- -
- 100%
- +
Пятилетним Антон почти весь год прожил у бабуши и дедуши, и дед нередко, едва придя с работы, кричал прямо с порога: «Ан-то-ша! Ну-ка давай бегом одевайся!» Чаще всего они ходили к фонтану – этому, ближайшему, почти домашнему. Дед вёл Антона за руку и что-нибудь рассказывал. Медленно, словно поддерживая темп ходьбы. «Прогулки перед сном очень полезны», или «Когда твой папа был маленьким…», или «Вот когда ты вырастешь…» Если ещё не совсем стемнело, а домой возвращаться не хотелось, они спускались к парку и самолётам. А иногда, обычно по праздникам или в выходной, выбирались к главному фонтану – на Октябрьской, тому самому, что «пойдём на фонтан» и «жду у фонтана». Здесь проходили концерты, стреляли салюты, сюда приезжал луна-парк.
Вряд ли воспоминания Антона про то время были своими – скорее «новодел», дореволюционные монетки, отчеканенные в гараже возле рынка пару дней назад: из рассказов-историй, разговоров-фотографий – родственников и не только. В одном котле варились телепрограммы и семейные альбомы, открытки и старые газеты, дополняя друг дружку, рисуя одно большое полотно. «В пять лет я…»
За эти годы площадь Маяковского изменилась, стала совсем другой. В книге «Наша Родина», из отцовского детства, она была выстлана крупной прямоугольной плиткой, форсунки в фонтане расставлены звёздочкой, пятиконечной, как её любили рисовать школьники – пять отрезков и готово; ближе к центру – высоченные струи, по краям – чуть ниже; за фонтаном – флаги: красные и красные с голубой полосой.
Потом фонтан перестал работать, его закрыли на ремонт и забыли – на год, второй, третий; меж плитами стала пробиваться трава – где невысокая, а где просто заросли; появилось несколько киосков-батискафов, на месте флагов – летнее кафе.
Такой площадь была на Янкин выпускной. Яна и её подруга с забавной фамилией – то ли Артёмчик, то ли Андрейчик – прихватили пару бутылок шампанского и сбежали сюда, к Антону, едва закончилась официальная часть с завучами и родителями. Здесь они пробыли почти до утра – смеялись, бегали по периметру «пентаграммы», отходили к киоскам за новой выпивкой – благо возраст покупателей тогда мало кого волновал; кричали проходящим мимо: «Семьдесят пятая – лучшая!»
В нулевые, году в 2003-м, площадью занялись всерьёз: новая брусчатка, новые клумбы, новые лавочки. И новый фонтан – с шаром в центре. Струи теперь не били вверх как гейзеры, их сменили пять симпатичных водных куполов-цветочков. Душевно-спокойный вместо торжественного и торжественно-заброшенного. Ещё на площади расставили камни – большие, гладкие, с языческим орнаментом.
Сезон фонтанов начинался лишь на майские. Антон был зрителем, пришедшим слишком загодя – пустой зал, пустая сцена. Как в кино минут за тридцать до начала сеанса. Молчащие ряды; спинки – деревянные или мягкие бархатные – не так уж и важно. Приглушённый свет. Всё вроде бы на месте: и расшторенный экран, и глаз кинопроектора за спиной, и зелёный «Выход» над дверью. Но что-то не так, кажется, что зрителей не будет – ни без двадцати, ни без пяти, даже в ровно; и не будет фильма – механик просто забудет его включить.
Эта площадь, этот фонтан были особым местом. Его личной территорией – комфортной, своей. Такой же, как и порт Ленина, пляж возле Старо-Николаевского моста, стадион мединститута, спуск за «Радугой».
Видимо, у каждого есть свой город, собственного размера, – включающий ровно столько мест и событий (одно – мало, а три уже много), сколько человек способен принять. Даже если бы Антон переехал жить в другой город, намного больше – шумный, быстрый, – он наверняка и там нашёл бы такие территории (и не обязательно пляж-стадион-спуск), которые и сложились бы в его, Антонов, мегаполис.
Что же особенного было в площади Маяковского? Удобное расположение, приятная обстановка (как в рекламе кафе или ресторана)?
Впрочем, сколько уж раз всё здесь менялось. А ведь любимое заведение чаще всего переставало быть любимым именно тогда, когда приходил новый хозяин, или затевался ремонт, пусть даже недолгий – на пару месяцев, – и кнайпа становилась другой: причёсанной, современной, но безнадёжно чужой. Если так, то площадь преображалась до неприличия часто. Вывески на домах: «Наша цель – коммунизм» из тех времён, когда Антон ещё не родился, «Ленин с нами» с детских фотографий, «Слава Жовтню» и «Человек, ты в ответе за всё» из конца восьмидесятых, и нынешняя: «Свадебный салон Линда» – золотистые буквы на чёрном фоне – прям-таки траурно-похоронная… Может, было что-то неизменное, вечное для площади Маяковского, что-то, что и сейчас, и тогда, и совсем давно? Как вопрос из теста на IQ: выявите закономерность, найдите зависимость. Но Антон приходил сюда не к тысячелетнему столбу или святому источнику. И не потому, что здесь какая-то неземная тишина или отсюда великолепный вид.
Что же тогда? Расположение? Апострофы-минуты, кавычки-секунды. Недалеко и привычно? Только вот стал бы он ходить сюда, если бы здесь – прямо на этом месте – построили торговый центр: с фонтанчиком в холле, хорошими и не очень кафушками, лифтами, эскалаторами и сотней магазинчиков-бутиков? Нет, подумал Антон, точно нет.
Подул ветер. The wind from nowhere. Холодные руки заползли под куртку, прошлись по спине, нырнули под рубашку.
Была ли работа Антона комфортным местом? Он даже хмыкнул, подумав об этом. Да уж, конечно. Работу можно было назвать непыльной, спокойной – временами даже слишком: иногда сидишь весь день перед монитором, просматривая какой-нибудь webpark, пересылая анекдоты по аське или раскладывая «косынку». Не сложно и не напряжно. Нормально, но не отлично. От работы веяло бессмысленностью, а ведь комфортное, личное не может быть бесполезным и ненужным, как и человек для самого себя не может быть тупым и пустым.
Всё вдруг показалось Антону мультяшным, ненастоящим. Дедушкино: «Хм, ну что это за работа!?» Хотя говорил он так не про Антона, а про соседского внука, раздававшего у перехода всякую рекламу. Снова-где-то-скоро. С-вами-с-нами. Бумажки, как выразился дед.
Бумаги хватало и в Антоновом офисе. Ежедневные отчёты-таблички, согласования, акты, и шредер – коридорный идол, всё в итоге съедавший. «Ты сильно занят?», «Надо очень срочно!», «Бросай остальное, это на сегодня самое важное!» Кафка, 1%-й раствор. Институтский экзамен по БЖД.
Да и сотрудники, со-трудники, хотя какой уж тут труд – со-комнатники, со-офисники… Тот же Бомка, например. Высокий бородач, чуть прихрамывающий при ходьбе. Отставной военный, из штабных – деловодство, делопроизводство. «Бомка – это не фамилия, – шутил охранник, – это – должность». А иногда – «диагноз», «судьба» или даже «приговор». Антон тут же вспомнил красную рыбу – сочную, свежую, – которую Бомка не задумываясь завернул в оригинал паспорта сделки… Или Хохликова – вечная безнадёжная Бомкина страсть: «Руки убери!», «Отстань!» Сорокалетняя брюнетка с детским смехом и грудью третьего размера. Или Ячичная.
Скажи мне, где ты работаешь. Скажи мне, с кем ты работаешь.
Время таяло в солнечных лучах, как кусочек масла на сковородке. Так часто бывало: мир будто уплывал куда-то – медленно-медленно, а вместе с ним и тело: руки, ноги, голова – оставались лишь мысли; или даже душа: подсматривающая, знающая. Воспоминания-напоминания, не зря же апрель – «пролетник».
Машины бесшумно заскользили по проспекту. Воробьи замерли. Часы над авиакассами остановились. «Увидишь, что воробей шагает, не прыгает, а именно делает шаг – загадывай желание». Воробьи с галстучками, воробьихи – без.
Почему что-то вдруг кажется нереальным?
Всякое «не» – вторично; чтобы поставить минус перед циферкой, прежде всего нужна эта самая циферка. Не бывает просто «a неравно» – обязательно должно быть «неравно чему-то». И значит нереальности нужна реальность – та, которую ты знаешь, видишь, понимаешь, та, с которой легко сравнить. Даже не реальность как «шото такое», а например, «в январе плюс двадцать не бывает». Одно дело: «Реально?» – «Нет»; и совсем другое: «Тут в одной только прихожей квадратов десять, а у нас – последний рулон».
«Чем можно измерить реальность? – подумал Антон. – Что послужило бы градусником для того же офиса, работы?» Он пожал плечами. «Деньги?»
Бабки, мани, кэш, лавэ, у. е. Разница, если верить Стиву Фишеру, между спокойствием и расслабухой. Клоун с зарплатой президента – уже не клоун. А вот менеджер-по с окладом разнорабочего…
И тут Антон Полудницин снова увидел девушку. Ту самую – узнанную-неузнанную. Она вышла из жёлтого «Икаруса» -гармошки на остановке через дорогу. Чёрная юбка чуть выше колена, белая блузка, пиджак. Вроде как вернулась, пусть и не совсем: туда со Сталеваров, назад на Маяковского. Антон вдруг подумал, что ошибся, на таком расстоянии и немудрено, но нет – это была она, точно она. Знакомая походка – быстрая, но всё же женская, женственная, лёгкая. А ещё это движение рукой, жест, которым она поправила волосы. Девушка обошла «Современник» и нырнула в арку.
Аня, вспомнил Антон, Аня Вирник.
Глава 3
Земля, де бігав ти маленьким, є твоїм домом.
«Скрябін», «Шукав свій дім»Бомбилья обожгла губы. Быстрая боль – ой, ай – секунда, а то и меньше, когда чувствуешь, как что-то противное, паршивое пробегает по ниточке нерва, будто бы ток по проводу, и тут же – отстранись – стихает, тухнет, гаснет. Словно коснулся больного зуба – нестерпимое мгновение, и сразу – тише, тише, тише – острая становится тупой, а затем и вовсе исчезает.
– Вот ты ж ноль-один, – фыркнул Полевой. И надо было прикоснуться к раскалённой трубочке именной этой ранкой на губе. Лопнувшей губой.
Полевой осторожно, подушечками пальцев потрогал бомбилью. Горячая, действительно горячая. «Они б ещё из серебра эту хрень отлили!» Чаша-тыква смотрела то ли на Полевого, то ли куда-то в сторону. Висит-груша-нельзя-скушать-в-чашке-чай-нельзя-попить. Полевой подумал, что можно было бы вынуть трубочку, а самому хлебнуть мате, как чай из стакана, но тут же представил, что все эти листики, палочки, цветочки, корешки окажутся во рту – тьфу, блин, – и отодвинул калебасу на середину стола. К себе же придвинул пепельницу – ты поостынь, а я пока что покурю.
Когда-то у его тётки были серебряные ложечки. Маленькие, чайные, с хитросплетёнными буквами-инициалами на ручке, крошечной короной и датой изготовления – тысяча восемьсот какой-то год. Тётя говорила, что они – польские. «Только не из той Польши, – улыбалась она, – откуда мы с твоей мамкой тряпки таскали». Ложечки были красивыми, но совершенно непрактичными: окуни такую в чай, и она тут же станет огненной. Наверное, эти ложечки до сих пор хранятся где-нибудь в серванте, ждут повода, когда ими похвастают – не «были», а «есть», – только вот сама тётя теперь «была» – в последний раз Полевой видел её лет десять назад, когда ещё учился в институте.
Над барной стойкой (или как её правильно назвать в кафе?) висела плазменная панель. Крутили клипы. Без звука – негры с толстыми цепями на шеях, в бейсболках, надетых козырьками набок, агрессивно и безмолвно выкрикивали что-то, в то время как на фоне вертели задницами мулатки. Окно в страну Оз, расходящиеся тропки.
Официантка протирала кофе-машину. Естественное освещение – лампочки и подсветки отсыпались – что-то домашнее, даже ленивое. Субботнее утро без особых планов, когда можно проваляться в постели хоть целый день. Было легко представить, что официантка не на работе, а у себя на кухоньке – одна, с обыденными делами: никто не посматривает, никто не подсматривает.
Кроме Полевого в кафе было ещё двое посетителей: парень и девушка, парочка – они держались за руки и молча смотрели друг другу в глаза. In the beginning.
Всего зал вмещал пять столиков, небольших – шестьдесят на шестьдесят; одному вроде и неплохо, но втроём – а судя по стульям, именно на троих столики и рассчитывались (одна сторона у всех – к стенке или к окну) – будет тесновато. Вдобавок ко всему на столиках стояли перечницы с солонками, сахарницы, салфетки, зубочистки и ламинированные бумажки-рекламки на подставочках: «Весеннее предложение», «По будням скидка на всё меню», «Блинная неделя»…
Полевой много раз проходил мимо этого кафе, но внутрь заглянул впервые. По правде, он ожидал, что здесь будет просторней – с улицы почему-то казалось, что помещение больше раза в два, а то и в три. Тем более – у входа нередко висели афиши: вечером в пятницу выступает группа такая-то. Где они умещались? Прям квартирники какие-то.
Big L.
Ларка, Ланка, Ленка, Лерка.
Затушив сигарету, Полевой снова потрогал бомбилью. Пожалуй, нет – пусть постоит ещё. Он достал телефон, глянул на время. Двадцать минут одиннадцатого. Почти. Полевой залез в меню, выбрал «Программы», затем «Игры», но тут же нажал отмену. Почему-то решил, что играть в «Судоку» или раскладывать карточный пасьянс – какой-то идиотизм, детский сад. Причём идиотскими игры показались не вообще как явление, а именно здесь и сейчас. Полевой отложил телефон, покосился по сторонам и вспомнил про стойку с журналами, которую видел у входа. Встал, подошёл, взял самый верхний.
Содержание журнала как-то плохо вязалось с игривой обложкой и названием «Кофеёк». Можно было ожидать чего угодно – от кулинарных рецептов и шмоток до жёлтых сплетен и новых автомобилей, но только не политические эссе вперемешку с бизнес-аналитикой. Полистав журнал туда-сюда – схемы, графики, таблицы, – Полевой остановился на статье Голдстейна «Где кончается родина?»
Выделенный жирным абзац: «В словарях вы найдёте одно и то же определение. Родина – это государство, где человек родился и гражданство которого получил. Иногда добавляют: территория, на которой исторически проживает его род».
А дальше уже обычным шрифтом: «В теории всё просто, однако, как водится, на практике возникают вопросы. И их немало. Например, такой: если семья ребёнка уезжает из страны своих отцов и дедов, едва ребёнок родился, то какую территорию считать родиной ребёнка? Ту, где он родился, которую не запомнил и, возможно, никогда больше не увидит? Если верить словарям, то да, именно так: родина – это биологический отец, пусть даже сбежавший сразу после зачатия».
А потом: «В статье „Капитализм и иммиграция рабочих“ Ленин писал: „Нет сомнения, что только крайняя нищета заставляет людей покидать родину, что капиталисты эксплуатируют самым бессовестным образом рабочих-переселенцев“. В целом, большевики, рассматривая „национальный вопрос“, были вынуждены плыть меж Сциллой и Харибдой, признавая, с одной стороны, „право нации на самоопределение“, под которым „разумеется государственное отделение их от чуженациональных коллективов“, а с другой стороны, критикуя „буржуазный национализм“, потому как „национальная культура“, со слов того же Ленина, „вообще есть культура помещиков, попов, буржуазии“, а цель марксизма – „интернационализм, слияние всех наций в высшем единстве“».
И ещё, на следующей странице: «Здесь, пожалуй, следует остановится на так называемом комплексе Антея – мнении, что постоянное проживание в одной местности способствует формированию гармоничной личности и, как следствие, ответственного добропорядочного гражданина».
Разница не столь уж велика. Один сказал бы: «Он отложил книгу и посмотрел в окно», – а другой: «Едва солнечный зайчик пробежал по странице, он отложил книгу и посмотрел в окно».
Мимо кафе время от времени проходили люди. Их одёжка в такие дни – первые по-настоящему тёплые, весенние – выглядела как витрина бутика: здесь и нераспроданное из зимнего, и актуальное весеннее, и новое летнее. Прошлое, настоящее, будущее. Кто в куртке с меховым воротником, кто в плащике, кто в лёгком свитере. Не хватало разве что совсем уж отчаянных – в майках и шортах, хотя встреть кого-нибудь одетого так в троллейбусе или трамвае, Полевой не особо и удивился бы. Можно сказать, он и сам был из таких, «опережавших время» – нет, Полевой не одевался как на пляж, едва потеплеет, но всё же, случалось, чуть солнце начинало припекать, превращая снег в лужицы, он закидывал куртку в шкаф, менял ботинки на туфли, и выбегал на улицу – и пусть рубаха надувается как парус, а в туфлях легко поскользнуться на мокром снегу – это было «настоящее», «правильное» тепло, которое и не почувствуешь иначе как в апреле.
В детстве у Полевого не было весны. Его отправляли к бабушке в конце мая – начале июня, когда заканчивались занятия в школе, и он прыгал из зимы в лето: из крайнесеверных нуля – минус двух в жаркий украинский червень.
Позднее бабушкин город перестал быть «каникулярным» – Полевой с родителями перебрались сюда насовсем. Сменили адрес, переехали. Здесь он окончил школу, затем институт. Сразу же после защиты Полевой устроился работать в одну фирмочку, прозванную в шутку «Стригу и рою ямы» – сфера деятельности в её рекламе была как винегрет: подсолнечное масло оптом и в розницу, помощь в сертификации, лак и краска, переводы с заверением нотариуса, грузоперевозки. «Мы можем всё!» – с гордостью заявил генеральный на собеседовании. Что ж, в чём-то он оказался прав – Полевой, устроившийся «продажником», занимался всем чем только мог – настраивал сеть, развозил какие-то письма, рисовал каталоги, – не считая основные обязанности. Как говорил один знакомый: «В маленькой компании никогда не знаешь, что у тебя за должность».
Полевой проработал в фирме с полгода и уволился, пару месяцев шатался по центрам занятости и ярмаркам вакансий, пока случайно не встретил институтского товарища, который успел обосноваться в столице. «Не хочешь ко мне менеджером?» – спросил товарищ. «А почему бы и нет?» – ответил Полевой. И уехал в столицу, вроде как «если получится, то с концами».
Он любил рассказывать про свои переезды, мол, жил там, потом там, теперь вот в столице, вспоминая по ходу и свою школьную неусидчивость, шутка ли – сменил пять школ, семь классов, все буквы – от «а» до «д», да и одноклассников наберётся человек двести. В этих историях Полевой словно был героем фильма 80-х – странником, приезжающим в маленький городок на мотоцикле – загадочный, незнакомый, новенький, – герой с кем-то ссорился, в кого-то влюблялся, а перед финальными титрами снова садился на мотоцикл и уезжал вслед уходящему за горизонт огромному красному солнцу.
«Шило в одном месте», – сказала Ксюша-Чайка. «Ищет душа, но не может найти», – сказал кришнаит Валера.
Через дорогу от кафе висел большой – в три этажа – плакат ко Дню космонавтики. Гагарин и Хрущёв приветствовали народ с трибуны мавзолея, а за их спинами разноцветные ракеты неслись к Млечному пути и ярким, как из школьного учебника, планетам. Красная надпись вверху: «Через тернии к звёздам».
Под плакатом был вход в клуб «Канзас». Ночью буквы вывески мерцали, а светящиеся колёса телег начинали вращаться. На пятом курсе института это заведение стало для Полевого и его друзей навязчивой идеей – они шли туда, едва появлялись деньги. «Канзас» казался им самым лучшим местом в городе – дорогим («оно того стоит»), престижным («я обычно в „Канзасе“ торчу») и модным («ну а куда ещё DJ Emerald приедет?»). И своим – но только для тех себя, что могут (смогут) торчать там каждый вечер, – будто бы окошко в завтра: удачливое и денежное. «Сдам госы на пять – веду всех в „Канзас“», «Спорим на пиво в „Канзасе“?»
Клуб был совсем рядом. «Но всё же, – подумал Полевой, – если я зайду туда, то увижу что-то другое, не то, что раньше». Скучное. Бывшее. Уже проваливающееся в прошлое, сохнущее, как забытое на столе яблоко. Такое же бывшее, как и сам этот город.
Город – ВПП. Город – пересадочная станция.
Полевой подумал, что должен быть какой-то особый эпитет, какое-то одно слово. То самое – верное, правильное, единственное. Как выпавшее «три» в игре-ходилке, когда твоя фишка стоит на «девяносто семи». Родной? Любимый? Наш (твой, мой)? Бывший? Вроде бы так. Да, да, да, и всё же – нет, как-то иначе.
Полевой стал здешним, когда ему было двенадцать, а значит родной (родился, родина) – не этот город, а тот – далёкий, заполярный – с его совсем уж сказочно-забытыми минус сорока, северным сиянием – зелёным неоном в небе, полярной ночью, белым медведем на гербе и флаге, погранцами в самолёте. Любимый? Скорей всего, но как долго город остаётся любимым? Он был любимым, как всё ещё любима девушка, с которой только что расстался. Немного времени, и всё забудется. Не станет ли через несколько лет любимой столица? Уже не мой и не наш. Возможно, твой, хотя…
Всё же говорить «бывший», пожалуй, рановато. Ведь если в столице что-то не заладится и ему придётся вернуться, то это не будет переездом, скорее уж – «на пару лет ездил работать в столицу». Тем более, приезжал сюда Полевой раз в два месяца, а то и чаще.
Значит, подумал он, просто город.
Три места жительства – как три времени года. Северный город – это зима. Ничего другого Полевой там и не видел. Снег, метель, холодина. Этот бабушкин-просто-город – лето. Всё детство Полевого он был исключительно «летним», да и потом – именно летом в этом городе открывалось что-то делающее его непохожим на другие города. Какое-то почти неуловимое ощущение, что он – это он, что горячий песок на пляже, зелёные парки, сочная черешня куда важнее, чем трубы заводов и ГЭС.
Столица – это осень. Хмурая, серьёзная, задумчивая. Первое своё жильё, пусть и съёмное, первая работа, которая должна прокормить «от и до», первые планы наперёд.
Три из четырёх, а значит, где-нибудь на карте есть и ещё один город. Весенний. Со всем тем, что сейчас за окном. Но только не мостик в лето, а площадь. Площадь Весенняя.
Полевой потрогал бомбилью, пододвинул калебасу и хлебнул мате.
Вариант III
– Итак, дамы и господа, – сказал Саныч и улыбнулся, как дядька из телика. Он резво скинул пальто, шарф и шляпу. Бросил всё на стол.
– К концу года, – шепнула Воронина соседу, – будет раздеваться целиком.
– Тема нашего сегодняшнего урока – треугольники, – учитель будто бы собирался рассказать про что-то невероятное, словно последние дни только и ждал, как войдёт в класс и расскажет всем, всем, всем – да, Рощин, тебе тоже – про эту восхитительную геометрическую фигуру.
– Треугольник состоит из трёх точек, – продолжил Саныч, – не лежащих на одной прямой, и трёх отрезков, эти точки попарно соединяющих.
Учитель замолчал и посмотрел на класс. Как-то причудливо, хитро – на всех одновременно.
– Записывайте, – сказал Саныч непривычно сердито.
Семиклассники удивлённо уставились на него.
– Писáть-то вы, надеюсь умеете?
Сколько раз Полевой ни пытался приготовить мате дома, всегда получалось как-то не так – или слишком водянистый, будто разбавленный, или с какой-то неприятной горечью. Он нашёл немало рецептов, брал их в чайных магазинах, скачивал из Сети – вроде бы неукоснительно следовал инструкциям, – и ведь ничего сложного: залить горячей водой, перемешать, добавить ещё, вода должна быть не кипятком, а градусов восьмидесяти, и далее, далее, далее, – но результат оставался прежним. Полевой пробовал разные сорта мате – подороже-подешевле, чистый или с добавками; вычитав, что дело может быть в калебасе, купил новую; даже в обычной чашке готовил, а потом плюнул на всё это дело и поставил калебасы в сервант, разложив рядышком мешочки и коробочки с чаем. Парагвайский уголок. Какая-никакая, а экзотика.
Хлебнув ещё мате, Полевой почему-то вспомнил про конверт в кармане. Заказ – кафе – счёт? Бабло – мате – бабло? Деньги Полевой вытащил сразу же, едва вышел на улицу, всё-таки «конверт с деньгами» вызывал какие-то негативные мысли: взятка (хотя кому бы пришло в голову его подкупать?), «серая» зарплата, что-то «мимо кассы». Конверт же не выбросил, а переложил в другой карман. Сперва не хотел мусорить, в обменке попросту забыл, да и на остановке, да и перед кафе… «Кстати», – кивнул Полевой сам себе и уже потянул было руку к карману – порвать конверт на мелкие кусочки и высыпать бумажки в пепельницу, – но тут ожил телефон. Замигал дисплей, Ната Смирина замурлыкала «Pure sunlight, fresh stardust, my heart is my compass…»
– Ал-лё, – сказал Полевой. – Да, слушаю… Да.
К столику подошла официантка, взяла пепельницу с одиноким окурком, на её место поставила новую. Медленно и как-то безразлично, вернее даже – невовлечённо, будто была здесь лишь зримо, как мираж, как привидение – протяни к девушке руку, попробуй дотронуться, и ладонь пройдёт сквозь неё, ничего не почувствовав. Ты не в её мире, она – не в твоём.
– Нет, один, – Полевой кивнул официантке и заметил, что у неё на бейджике написано «Никаких имён». – Жду… Хорошо… Ну конечно.
На этом разговор и окончился. Или, раз уж обошлось без «До свидания» и «Прощай», прервался. Вроде как – продолжение следует.