- -
- 100%
- +

Цветок Азалии
Глава 1
Подумать только. Я умираю.
Я снова на снегу. Холод, который сначала жжёт, а потом растворяется в онемении, пронизывает меня насквозь. Мысленно я уже там, на небе, в какой-то эфемерной вышине, где нет ни боли, ни тяжести. Но тело ещё здесь, в предательски реальном мире. Перед глазами, будто на разбитом экране, возникают обрывки давно позабытых воспоминаний: лицо матери в солнечных зайчиках, книга с потрёпанным корешком, на котором угадывается потускневшее золотое тиснение – изящный, пятилепестковый цветок, запах сирени во дворе, смешанный с едким, горьковато-миндальным ароматом, от которого щиплет в носу, и отчего-то – скрип ржавых качелей где-то очень далеко. Они всплывают без порядка и смысла, как будто мозг спешно архивирует всё, что ещё не стёрто. Почему я лежу на этой кроваво-красной земле? Где я? Над головой, расплываясь в темнеющем небе, тускло светит фонарь старого образца, круглый, как луна-обманщик, на изогнутой чугунной ножке. Кто я? Вопросы пульсируют в затухающем сознании, не находя ответа. Лишь констатация факта: это конец.
Моя кожа кажется белоснежной, мертвенно-фарфоровой, даже белее, чем снег, который её окружает. Он, чистый и нетронутый минуту назад, уже укрылся розовым, быстро темнеющим покрывалом. Это не просто цвет – это сама жизнь, покидающая меня, впитывающаяся в безразличную белизну. Я чувствую боль сбоку – не острую, а глухую, разлитую, будто там, под рёбрами, взорвалась тупая пустота. Оттуда льётся что-то тёплое и вязкое. Горло… В какой-то момент я просто понимаю, что не могу дышать. Не потому, что что-то сдавило, а потому что команда от мозга к лёгким больше не доходит. Все процессы в моем теле, эта сложная, шумная биологическая фабрика, замирают. Сначала суета, теперь – гулкая тишина подстанции после аварии.
Мне уже не так больно. Боль отступает, как вода в песок, оставляя после себя лишь странную, леденящую ясность. Я превращаюсь в пассивного наблюдателя за собственной гибелью. Я лишь слышу. Слышу последние, аритмичные рывки моего сердца – оно бьётся, как пойманная за стеклом муха. Слышу нарастающий, монотонный стук в ушах, похожий на помехи в эфире. И шелестящий, непрерывный звук – это льётся из меня жидкость. Жизнь, ставшая физической субстанцией, уходит в снег.
«Жизни больше не будет. Меня больше не будет». Эти мысли приходят не с ужасом, а с простотой математического уравнения. Я больше не побегаю по весенней траве босиком, не вдохну полной, распирающей грудью воздух после дождя. Больше не увижу, как солнечный луч ложится на стену. Мои веки тяжелы, как свинцовые ставни, они не дрожат. Я не могу пошевелить ни пальцем, ни губами, чтобы прошептать последнее слово. Это уже не больно. Это уже не страшно. Это – одиноко. Одиноко так, как может быть только в момент полного, абсолютного разрыва со всем миром.
Перед глазами темнеет, но это не мгновенная тьма. Это медленное, неумолимое сгущение сумерек, как когда засыпаешь с открытыми глазами, и реальность постепенно растворяется в серой пелене. И в последнюю, ускользающую секунду, на самой грани исчезновения, я чувствую на шее чёткое, крошечное ледяное прикосновение. Точечное, как укол тончайшей иглы изо льда. Не боль, а именно метку. Холодную точку. В этом прикосновении есть намерение. Кто-то только что её оставил.
А потом я открываю глаза. Резко, с судорожным вздохом, как ныряльщик, выброшенный на берег.
Я в своей комнате. Знакомые очертания платяного шкафа, пожелтевшего от старости потолка, старенькой тумбочки проступают из мрака. В груди беснуется сердце, колотясь с такой силой, что кажется, вот-вот разорвёт рёбра, пытаясь вырваться наружу, сбежать от того, что только что увидело. Воздух обжигает лёгкие. Я жива.
Ведь я лунатик. Но из этого сна – сна о собственной смерти – я не проснусь посреди квартиры, на холодном полу. Я всегда просыпаюсь здесь, в своей постели, в мокрой от холодного пота простыне. Но сегодня не только простыня мокрая. От кровати до двери в прихожую тянется цепочка едва заметных, высыхающих мокрых следов. Следов босых ног. Моих ног. Я ставлю ногу на пол – он холодный, липкий. Поднимаю ступню и при свете уличного фонаря, пробивающегося сквозь штору, различаю на подошве мельчайшие крупинки чего-то розовато-коричневого, похожего на уличную грязь, смешанную с песком. И среди них – один-единственный, крошечный, почти истлевший лепесток бордового цвета. Я тру его между пальцев – он рассыпается в пыль, оставляя слабый, горьковатый запах. Миндаля. Или… цветка?
И только этот призрачный, стынущий на коже холодок на шее, точь-в-точь как в том сне, напоминает: я там была. Физически. Это не фантазия. Это посещение. Визит в место, откуда не возвращаются. И это повторяется. Изо дня в день. Ночь за ночью. Я ложусь спать и никогда не знаю, проснусь ли в своём теле или снова очнусь на том кровавом снегу, в теле незнакомки, в чьей памяти живёт цветок и скрип качелей.
Я хотела бы написать книгу. Не идеальную, не для славы, не ту, что будут изучать в школах. Я хочу написать это расследование. Историю о сне, из которого нет возврата, но в который ты возвращаешься снова и снова. Может быть, если я выплавлю её в слова, вытащу наружу этот чёрный клубок образов и ощущений, кошмар отпустит меня. Или я хотя бы пойму, чьё это забытое воспоминание вшито в моё подсознание и почему оно требует, чтобы его нашли. Письмо – это последняя попытка расшифровать послание, которое я сама себе отправляю каждую ночь. Я заведу отдельную тетрадь. Буду записывать каждую деталь: цветок, фонарь, запах мазута и миндаля. Нарисую карту места, которого, возможно, не существует.
Вы спросите, почему просто не пойти к врачу? У меня депрессия. Нет, я не ходила к психиатру, и он не ставил мне официальный диагноз со сложной латынью. Я просто чувствую это каждой клеткой. Это тяжёлое, серое одеяло, наброшенное на мир, которое не снимается ни утром, ни днём. Каждую ночь эти зловещие видения не просто приходят – они живут во мне. Их призраки, бледные и неосязаемые, сопровождают меня повсюду: они сидят на соседнем стуле на парах, отражаются в тёмных окнах автобуса, шепчутся за спиной в шуме кафе. Это не болезнь, это состояние бытия. Хроническое. Неизлечимое. Но что, если это не моя болезнь? Что, если я просто антенна, настроенная на чужую, куда более древнюю боль?
И ещё один парадокс, который сводит с ума. Я всегда хочу «домой». Даже дома. Сидя в своей комнате, в четырёх знакомых стенах, я ловлю себя на мысли: «Как же я хочу домой». Хотя, казалось бы, как можно попасть «домой», когда ты уже там? Куда ещё стремиться? А вот. Я не знаю. Это тоска не по месту, а по состоянию. По чувству безопасности, принятия, покоя, которого, кажется, не было никогда, но по которому я безумно, физически тоскую. Тоска по месту, где на шее нет холодной точки, а в воздухе не пахнет мокрым снегом и кровью.
Моя жизнь – это рутина, отточенная до автоматизма. Дом – учеба – домашка до поздней ночи – кошмар. Замкнутый круг, по которому я бегу, как белка в колесе. Какое-то время я даже вела скрупулёзный учёт распорядка дня, в блокноте с чёрной обложкой подсчитывая, сколько дней подряд продлится этот бессмысленный круговорот. Двести тридцать пять. Двести тридцать пять одинаковых дней.
Серия прервалась на дне, когда я просто спала и не вставала с кровати целые сутки. Не потому, что болела. Потому что не было сил на сам ритуал подъёма. Это был мой первый тихий, внутренний срыв. И что самое странное – в ту ночь сон о снеге и крови не пришёл. Не было ни красного, ни белого. Была только густая, ватная, всепоглощающая пустота. И, как это ни парадоксально, она была в тысячу раз страшнее знакомого кошмара. Потому что в кошмаре ещё было что-то. Был цветок, был фонарь. А в пустоте – только ничто. И это ничто было мной. В этой пустоте не было даже той девушки с загадочным цветком на книге. И от этого было ещё страшнее.
Вы когда-нибудь видели призрака человека, которого никогда не знали лично? Призрак чужой жизни, чужой боли? Вот и я – нет. Не видела. До этих снов. А теперь он со мной. Или это я стала призраком для самой себя? Или мы обе, связанные одной точкой на шее и одним горьким запахом, стали призраками друг для друга?
Мне 19 лет. Я ещё слишком молода, чтобы судить о целой жизни, но уже достаточно прожила хотя бы для того, чтобы оставить честный, нелестный отзыв о том отрезке пути, что мне довелось протестировать на себе. Если вы когда-нибудь задумаетесь о рождении – сто раз подумайте. Взвесьте все «за» и это одно, но огромное «против». Я задаюсь вопросом «зачем я родилась?» с тех самых пор, как мне исполнилось семь. С того дня, когда я впервые осознала, что быть – это не подарок, а задание, условие которого я не читала. А теперь у меня новое задание. Расследование. И первая улика – засохший лепесток у меня на ладони.
И кажется, теперь я пишу, чтобы найти ответ. Или чтобы создать его самой, из праха своих снов и яви. Начиная с этого. С алхимии красного снега, белой кожи и холодной точки на шее. Я пишу, чтобы докопаться до корня. Чтобы пройти по этому следу из снов в реальность и понять, откуда он ведёт. Потому что следы на полу и лепесток в грязи – это уже реальность. Пишу, потому что это единственный способ не просто кричать в пустоту, а придать своему крику форму, сделать его вещью в мире. Возможно, в этом акте создания и будет скрыто спасение – не забвение, а понимание. Не избавление от боли, а превращение её в топливо, в чернила, в смысл.
С того места, где всё началось. Или закончилось. А может, где-то посередине, в этой вечной точке перехода, где сон и явь, жизнь и смерть, прошлое и настоящее сливаются в одно – в историю, которую я обязана рассказать. Хотя бы самой себе. Хотя бы той девушке, чья книга с цветком на обложке теперь не даёт мне покоя.
Ближе к вечеру, листая ленту в тщетной попытке заглушить нарастающую, гулкую тревогу, я натыкаюсь на пост из мрачного сообщества «Тихие дела: нераскрытые преступления области». Чёрно-белое, размытое, будто из другой эпохи, фото. Датировано пятнадцатью годами назад. Короткий, сухой текст, как выписка из протокола: «До сих пор ищем свидетелей. 19-летняя Катерина П. пропала зимой. Тело было обнаружено в лесополосе близ заброшенного посёлка Сосновка. Признаки насильственной смерти. При себе имелись личные вещи, среди которых – блокнот с засушенными растениями».
Сердце в груди не просто пропускает удар – оно замирает, превращаясь в комок ледяного свинца, а потом начинает колотиться, отдаваясь в висках тем же диким, предсмертным ритмом, что и в кошмаре. Я не читаю дальше. Не смотрю на фото. Я просто выключаю телефон и кладу его экраном вниз, как будто это раскалённый уголёк или отравленный клинок. Но в голове, уже намертво, застревают слова, складываясь в ужасающее уравнение: «19 лет. Зима. Сосновка. Засушенные растения». И перед глазами, поверх темноты век, чётко встаёт тот самый круглый фонарь на чугунной ножке и пятилепестковый контур на потрёпанном корешке.
Я встаю. Ноги сами несут меня к полке. Беру новую тетрадь, с абсолютно чистой чёрной обложкой. Сажусь за стол. Дрожащей от напряжения рукой вывожу на первой странице:
«Дневник расследования. Сон №1 (или №235?)».
А ниже, под чертой:
«Детали: цветок (пятилистный). Круглый фонарь. Запах сирени, мазута и горького миндаля. Скрип качелей. Холодная точка – метка.
Физические следы: мокрая грязь на полу, лепесток бордового цвета (сохранен).
Вопрос номер один: кто ты, Катерина? И что за цветок ты засушила в своём блокноте навсегда?»
Работа началась. Я больше не просто жертва сна. Я – картограф забытого убийства.
Глава 2
Расследование началось. Черная тетрадь лежала на столе, открытая на первой странице, как свежая могила для фактов. Но прежде, чем копать в прошлом чужой девушки, нужно было разобрать завалы собственного. А они были повсюду. Я носила их в себе – тяжёлые, ядовитые, острые.
Когда я начала ненавидеть себя? В десять лет? Или раньше, когда впервые осознала, что быть «нормальной» – это дорого, а у нас нет денег?
Я ненавижу свое лицо. В его чертах – скулах, изгибе бровей – я вижу своих родственников. Широкие скулы, доставшиеся от отца, которые на фотографиях выглядят грубыми, как бы я ни старалась улыбаться. Изгиб бровей – точная копия маминых, но на моём лице они кажутся невыразительными, обвисшими. Когда я смотрю в зеркало, я вижу не себя – я вижу их. Вижу тех, чьи голоса наполняли дом криком, чьё дыхание пахло дешёвым портвейном и горечью. Я ненавижу своё отражение с макияжем и без – ведь над и тем, и другим смеялись. Над вечно желтоватыми зубами, которые не отбелить никакой пастой. Над тем, как я краснею от любого внимания – пятнами, некрасиво, до кончиков ушей, как та самая запуганная девочка из прошлого.
Я ненавижу свою фигуру. Не просто тело, а именно эту детскую пухлость, которая не ушла с подростковым возрастом, а осталась – мягкой, бесформенной, мишенью для взглядов, которые я сама же и придумывала. Ненавижу еду, которая откладывается на бёдрах и талии, и себя за то, что я всё равно её люблю. За то, что нахожу в булочке или куске пиццы минуту забытия. Это порочный круг, петля, которая затягивается с каждым днём: ненавижу себя за желание есть, ем, чтобы заглушить ненависть, ненавижу себя за съеденное. Кто-то ищет утешение в алкоголе, наркотиках, сексе. Я нахожу его в сдобном тесте. А потом ненавижу и тесто, и себя, и мир, который не придумал другого способа заполнить дыру внутри.
Я ненавижу свою скромность. Ту робость, что не дала мне дать отпор, когда в меня тыкали пальцем. Которая заставляла молча глотать обиды, пряча их глубоко внутри, где они гнили и отравляли всё вокруг. Ненавижу свои слёзы – эти предательские реки, которые я пролила в полной тишине, в подушку, в тёмный угол под столом. И за которые меня потом попрекали: «Хватит реветь! У других проблемы серьезнее!». Ненавижу свой смех – слишком громкий, нелепый, взрывной, который всегда появлялся невпопад и из-за которого на меня кричали: «Заткнись, дура! Твой смех уже бесит!». Теперь я ненавижу и сами громкие звуки – хлопки, крики, резкую музыку. Они заставляют меня вздрагивать всем телом, как от удара током, и слёзы наворачиваются сами собой. Я живу в тихой панике, в постоянном ожидании следующего взрыва, которого уже никогда не будет, потому что источника взрывов – отца – нет в живых. А привычка осталась, вросла в нервы.
Я ненавижу алкоголь. Его запах – сладковато-тошнотворный, въедливый. Он для меня не просто напиток, а вещество, которое разъедало моего отца, мое детство, моё чувство безопасности. Ненавижу бедность. Не абстрактную, а ту самую, что вонзалась в нашу жизнь ржавым гвоздём: шторы с выцветшими цветами, ношеную обувь, постоянный подсчет копеек в магазине. Она портила всё, к чему прикасалась, оставляя на всём налёт стыда. Ненавижу это место, где я живу – не город, не улицу, а именно эти стены, которые помнят слишком много. Потому что они всегда были хуже, чем у других. Потому что они не защищали, а консервировали боль, как банка с прокисшими огурцами.
Я люблю своих друзей. Искренне, отчаянно. Но эта любовь отравлена ядом страха: они отвернутся. Уйдут. Потому что это уже было. Потому что я уже оставалась одна слишком много раз. Я хочу, чтобы меня обняли – чтобы кто-то взял и просто крепко, молча обнял, без слов. Но я ненавижу тактильность. Чужие прикосновения обжигают, как оголённый провод. Я не могу расслабиться в объятиях, я замираю, каменею изнутри, жду, когда это закончится. Я жажду того, что не могу принять. И ненавижу себя за этот разрыв.
А ещё я ненавижу людей. Конкретных, в толпе. Ненавижу тех, у кого неаккуратные, сальные волосы и дешёвый, кричащий макияж – потому что в них я с ужасом узнаю себя прошлую. Тот самый образ, от которого я бегу. Ненавижу пьющих – вижу в них призрак отца. Плачущих – вижу своё отражение в зеркале. Слишком громко любящих – они напоминают, что я не умею любить нормально, без страха и ненависти. Я ненавижу в них свои отражения, свои тени, которые так отчаянно пытаюсь стереть дорогой косметикой, новой одеждой, позерством в соцсетях.
Вот и вся моя любовь. Она циклична, как смена времён года, но без весны. Утром я могу смотреть в зеркало и шептать: «Всё хорошо. Я люблю своё тело, свою жизнь, я сильная». А потом наступает ночь, стираются краски, спадают маски, и из темноты выползает единственная правда, простая и чудовищная: Я ненавижу. Всё это. И себя – больше всего.
Стратегия была проста: если нельзя вылечить себя, нужно стать кем-то другим. Хоть на время. Я ненавидела себя за импульсивные покупки. За этот показной пафос – бирюзовые тени, которые я никогда не нанесу, кожаную куртку, в которой задыхаюсь, тысячи селфи для социальных сетей, которые должны кричать: «Смотрите, я живу! Я яркая! Я не та!». Но это не жизнь. Это щит. Так я показывала той маленькой девочке, которая когда-то собирала на дороге потерянные копейки, мечтая о шоколадке: смотри, теперь мы можем себе это позволить. Видишь? Мы победили. Я покупала, чтобы доказать миру и, в первую очередь, себе: я изменилась. Я не та затравленная, бедная, жалкая девочка.
Но это была ложь.
Каждая новая вещь была просто пластырем на гниющей ране. Внутри всё та же девочка. Испуганная. Некрасивая. Вечно виноватая просто за то, что дышит. И теперь ещё и виноватая за то, что тратит деньги на ерунду, пытаясь залатать то, что не лечится деньгами.
И вот я стою перед зеркалом в ванной, при свете холодной LED-лампы, после очередного провального дня, когда я снова не смогла заставить себя позвонить в архив или поехать в тот район, где была Сосновка. Сквозь привычную, густую волну ненависти пробивается хриплый, навязчивый шёпот. Не мой голос. Голос из всех этих книг по саморазвитию, из бесконечных роликов психологов в ленте, от которых воротит:
– Ты должна стать тем, кто будет рядом. Должна сама заботиться о себе. Готовить себе полезную еду, гладить себя по голове в болезни, покупать себе цветы, делать комплименты перед сном. Должна полюбить. Полюбить себя. Это основа. Должна. Должна.
Я смотрю в глаза своему отражению. Прямо в эти глаза, полные немой, всепоглощающей ненависти к тому, что они видят.
– С чего начать? – шепчу я той бледной девушке за стеклом.
Тишина в ответ. Только звук воды, капающей из недозакрученного крана. Кап. Кап. Кап. Метроном моего одиночества.
И пульсирующая в висках, чудовищно ясная мысль: а что, если эта ненависть – единственное, что делает меня настоящей? Единственное чувство, которое я знаю досконально, в котором тону с головой, но которое хотя бы принадлежит мне. Не заёмное, не навязанное. Моё. И если я её отпущу, вытащу из себя этот гнилой, но родной, согревающий своим тлением стержень – что останется? Пустота из того сна? Или я просто рассыплюсь в пыль, как кукла из песка, и ветер развеет меня вместе с лепестком азалии?
Чтобы понять, как я дошла до этой точки, нужно вернуться назад. Не в детство. Чуть ближе.
Тот день, когда всё окончательно рухнуло, был самым безликим в моей жизни. Отец уже умер – его больше не было, осталась лишь тяжёлая, невысказанная тишина на его месте, которая порой кричала громче любого его пьяного вопля. Я возвращалась с учёбы, пробираясь сквозь толпу, которая обтекала меня, как вода камень. Вокруг царила плотная, незыблемая тишина – не акустическая, а социальная. Со мной не разговаривали уже полгода. Я стала призраком в своём же институте. Невидимкой. И это было почти удобно. Почти.
В такие дни, когда реальность давила слишком сильно, единственным спасением были воспоминания о Никите. Не о живом, взрослом, а о том, мальчишке из детства. Я выуживала из памяти не его предательство и молчание, а крошечные осколки света, ещё не замутнённые болью. Как его велосипед застрял в рыжей, вязкой грязи после дождя, и мы оба, паникуя, тянули его, смеясь сквозь слёзы от бессилия. Как позвали взрослых, а они, вытащив железного коня одним движением, лишь посмеялись над нашими испачканными лицами. Как однажды на деревенской дороге на нас побежала корова, и мы, визжа не от страха, а от дикого, животного восторга, помчались прочь, чувствуя, как ветер свистит в ушах и рвёт из глаз слёзы. Эти картинки были глотком воздуха, когда я тонула в ледяной, солёной воде настоящего.
Дома, в гробовой тишине квартиры, я совершала свой ежедневный, священный ритуал. Включала ноутбук, открывала сайт с клипами. Моя комната, моя тюрьма, наполнялась их музыкой – мощной, чистой, наполненной такой жизнью, которой у меня не было и в помине. Их голосами. Их миром. Я закрывала глаза, откидывалась на стуле и представляла с абсолютной, детской чёткостью: вот я на стадионе, среди моря таких же, как я. Вот свет софитов выхватывает его лицо. Вот я кричу его имя, и он, кажется, на долю секунды смотрит в мою сторону. Они были не просто группой. Они были моим путём. Он был моей путеводной звездой. В их аккордах не было запаха перегара, в их текстах – не было унизительной бедности, в их улыбках – не было жалости. Там была только свобода. От всего. И я верила, с фанатичной верой адепта, что если буду достаточно сильно слушать, достаточно сильно мечтать, то как-нибудь, по капле, по ноте, эта свобода просочится и в мою жизнь. Она станет похожей на этот свет.
Начиналось всегда с него. Черный экран, и тишину разрывает один чистый, мощный гитарный аккорд, похожий на удар сердца вселенной. Камера летела сквозь облака, рассекая их, и вырывалась навстречу солнцу. А потом – они. На краю скалы, на фоне бескрайнего океана или на крыше небоскреба в лучах заката. Не в душном клубе, а там, где дует ветер свободы.
Он – в центре. Не улыбается. Его лицо было сосредоточенным, почти суровым, глаза смотрели прямо в объектив, а значит – прямо в меня, сквозь тысячи километров и экран. Он пел не о любви, а о пути. О том, чтобы встать после падения, стереть кровь с колен и идти дальше, даже если никто не верит. Кадры быстро сменялись: бег по ночному городу, прыжок с утеса в бирюзовую воду, объятия таких же, как они – потных, улыбающихся, сияющих людей в толпе на концерте. В припеве камера кружилась вокруг него, а он, запрокинув голову, выкрикивал слова, которые для меня были мантрой: «Ты – свет в самой густой тьме. Ты – голос, который заглушит любой шум. Просто дыши. Просто будь. Ты уже дома».
В этом клипе не было ни капли стыда. Только принятие. Сияние. И обещание, что где-то существует такая жизнь – яркая, дерзкая, полная ветра и высоты. И глядя на него, на его распахнутые в пении объятия, я верила, что хотя бы на три минуты эта жизнь – моя.
Но в тот вечер ритуал был нарушен.
Сначала в общем чате фанатов, где обычно делились мемами, переводами и восторженными воплями, мелькнуло сообщение без смайлика, без контекста: «Ходят слухи…»
Сердце ёкнуло, сделав одну болезненную, тяжёлую перекачку. Но мозг, отлаженный механизм самосохранения, тут же натянул броню из отрицания: «Нет. Не может быть. Враньё. Чья-то больная шутка». Я набрала в поиске его имя. Ничего нового. Всё спокойно. Слухов становилось больше. Они появлялись из разных, никак не связанных источников, расползались по сети, как трещины по тонкому, хрупкому льду под ногами. Мы, тысячи фанатов по всему миру, замерли в мучительном, коллективном ожидании. Мы молчали в чатах, перестали лайкать посты, просто обновляли страницы, как одержимые. Мы ждали одного – опровержения. Официальных слов, которые скажут: «Всё хорошо. Он жив. Это ошибка, чья-то глупая шутка». Мы цеплялись за эту надежду, как за последнюю соломинку, за единственную доску в кораблекрушении.
Она не пришла.
Вместо неё, спустя несколько вечных, пропитанных страхом часов, пришло официальное заявление от лейбла. Сухое, лаконичное, безличное. Без обращений, без «дорогие фанаты». Просто три коротких слова, перечёркивающие всё: «Его больше нет…»
Мир не взорвался. Он не загремел и не рассыпался на осколки с оглушительным грохотом. Он просто… рассыпался в беззвучную, мелкую, удушливую пыль. Ту самую пыль, что лежит на мебели в заброшенном доме. Во мне оборвалась последняя нить, тончайшая паутинка, которая ещё как-то связывала меня с ощущением, что жизнь имеет смысл, направление, точку притяжения. Смысл, свет, путь – всё погасло в один миг. Лампочка перегорела, и наступила кромешная, окончательная тьма. Не та, из детских страхов. Настоящая.
И тогда я ощутила, как из самой глубины, из той ледяной пустоты, что образовалась на месте вырванного сердца, поднимается Она. Тьма. Это была уже не метафора, не поэтический образ. Это было физическое существо, сотканное из самого концентрированного мрака и ужаса, которые копились во мне годами: ненависти, стыда, бедности, отчаяния. Она заполнила комнату, встала между мной и экраном, сдавила горло холодными, бесформенными руками, вытеснила воздух. Я не могла дышать. Это была не истерика, не паническая атака – это было поглощение. Я переставала существовать, растворяясь в Ней, в этой олицетворённой чёрной дыре. Последнее, что я помню, – это белый потолок, поплывший перед глазами, как в дурмане, и ощущение бесконечного, стремительного падения в чёрный, бездонный колодец. Без дна. Без надежды.




