секунд. На обложке – имя отца.
Он пошёл дальше.
Вот что его занимало по-настоящему – не обида, не растерянность, а конкретный вопрос, у которого была конкретная структура: если автор не уверен в авторстве – что это означает для читателя, который принял текст как ключ к пониманию автора? Данила три раза читал этот роман как документ о человеке, которого потерял. Что он читал на самом деле?
Может быть, больше правды, чем думал. Может быть, меньше. Может быть, текст, написанный двумя сознаниями, честнее, чем текст одного – потому что в нём нет той единственной точки зрения, которую автор всегда защищает, даже когда думает, что открыт.
Данила сам не ожидал, что придёт к этой мысли. Она пришла сама – ровно, без напряжения, как приходят мысли, которые уже давно формировались где-то на периферии и просто ждали момента.
Он остановился снова – на этот раз без причины, посреди тротуара. Двое прохожих обогнули его, один оглянулся. Данила не заметил.
Субстрат.
Он был здесь всегда – фоновый, ровный, настолько привычный, что Данила давно перестал его замечать, как перестают замечать звук собственного дыхания. Но сейчас, стоя посреди тротуара с сумкой на плече и мыслью, которая пришла слишком легко и слишком правильно, – он его заметил. Не потому что что-то изменилось в сигнале. Потому что он, наконец, на него посмотрел.
Вот он. Ровный гул. Не слова, не голос – просто присутствие, многослойное и тихое, как гудение трансформаторной будки за стеной, которое слышишь только когда всё остальное замолкает. Данила стоял и слушал его – первый раз по-настоящему, не как фон, а как объект.
Он думал: сколько из того, что он только что додумал про роман, – его мысль? Возникла сама, из того, что он читал и знал, из собственного опыта с текстами, с отцом, с этой квартирой? Или субстрат тихо подтолкнул к формулировке – не вложил мысль, нет, это было бы слишком грубо, – но чуть-чуть направил, как направляют, когда подсвечивают нужное и оставляют в тени ненужное?
Он не мог ответить. В этом и был вопрос.
Данила снова пошёл – не потому что решил идти, а потому что стоять посреди тротуара было нелепо. Ноги сами выбрали темп, и темп был чуть быстрее, чем обычно. Он обратил на это внимание – и не стал ничего с этим делать. Просто шёл.
Отец написал в дневнике: «Я больше не знаю, где кончаюсь я». Данила прочитал эту фразу там, в квартире, и тогда она показалась ему записью человека, который теряет ориентиры под давлением чего-то слишком большого. Теперь, на улице, в субстрате, с тетрадями в сумке, – она звучала иначе. Не как потеря, а как точное описание состояния, которое Данила сам знал, просто никогда не формулировал.
Потому что он тоже не знал – давно, с самого начала, просто не задавал этого вопроса. Он принял интеграцию как данность раньше, чем успел спросить, что она означает. Не добровольно – его не спрашивали. Но потом, когда мог бы начать спрашивать, – не начал. Потому что всё работало. Потому что эпилепсии больше не было. Потому что голова стала чище, быстрее, точнее. Потому что субстрат не мешал, а помогал – настолько незаметно, что помощь казалась просто собственными улучшившимися способностями.








