- -
- 100%
- +
— Что внутри? — спросил он, не поднимая взгляда.
— Лесная смола, господин, — ответил купец.
— Документ.
Купец поспешно протянул бумагу. Надсмотрщик прочел ее, затем кивнул и коротко бросил:
— Проходите. Следующий.
И всё это было сказано так обыденно, будто море, люди, товар, дороги и ветры принадлежали не жизни, а только ведомости Ордена. На дальнем пирсе старый рыбак чинил сеть. Он сидел на перевернутом ящике, опустив плечи, и медленно перебирал узлы, будто каждый из них был не просто петлей, а воспоминанием о другом времени. Рядом с ним стояла его внучка — Илиана. Она была моложе других рабочих на пристани, но уже держалась так, как держатся люди, привыкшие к соленой воде и тяжелой работе. Лицо у нее было открытое, с внимательным взглядом, в котором жила не только молодость, но и терпение. Илиана любила море, хотя пока еще только училась понимать его. Старик не поднимал головы, а сеть шуршала в его руках.
— Снова проверяли суда? — спросил он. Илиана кивнула.
— Три раза за утро. И снова переписали груз. Старик хмыкнул.
— Значит, день у магистрата удачный.
Илиана присела рядом, глядя на воду между сваями.
— Разве им мало того, что они уже все считают?
Старик наконец поднял на нее взгляд.
— Им всегда мало. Орден не умеет жить рядом с чем-то живым, если это живое не стоит у него на цепи.
Илиана ничего не ответила. Только сжала в пальцах край веревки. Старик немного помолчал и снова взялся за сеть.
— Раньше, — сказал он, — море не спрашивало разрешения. Корабль выходил, когда был готов. Возвращался, когда позволяла вода. Люди знали: если берег твой, значит и путь твой.
Илиана слушала внимательно. Такие разговоры были здесь обычны. На берегу старики редко говорили о прошлом вслух при чужих, но в семье, у лодки, у очага, у сети — могли рассказывать долго. Не потому, что надеялись вернуть старое прямо сейчас, а потому, что без памяти море становилось просто водой.
— А теперь, — тихо продолжил старик, — даже ветер у них будто на учете. Илиана усмехнулась, но в усмешке не было веселья.
— И шторма тоже? — Штормы особенно, — ответил старик.
— Штормы они любят называть испытанием порядка. А люди в шторм для них — всего лишь потери, которые нужно записать.
С этими словами он дернул узел крепче, и сеть натянулась. В гавани тем временем поднимался парус небольшого торгового судна. По борту его шли двое матросов, под ногами у них глухо стучало дерево. На мачте висел знак Единства — аккуратный, выверенный, чужой самой морской соли. Корабль медленно отходил от причала, и вода у борта дрожала, разбиваясь серебром. Орден любил и море тоже — не как стихию, а как дорогу для своей власти. Порты стали глазами магистрата. Гавани — его руками. Верфи — его мастерскими. И если где-то вдалеке исчезал корабль без разрешения, в портовых конторах это уже считалось не романтикой пути, а нарушением порядка. Но у моря были свои законы. И старики об этом помнили. Они рассказывали о временах, когда в глубине бухт зажигали сигнальные огни для своих судов, когда рыбаки знали каждый риф по имени, когда капитан мог спорить с бурей и не проигрывать, если за ним стоял опыт, а не печать. Они говорили о том, как берега были полны легенд, как на мысах ставили камни памяти, как дети в портовых кварталах рано учились различать направление волн. Море сохраняло старые слова дольше, чем люди. Оно гасило следы, но не всегда забывало путь. И потому здесь, на берегу, в тени складов и под скрип мачт, часто звучало одно и то же: Праздник Единства. Для магов это был день торжества, день силы, день, когда владения должны были показать покорность и порядок. Для моряков и портовых жителей — редкая возможность увидеть, как устроен большой мир за пределами своей гавани. Услышать чужие новости. Увидеть чужие знамена. Понять, что происходит в землях, куда обычно не доходят простые суда. Праздник обещал движение. А морской предел всегда тянулся к движению. Илиана смотрела на воду и думала о том, что однажды хотела бы увидеть столицу во время праздника. Не из любопытства одного — скорее, чтобы понять, как выглядит власть, когда она перестает прятаться за списками и выходит на площади в полном блеске. Старик будто прочитал эту мысль.
— Не думай, что праздник — это просто шум и флаги, — сказал он негромко.
— Там Орден любит показывать не только себя. Там он показывает, кто должен помнить свое место.
Илиана кивнула, не отводя взгляда от воды.
— Значит, нужно увидеть это самому.
Старик усмехнулся краем губ.
— Вот это уже разумное желание.
Ветер тянулся с моря к берегу, дергал веревки, шевелил мокрые сети, и над гаванью медленно поднималось солнце, ослепительное и холодное, как сталь.
На пристани стражник проверял рыбаков с таким видом, будто море должно было заранее подать ему отчёт.
— Открыть корзины, — буркнул он недовольно.
— И побыстрее. У нас тут не весь день на это уйдёт. Старый рыбак молча приподнял крышку. И в ту же секунду с края пирса взлетела солёная брызга и шлёпнула стражника прямо в лицо. Он моргнул, вытер щёку и раздражённо посмотрел на воду.
— Проклятая сырость...
— Море, — спокойно сказал рыбак.
— Оно у нас так здоровается.
Стражник шагнул ближе к краю настила, продолжая ворчать:
— Не умничай. Я здесь порядок навожу, — и продолжая вытирать лицо рукавом, продолжил :
— Вот ведь вонючая дрянь!
И тут внезапно ему по спине глухо ударило мокрым ведром, сорвавшимся с края причала. Вода мгновенно хлынула за шиворот.
Стражник резко дёрнулся, потерял равновесие и едва не рухнул на доски. Пошатнувшись, он выставил руку в сторону, чтобы не упасть, и на мгновение застыл перед всеми — мокрый, перекошенный, совершенно жалкий.
Рыбаки замерли, кто-то уже явно давился смехом. Стражник побагровел от ярости и унижения.
— Проклятое море! И край ваш , тоже весь проклятый!! —громко прикрикнул он на рыбаков.
Одна тяжёлая волна поднялась у пирса, ударила в сваи и с размаху окатила стражника целиком — от сапог до капюшона. Он застыл мокрый, с размокшим свитком в руке, и долго молчал. На несколько секунд на пристани повисла тишина. Рыбаки за спиной стражников дружно сделали вид, что ничего не происходит. У кого-то дрогнули плечи. Кто-то уставился в небо с таким напряжением, будто там сейчас решалась судьба королевства. Старик тем временем спокойно сложил сеть и, как бы между прочим, заметил:
— Осторожнее. Оно у нас не любит повышенного тона.
Стражник, дрожа от ярости, выхватил свиток, но бумага тут же размокла, расплылась в его руках и превратилась в бесформенный влажный комок. Теперь уже даже младший стражник не выдержал и отвернулся, чтобы скрыть улыбку. Старший медленно вытер лицо ладонью и устало сказал:
— Записывай... что угодно. Только быстрее.
— А проверка? — осторожно спросил младший. Стражник посмотрел на корзину, на мокрый пирс, на рыбаков и на море, которое продолжало шуметь у их ног с совершенно безмятежным видом.
— Проверка, — процедил он, — состоялась.
Старик кивнул, словно всё это было вполне ожидаемо.
— Вот и славно.
Стражники поспешили уйти с причала, а за их спинами море снова плеснуло в сваи — уже почти ласково, будто провожало. И только тогда старик позволил себе едва заметную улыбку.
Судно у пирса уже уходило в открытые воды. Над башнями стояли дозоры. В конторах магистрата шуршали бумаги. А где-то в глубине портовых кварталов, за шумом волн и криками чаек, в молодых сердцах уже рождалось тихое, но упрямое желание — попасть на Праздник Единства и увидеть мир не только таким, каким его разрешает Орден.
Глава 4. Степной предел
Степь не умела молчать. Даже когда ветер замирал, она все равно жила — в шорохе сухих трав, в редком посвисте сусликов у нор, в далеком перестуке копыт, в дрожащем воздухе над нагретой землей. Здесь горизонт был так широк, что взгляд будто терял опору. Небо стояло высоко и светло, а земля тянулась до края мира ровной, терпеливой, выжженной солнцем полосой. Степной предел всегда был землей движения. Здесь жили кочевые и полукочевые рода, пастухи, всадники, хранители путей, караванщики и те, кто с детства знал, как выстоять под ветром и не потерять дорогу. Дома строили низко, из дерева, камня и глины, но многие по-прежнему предпочитали юрты и разборные жилища, которые можно было увезти вслед за стадом или торговым путем. В степи человек не столько владел землей, сколько умел жить с ней в согласии. Когда-то это был гордый край. Здесь решали не стены, а слово. Не печать, а клятва. Не надзор, а уважение. Здесь помнили старые роды, линии наследования, обычаи гостеприимства, знаки пастбищ и древние места собраний, где собирались старейшины и главы семей. Потом пришла Великая война. Потом Орден. Потом двести лет степь учили покорности. Сначала маги поставили свои знаки на переправах. Потом ввели учет стад. Потом обязали отмечать переходы через границы пастбищ. Потом назначили стражу у караванных дорог. Потом стали собирать налоги, переписывать семьи, менять старые названия урочищ и родовых стоянок на сухие магистратские обозначения. Из живой степи делали территорию. Из памяти — пережиток. Из свободы — порядок. Утро в степном пределе начиналось рано. Пока солнце только поднималось над равниной, у стоянки уже шумели люди. Женщины разводили огонь, мужчины проверяли сбрую, дети собирали хворост, пастухи выводили лошадей и овец к воде. Над землей стоял сухой запах полыни, дыма, потертой кожи и теплой шерсти. Ветер ходил по лагерю свободно, шевелил ткани на шестах, развевал конские гривы и уносил в дальние балки обрывки голосов. На холме неподалеку стоял магистратский знак. Серый, ровный, холодный. Он казался чужим среди этой живой равнины, будто вонзили в степь гвоздь и назвали это порядком. Рядом с караванной тропой, у невысокого костра, сидела старшая женщина рода и чинила уздечку. Пальцы у нее были быстрые, твердые, привычные к делу. Перед ней стояла Элейна. Она была старшей наследницей степного предела, и в ее осанке уже чувствовалась будущая ответственность. Она держалась прямо, уверенно, с тем внутренним спокойствием, которое бывает у тех, кто слишком рано понимает цену рода и долга. В ней было что-то от самой степи — простор, выносливость, скрытая сила и умение не ломаться, даже когда вокруг нет ни одной стены. Элейна смотрела на равнину и молчала. Старшая женщина, не поднимая головы, спросила:
— Опять у переправы стража?
Элейна кивнула.
— Двое новых. И проверяют караваны дольше обычного. Женщина усмехнулась без радости.
— Им всегда кажется, что если посчитать нас достаточно много раз, мы станем послушнее.
Элейна опустилась на корточки рядом и провела пальцами по уздечке.
— Они переписывают семьи. И земли. И пастбища.
— Да, — коротко ответила старшая.
— Так Орден делает вид, что владеет тем, чего никогда не понимал.
В степных семьях разговоры были короткими, но тяжелыми. Здесь редко говорили лишнее — не из холодности, а из привычки к точности. Слово должно было быть метким, как стрелка, иначе оно не стоило ничего. Старшая женщина передала Элейне ремешок и добавила:
— Раньше степь жила по памяти. Каждый знал, где вода, где трава, где нельзя тревожить древние курганы, где останавливаются на ночь, а где поют только старики. Предел держался не на стенах, а на взаимном признании. Элейна слушала внимательно.
— А теперь?
Женщина подняла глаза.
— А теперь они хотят, чтобы у каждого пути был хозяин на бумаге. Чтобы караваны шли только по разрешению. Чтобы старшие просили у магистрата то, что всегда было нашим правом.
Она замолчала и затянула узел сильнее. Над степью протянулся длинный порыв ветра. Трава качнулась волной. Где-то далеко закричал сокол. И на миг Элейна вдруг особенно остро почувствовала, как много в этом крае было памяти — не записанной, не отмеченной, а живой, передаваемой из голоса в голос, из взгляда в взгляд, из руки в руку. Здесь хранили рассказы о старых временах. О том, как роды сходились на великих сборищах. О том, как пастбища делили по чести, а не по приказу. О том, как в бурю кочевники ставили шатры спинами к ветру и не боялись дальнего пути. О том, как старейшины помнили границы без карт. О том, как стук копыт был не шумом, а знаком свободы. Эти истории жили в песнях, в седлах, в узлах, в украшениях на одежде, в седых косах стариков, в обычаях, которые Орден пытался вытравить, но не сумел. Элейна это знала. И чем старше она становилась, тем яснее понимала: степь не сломлена, пока есть те, кто помнит, как она дышала до чужой власти. В стороне от стоянки стража проверяла телегу с зерном. Магистратский писарь, не отрываясь от свитка, диктовал:
— Название рода. — Переходный лист. — Количество голов скота. — Имена сопровождающих.
Мужчина у телеги отвечал сдержанно, но в голосе у него звенело раздражение. Он слишком хорошо помнил времена, когда никто не спрашивал у степняка, можно ли ему пройти к своему пастбищу. Теперь спрашивали всегда. И редко — вежливо. Старшая женщина посмотрела туда же и тихо сказала:
— Орден боится не мечей. Орден боится того, что люди помнят, кто они были.
Элейна не ответила сразу. Потом сказала:
— Значит, память важнее их списков.
Женщина кивнула.
— Важнее. Но за память всегда приходится платить.
Эти слова легли в тишину между ними тяжело и честно. Чуть дальше, у края стоянки, дети гоняли между юртами пыльный обруч. Кто-то смеялся. Кто-то звал собаку. Кто-то учился стрелять из маленького лука в мишень, вбитую в землю. И в этой обыденной жизни, несмотря на надзор, несмотря на сухие законы магистрата, степь продолжала быть степью. Слишком широкой, чтобы ее можно было загнать в рамки навсегда. По вечерам, когда костры разгорались ярче, старшие часто говорили о Празднике Единства. Для Орденa это был день силы и торжества. День шествий, знамен, речей и демонстрации власти. Для степного предела — редкий шанс увидеть, что происходит за линией привычных дорог. Увидеть другие земли. Услышать новости. Понять, где власть уверена в себе, а где только делает вид. Элейна сидела у костра и слушала разговор старших.
— На праздник съедутся все, — говорил один.
— И магистрат, и знать, и стража, и те, кто скрывает свои мысли под поклоном.
— Значит, там можно увидеть больше, чем здесь, — отвечал другой.
— И понять, кто с кем.
— И кто чего боится.
Старшая женщина взглянула на Элейну.
— Ты тоже хочешь попасть туда.
Это не было вопросом. Элейна не отвела глаз.
— Да.
Тихо. Без вызова. Но твердо.
— Хочу увидеть праздник сама. Не по слухам и не по чужим словам.
Старшая усмехнулась.
— Это правильное желание. Но помни: на празднике Орден любит сиять. А там, где слишком много света, тени становятся глубже. Элейна кивнула. Она смотрела в огонь, но видела уже не костер, а далекие площади, знаки Единства, чужие лица, движение большого мира. И в груди у нее, рядом с гордостью и тревогой, медленно росло то же чувство, которое рождается у всех, кто слишком долго живет под чужой рукой: желание увидеть больше и однажды выйти за пределы дозволенного. Над степью поднималась ночь. Ветер шевелил траву. Костры тлели у стоянок. Пастухи загоняли скот. А в сердце Элейны уже жило решение — попасть на Праздник Единства и увидеть мир собственными глазами, прежде чем Орден успеет снова назвать степь лишь строкой в своем списке.
Глава 5. Вулканический предел.
Вулканический предел просыпался раньше огня. Сначала под землей начинал идти глухой, едва заметный ток тепла. Потом камень становился горячее на ощупь. Потом из трещин в черной породе поднимался тонкий пар, а над склонами медленно вставал красноватый свет, как будто сама земля вспоминала о своем древнем дыхании. Здесь всё было иным. Не мягким, не спокойным, не щедрым — но живым с той напряженной, опасной жизнью, которую нельзя спутать ни с чем. Черные скалы, застывшие потоки лавы, красноватая пыль на камнях, горячие источники, серные испарения, крепкие дома с тяжелыми стенами и узкими окнами — всё это составляло край, где человек с детства учился не бояться жара, трещин под ногами и того, что земля может однажды заговорить громче людей. Вулканический предел был суров не меньше горного. Но его суровость была другой — не каменной, а огненной. Здесь жили ремесленники, рудокопы, мастера по металлу, хранители древних кузниц и семьи, чьи имена веками были связаны с огнем, железом и глубинным жаром земли. До войны этот предел считался одним из самых сильных и опасных. Его уважали и побаивались. Отсюда выходили лучшие кузнецы, лучшие литейщики, лучшие мастера по сплавам и закалке. Здесь умели слушать вулкан, как другие слушают ветер или море. Потом пришла Великая война. Потом Орден магов. Потом двести лет, за которые вулканический предел пытались превратить в удобный, послушный, подсчитанный край. Сначала — посты на дорогах. Потом — учет руды. Потом — контроль над кузницами. Потом — списки семей. Потом — запреты на старые ритуалы огня. Потом — магистратские знаки у источников и шахт, словно сама земля нуждалась в разрешении, чтобы дышать. Из живого жара делали ресурс. Из памяти — опасность. Из силы — повинность. Утро в поселении начиналось с шума молотов. Кузня уже работала, когда небо только светлело. У наковальни стояли мастера, подбрасывали уголь, регулировали меха, следили за цветом металла. Воздух пах гарью, раскаленным железом и каменной пылью. По дворам ходили женщины с тяжелыми корзинами, мальчишки носили воду, старики проверяли трещины в стенах и смотрели на склон вулкана так, как смотрят на старого и опасного родственника: с уважением, тревогой и верностью. У входа в главную кузню висел знак магистрата. Серый. Холодный. Чужой. Он не вписывался в это место, как не вписывается нож в открытый огонь: присутствует, но не принадлежит. Рядом с кузней, у низкой стены, сидел старый мастер и правил лезвие кинжала. Перед ним стоял Фарен. Он был старшим наследником вулканического предела — высокий, крепкий, с резкими чертами лица и взглядом человека, в котором рано проснулась внутренняя сила. В нем ощущалась та же природа, что и в самом пределе: напряженная, горячая, способная долго сдерживаться, но если придет время — вспыхнуть с разрушительной мощью. Рядом, чуть в стороне, молча наблюдал его младший брат Файр. Он был еще ребенком, легче, подвижнее, и в нем огонь еще не стал тяжелой мужской силой, а оставался живым, быстрым, почти юным пламенем. Файр смотрел на старших внимательно, с тем жадным вниманием, какое бывает у тех, кто еще не знает всей цены мира, но уже чувствует, что однажды ему придется за него отвечать. Старый мастер не поднимал головы.
— У поста снова проверяли металл? — спросил он.
Фарен коротко кивнул.
— Три повозки. Две задержали. Сказали — не хватает печатей. Старик усмехнулся сквозь сжатые губы.
— Им всегда чего-то не хватает. Сначала печати. Потом прав. Потом самой земли.
Файр нахмурился.
— Разве они могут забрать землю?
Старик наконец поднял взгляд. В нем было столько прожитой жизни, что вопрос мальчика не показался ему наивным — только болезненно знакомым.
— Они уже забрали, — сказал он тихо.
— Просто пока не всякая земля это признала.
Фарен опустил глаза на лезвие, лежавшее у стены. Здесь, в вулканическом пределе, старшие любили говорить о прошлом не как о легенде, а как о чем-то, что еще не исчезло до конца. О родах, которые держали кузни. О склонах, где огонь выходил наружу сам. О древних печах, в которых плавили металл для своих воинов. О клятвах, произнесенных над раскаленным камнем. О том, как знали, когда гора спокойна, а когда сердится. Старый мастер снова провел точилом по кромке и сказал:
— До войны наш предел был кузницей всего края. Огонь здесь не просто жег — он служил. Из него делали оружие, инструменты, украшения, знаки рода. Никто не приходил сюда без уважения.
Файр слушал, не отрываясь.
— А теперь?
— А теперь, — сухо ответил старик,
— Орден решил, что уважение не нужно. Нужен учет.
За окном прошел магистратский караул. Серые плащи, ровный шаг, холодные лица. Они остановились у склада руды, проверили печати, заглянули в ведомость и двинулись дальше, не глядя в сторону людей у кузни. Фарен проводил их взглядом.
— Они думают, что если всё подсчитать, то всё станет их собственностью.
— Именно так и думают, — сказал старик.
— Но огонь не любит счет. И вулкан тоже.
На дальнем дворе загудели меха. По каменному желобу потекла яркая струя расплавленного металла, и воздух на миг стал еще горячее. Файр сделал шаг вперед, зачарованно глядя на этот свет. Он еще был слишком молод, чтобы полностью понять груз наследия, но уже чувствовал его вес. Вулканический предел передавал своим детям не только имя. Он передавал память о силе, которая была старше любого закона. Фарен, заметив взгляд брата, негромко сказал:
— Не стой слишком близко.
Файр кивнул, но отступил неохотно. Старик усмехнулся.
— Правильно делает. Огонь уважать надо. Но бояться — нельзя.
Эти слова часто звучали в этом крае. Не потому, что люди были безрассудны, а потому что иначе здесь не выживешь. Если бояться вулкана — ты не построишь дом. Если не уважать его — дом не простоит и года. Вечерами в поселении часто собирались у широких очагов, и тогда старшие рассказывали о временах, когда вулканический предел жил свободно. О родовых мастерских, о древних литейных ямах, о сторожах огня, которые знали, когда можно брать жар земли, а когда нельзя тревожить её покой. О праздниках, в которых пламя не было зрелищем, а было знаком силы рода. Фарен слушал такие рассказы всегда особенно внимательно. Он не говорил об этом вслух, но в нем с каждым годом росло чувство, что пределе не хватает только одного — свободы дышать своим огнем. Не по приказу. Не по списку. Не под чужой печатью. Старик будто почувствовал его мысли.
— Ты смотришь на огонь так, словно ждешь от него ответа, — сказал он.
Фарен не сразу ответил.
— Может, и жду.
— Тогда слушай, — кивнул старик.
— Огонь отвечает не всем. Только тем, кто готов платить.
Файр поднял глаза на старшего брата. У них с Фареном была разная тишина: у Фарена — тяжелая, напряженная, у Файра — более быстрая, юная, но уже полная предчувствия будущего. И все же оба они принадлежали одному дому, одной крови, одной земле, которую Орден пытался сделать покорной. За пределами кузни поднимался дым. Над черными склонами стояли дозоры. Внизу по дороге шли повозки с рудой, отмеченные печатями магистрата. А где-то на горизонте, за границей привычной жизни, уже приближался Праздник Единства. И в этот день вулканический предел, как и другие земли, должен был показать послушание. Должен был отправить своих людей, свои товары, свои знаки. Но для Фарена и Файра этот праздник был не только символом власти Ордена. Это была возможность увидеть мир за пределами огня. Услышать новости. Понять, где и как можно вернуть утраченные права. И, может быть, однажды выйти из-под чужого надзора не как покорные подданные, а как наследники земли, которая помнит собственный жар. Фарен стоял у кузни и смотрел в сторону дороги. Файр — рядом, чуть ниже, с тем юным вниманием, которое так легко превращается в решимость. И между ними, как между раскаленным металлом и воздухом, уже рождалось одно общее, тихое, опасное желание: попасть на Праздник Единства и увидеть, каким станет мир, если вулканический предел снова заговорит своим голосом.
К полудню у кузнечного двора собрали весь караул. Стражники стояли неровной линией у чёрной стены, с пепельной пылью на сапогах, на плащах, на рукавах и даже в складках поясов. Вулканический предел не знал настоящей чистоты: здесь пыль въедалась в ткань так же надёжно, как жар — в камень. Сколько ни стряхивай, к вечеру всё равно снова станешь серым. Но магистратскому начальнику стражи это показалось личным оскорблением. Он прибыл с инспекцией только вчера — новоназначенный, ещё слишком гладкий, слишком самоуверенный, слишком старательный, чтобы понять простую вещь: в вулканическом пределе громкость не равна власти. Его плащ был вычищен до такого блеска, словно он ехал не в жаркий, пыльный край, а на торжественный приём. Сапоги сверкали. Перчатки были безупречны. Лицо — важное и уже заранее оскорблённое всем живым вокруг. Он встал перед строем, оглядел подчинённых и тут же поморщился.
— Это что такое? — начал он ледяным тоном.
— Вы так встречаете начальство? Почему все в пепельной пыли? Почему форма выцветшая и в дырках? Вы позорите Орден! Вы не уважаете власть!
Строй молчал. Один стражник незаметно дунул себе на рукав, словно это могло помочь. Другой смотрел строго перед собой, явно надеясь, что провалится в землю. Третий уже еле заметно подрагивал в уголках губ. Начальник стражи, заметив это, распалился ещё сильнее.
— Что смешного? — рявкнул он.




