Костяной пояс

- -
- 100%
- +
— Тоннель Западного кластера, — сказал Док наконец. — Сектор семь, уровень минус четыре. Глубина — четырнадцать километров от поверхности. Координаты входа: широта минус двадцать три, долгота сто сорок семь. Я нашёл их тридцать лет назад, когда работал на Церере до… — Он оборвал себя. Ли знала, что он хотел сказать: «до войны». Но Док не говорил о войне. Никогда. Это было его правило, его шрам, его шлюз, который он задраил сорок лет назад и не собирался открывать. — Тоннель длинный. Тёмный. Радиация на верхних уровнях — ноль целых пять зиверта в час, это доза, которую скафандр держит часа три, не больше. Ниже — меньше, порода экранирует. Но на глубине минус четыре… — Он замолчал. Посмотрел на Ли. — На глубине минус четыре есть дверь.
— Дверь?
— Дверь. Довоенная. Биомеханическая. Живая. Я не открывал. Не смог. Замок — биометрический, привязан к конкретной ДНК, и моя ДНК не подошла. Я попробовал три раза, и каждый раз замок выдавал ошибку и обжигал руку криогеном. — Он поднял биомеханическую конечность. — Думаешь, почему она у меня такая? Не только из-за Весты. Половину ожогов я получил от этой двери.
Ли смотрела на него. Дверь. Биометрический замок. Конкретная ДНК. Что-то внутри неё шевельнулось — не мысль, не воспоминание, а ощущение, смутное, как запах во сне, как привкус воды, которую ты пил в детстве и забыл.
— Что за дверью? — спросила она.
— Не знаю. Сканер не пробивает. Стены — метаматериал, поглощает все частоты, от радиоволн до гамма-излучения. Как чёрная дыра, только в форме комнаты. Но… — Док поставил кружку. Посмотрел на Ли. Его глаза были серьёзными — серьёзнее, чем она видела за тринадцать лет. — Но сканер зафиксировал атмосферу. За дверью — воздух. Азот, кислород, углекислый газ, водяной пар. Соотношение — земное. Идеальное земное. Двадцать один процент кислорода, ноль целых ноль четыре — углекислоты, влажность — шестьдесят процентов. На Церере. Четырнадцать километров под поверхностью. В мёртвой скале, где не должно быть ничего, кроме камня и льда.
Тишина. Теплообменник гудел. Мицелий на стенах пульсировал голубым, ритмичным, как дыхание.
— Зачем ты мне это говоришь? — спросила Ли.
Док не ответил сразу. Он смотрел на неё — долго, тяжело, как человек, который несёт груз сорок лет и наконец решил, что пора его передать, хотя знает, что груз раздавит того, кто его примет.
— Потому что ты летишь туда, — сказал он. — И потому что ты… — Он запнулся. Биомеханическая рука дёрнулась — все пять пальцев сжались в кулак, потом разжались, — и Док посмотрел на неё с выражением, которое Ли не могла прочитать. — Потому что замок может открыться для тебя.
— Почему?
— Не знаю. — Ложь. Ли знала, что это ложь, потому что Док никогда не лгал — он молчал, уклонялся, ворчал, но не лгал. А сейчас он соврал, и его голос дрогнул, как сигнал ретранслятора на краю Пояса, и биомеханическая рука сжалась снова, и Ли поняла, что он знает что-то, чего не говорит, и не скажет, пока не будет готов, и может, не будет готов никогда. — Просто… попробуй. Если не откроется — бери запчасти и улетай. Не лезь глубоко. Не задерживайся. И не… — Он замолчал. Посмотрел на металлический диск, который висел у Ли на шее, — маленький, тяжёлый, с выгравированным узором, стёртым до неузнаваемости. Посмотрел — и отвёл глаза. Быстро. Как отводят глаза от солнца. — Не трогай ничего, чего не понимаешь.
— Док…
— Координаты загружу в Мотылька утром. А сейчас — спать. У тебя гипогидратация, гипотермия и дефицит сна. Три из трёх. Рекорд даже для тебя.
Ли спала в углу мастерской, на койке, которую Док собрал из амортизационных подушек корабельного кресла и термоодеяла из майлара. Койка была мягче, чем её брезентовый гамак на Рифе, и теплее, и пахла машинным маслом и грибами, и Ли заснула мгновенно, как выключенный прибор, — тело сдалось, мышцы расслабились, кора головного мозга перешла в дельта-ритм, и сны пришли быстро, без предупреждения, как всегда.
Зелёное. Тёплое. Влажное. Шумящее. Женский голос — низкий, мягкий, без слов. Руки, протянутые к зелени. Зелень, ускользающая сквозь пальцы. Звёзды. Холод. Тишина.
Она не проснулась от сна. Она проснулась от тишины.
В мастерской было тихо — не обычная тишина Тихой Ямы, которая гудела теплообменником и шуршала мицелием, а тишина после, как после взрыва, как после крика, как после того, как кто-то сказал слово, которое нельзя забрать обратно.
Ли открыла глаза.
Док сидел у верстака. Спиной к ней. Не двигался. Перед ним, на металлической поверхности, лежал металлический диск — тот самый, с верёвки на шее Ли. Док держал его в живой руке, правой, человеческой, с мозолями и шрамами, и крутил в пальцах, как Ли крутила его во сне, — медленно, вслепую, ощупывая стёртый узор.
Ли не шевелилась. Дыхание — ровное, поверхностное, как у спящего. Она смотрела через полузакрытые веки и видела, как Док поднёс диск к свету мицелиальной панели и посмотрел на узор — долго, пристально, как смотрят на лицо мёртвого друга.
Потом он вздохнул.
Вздох был тихим. Тяжёлым. В нём было сорок лет — сорок лет молчания, сорок лет тайны, сорок лет того, что Док нёс в себе, как несёт астероид лёд в своих кратерах: глубоко, в темноте, под давлением, которое не отпускает.
— Элиза, — прошептал он.
Одно слово. Тихое, как утечка воздуха из микротрещины. Имя, которое Ли никогда не слышала, но от которого что-то внутри неё — что-то глубже памяти, глубже сознания, на уровне эпигенетических маркеров и метилированных участков ДНК, — отозвалось. Как камертон. Как резонанс. Как эхо в пустом тоннеле, которое возвращается к тебе, хотя ты не кричал.
Док положил диск обратно на верстак. Провёл по нему пальцем — нежно, как гладят ребёнка по голове, — и встал. Подошёл к койке Ли. Остановился. Посмотрел на неё сверху — на её лицо, на её руки, на шрамы от биомеханики, на лоскутный скафандр, который она не сняла, потому что в Поясе скафандр не снимают, даже во сне, потому что скафандр — это кожа, а кожу не снимают.
— Ты не сломана, мелкая, — прошептал он. — Ты никогда не была сломана. Это я сломан. Это все сломаны. А ты… — Он замолчал. Биомеханическая рука дёрнулась — пальцы потянулись к лицу Ли, как будто хотели коснуться щеки, но остановились в сантиметре, не решаясь. — Ты — лучшее, что я починил за всю жизнь. Хотя ты не нуждаешься в починке.
Он осторожно, так, чтобы не разбудить, — хотя Ли не спала, но лежала неподвижно, с закрытыми глазами, с дыханием спящего, с сердцем, которое колотилось так, что она боялась, что Док услышит, — надел диск обратно ей на шею. Верёвка коснулась кожи — тёплая, знакомая, своя.
Док отошёл. Сел за верстак. Взял кружку холодного чая. Выпил. Поставил кружку.
И начал загружать координаты в бортовой компьютер «Мотылька», который стоял в углу мастерской, подключённый к доковской сети длинным кабелем из оптоволокна. Данные текли по кабелю — координаты тоннеля, карта уровней, отметки радиации, схема шлюзов, — и Мотылёк принимал их молча, без комментариев, без рекламы йогурта, без шуток, как будто понимал, что сейчас не время.
Ли лежала с закрытыми глазами и слушала, как Док шепчет координаты, как гудит теплообменник, как пульсирует мицелий, как бьётся её собственное сердце — быстро, неровно, с аритмией, которая не была медицинской, а была чем-то другим, чем-то, для чего в Поясе не было термина.
Элиза.
Имя застряло в голове, как осколок в скафандре. Маленькое, острое, невидимое. Ли не знала, кто такая Элиза. Не знала, почему Док произнёс это имя так, как произносят молитву. Не знала, почему её тело отозвалось на этот звук, как отзывается на гравитацию — не разумом, а костями, кровью, клетками.
Она не спросит. Не сейчас. Док не скажет — не сейчас. Между ними тринадцать лет молчания, и ещё одно молчание ничего не изменит.
Но что-то сдвинулось. Трещина в стене, которую Ли не замечала тринадцать лет, стала шире на миллиметр. И через эту трещину — тонкую, едва заметную, как гифа мицелия, — просачивался свет. Зелёный. Тёплый. Влажный.
Как во сне.
Утром Док загрузил координаты в «Мотылёк», дал Ли мешок сушёных сверчков («для руки, не для еды, хотя разница невелика»), банку хитинового клея, два запасных фильтра для скруббера и миску водорослевого супа на дорогу.
— Не задерживайся, — сказал он, стоя у шлюза. — Тоннель опасный. Радиация, обвалы, биомеханические ловушки — довоенные системы безопасности, которые до сих пор работают и до сих пор убивают. Если дверь не откроется за час — уходи. Не геройствуй. В Поясе герои живут недолго.
— Я не герой, — сказала Ли.
— Знаю. — Док посмотрел на неё. Его лицо — шрамы, ожоги, морщины, как трещины в реголите, — было серьёзным и старым, и в его глазах было что-то, что Ли видела только однажды, тринадцать лет назад, когда он нашёл её в спасательной капсуле, маленькую, тощую, с глазами цвета серого льда. Что-то похожее на страх. На любовь. На прощание. — Просто… вернись. Ладно? Вернись, мелкая.
— Вернусь.
— Обещаешь?
Ли посмотрела на него. На его биомеханическую руку, которая перестала дёргаться и лежала спокойно вдоль тела, как послушный зверь. На его лицо, которое было уродливым и красивым одновременно, как всё в Поясе, что выжило вопреки всему. На его глаза, которые были тёмными и глубокими, как тоннель на Церере, в который она собиралась войти.
— Обещаю, — сказала она.
Док кивнул. Отвернулся. Пошёл вглубь мастерской, сгорбившись ещё сильнее, чем обычно, и его тень на стене — огромная, кривая, похожая на тень сломанного дерева, — двигалась за ним, как верный пёс.
Шлюз закрылся. Воздух зашипел, стравливаясь в вакуум. «Мотылёк» отстыковался от причала и поднялся над кратером Тихой Ямы — чёрной, молчаливой, бесполезной скалы, на которой жил самый полезный человек в жизни Ли.
— Капитан, — сказал Мотылёк, когда Церера появилась на радаре — далёкая точка, серая, круглая, самая большая в Поясе, девятьсот сорок километров в диаметре, масса девять и четыре на десять в двадцатой степени килограммов, ускорение свободного падения ноль целых двадцать восемь метра на секунду в квадрате, — координаты Дока загружены. Тоннель Западного кластера, сектор семь, уровень минус четыре. Глубина — четырнадцать километров. Время подлёта — двое суток.
— Поняла.
— Капитан, могу я спросить?
— Спрашивай.
— Почему Док назвал тебя «мелкая»? Ты не мелкая. Твой рост — метр шестьдесят два, что выше среднего для женщин Пояса на четыре сантиметра. Это статистически значимое отклонение.
Ли посмотрела в иллюминатор. Тихая Яма удалялась — чёрная точка на чёрном фоне, исчезающая, как всё в Поясе, как все, кого она любила, как всё, за что она держалась.
— Потому что ему так удобно, — сказала она.
— Это нелогично.
— В Поясе ничего не логично, Мотылёк. Кроме тебя.
— Спасибо, капитан. Я приму это как комплимент, хотя не уверен, что им заслужил. Рекламный кэш подсказывает мне, что «настоящие друзья — как йогурт "Солнечный Луч": всегда рядом, всегда свежи, всегда…»
— Мотылёк.
— Замолкаю, капитан.
«Мотылёк» летел к Церере. За ним — Тихая Яма, маленькая и тихая. Впереди — самая большая скала в Поясе, и в её недрах — дверь, которая ждала сорок лет.
Дверь, которая, возможно, ждала именно её.
Ли сжала диск на верёвке. Металл — тёплый от кожи, тяжёлый, как обещание, как тайна, как имя, которое она не знала, но которое её тело помнило лучше, чем разум.
Элиза.
Кто ты?
Ответ был в тоннеле. Четырнадцать километров вниз. За биометрическим замком. За сорока годами молчания.
Ли летела.
Глава третья
ЦЕРЕРА. РАЗЛОМ
Церера была серой.
Не серой, как Ржавый Риф, — тёмной, угольной, мёртвой. Серой, как пепел. Как бетон. Как лицо человека, который давно перестал спать. Поверхность карликовой планеты — девятьсот сорок километров в диаметре, масса девять и четыре на десять в двадцатой степени килограммов, ускорение свободного падения ноль целых двадцать восемь метра на секунду в квадрате — была испещрена кратерами, трещинами и шрамами от микрометеоритов, которые бомбардировали её четыре с половиной миллиарда лет, методично, безжалостно, с терпением, доступным только неживой материи.
«Мотылёк» вышел на орбиту через двое суток после отлёта с Тихой Ямы. Дельта-вэ — двести семьдесят восемь метров в секунду, впритык, как и рассчитывал Мотылёк, и Ли не думала об обратном пути, потому что думать об обратном пути в Поясе — это роскошь, которую могут позволить себе только те, у кого полный бак гидразина и ни одной проблемы.
— Капитан, — сказал Мотылёк, — я зафиксировал вход в тоннель Западного кластера. Сектор семь, координаты Дока совпадают с точностью до трёх метров. Вход расположен на дне кратера Оккатор, в тени центрального пика. Диаметр входа — четыре метра. Форма — правильная окружность, что исключает естественное происхождение. Это рукотворный объект. Довоенный. Возраст — ориентировочно сорок-пятьдесят лет.
— Радиация?
— На поверхности — ноль целых три миллизиверта в час. Фон. Терпимо. Внутри тоннеля, по данным Дока, — до пятисот миллизивертов на верхних уровнях. Это… — Мотылёк запнулся. — Это много, капитан. Это годовая доза за два часа. Скафандр экранирует, но не бесконечно. У тебя примерно три часа до того, как кумулятивная доза превысит порог острого лучевого поражения первой степени — тошнота, рвота, снижение лейкоцитов. После четырёх часов — вторая степень. После шести — третья. После восьми…
— Я поняла. Три часа.
— Три часа, капитан. Туда и обратно. Это значит, что у тебя полтора часа на спуск, ноль минут на раздумья и полтора часа на подъём. Как в рекламе: «Успей купить за шестьдесят минут — или потеряй всё!» Только вместо покупки — радиационное облучение, а вместо скидки — лейкопения.
— Мотылёк.
— Замолкаю. Но я серьёзно обеспокоен, капитан. Мои гифы чувствуют твой кортизол. Он повышен.
— У меня всегда повышен кортизол. Я живу в Поясе.
— Это не оправдание. Это диагноз.
Ли проигнорировала его. Она начала снижение — «Мотылёк» развернулся, двигатель зашипел, дельта-вэ упало на шестьдесят метров в секунду, и корабль вошёл в гравитационный колодец Цереры. Неглубокий колодец — ноль целых двадцать восемь g, — но достаточный, чтобы корпус заскрипел, а абляционный щит нагрелся до трёхсот кельвинов от трения о разреженную экзосферу, которая на Церере была не атмосферой, а намёком на неё: тончайшая плёнка водяного пара и углекислого газа, давление — ноль целых ноль ноль один килопаскаля, в сто тысяч раз ниже земного. Дышать нечем. Но technically — атмосфера.
Кратер Оккатор появился в иллюминаторе — огромная чаша диаметром девяносто два километра, с центральным пиком, который торчал из дна, как сломанный зуб. На пике — яркие белые пятна: отложения карбоната натрия, криогенные выбросы из недр, которые сублимировали на поверхности и оседали солью. Довоенные учёные называли их «факулами» и спорили о происхождении. Теперь спорить было некому. Учёные были мёртвы. Факулы остались.
Вход в тоннель — тёмная дыра в тени пика, четыре метра в диаметре, правильная окружность, вырезанная в скале лазером или плазмой, с оплавленными краями, которые застыли сорок лет назад и не изменились ни на миллиметр. Вакуум консервирует. В вакууме нет эрозии, нет ветра, нет дождя, нет времени. Есть только космические лучи и микрометеориты, и они работают медленно, как бюрократия корпорации «Гелиос Прайм».
«Мотылёк» сел в ста метрах от входа. Посадка — мягкая, почти невесомая, ноль целых двадцать восемь g превращали приземление в замедленное падение, как во сне, когда ты летишь и не можешь остановиться. Опоры корабля коснулись реголита, гидравлика зашипела, и Ли выключила двигатель.
Тишина.
Абсолютная. Тотальная. Вакуумная. Тишина, которая не была отсутствием звука, а была присутствием пустоты — пустоты, которая давила на скафандр со всех сторон, как океан давит на батискаф, только вместо воды — ничто, и это ничто было страшнее воды, потому что воду можно увидеть, а ничто — нет.
— Я останусь на связи, — сказал Мотылёк. — Мой основной корпус не пройдёт в тоннель — габариты. Но я подключусь к твоему скафандру через биомеханический интерфейс. Мои гифы проросли в подкладку твоего шлема ещё на Тихой Яме — не спрашивай когда, я сделал это, пока ты спала, и это не нарушение приватности, это забота. Я буду чувствовать твои биометрические данные в реальном времени: пульс, сатурацию, парциальное давление O₂ в скафандре, кумулятивную дозу радиации. Если что-то пойдёт не так — я скажу.
— А если я скажу «не говори»?
— Я проигнорирую. Я — гриб. У грибов нет понятия субординации. Есть только мицелий и направление роста. Мой рост направлен на твоё выживание. Это не обсуждается.
Ли улыбнулась. Маленькая вспышка метеора.
— Ладно. Открывай шлюз.
Тоннель начинался как горло.
Четыре метра в диаметре, стены — гладкий базальт, оплавленный до стекловидного блеска, с прожилками карбонатов, которые сверкали в луче налобного фонаря, как вкрапления кварца. Пол — ровный, с направляющими рельсами, вмонтированными в скалу, по которым когда-то ездили грузовые платформы. Рельсы были ржавыми — ржавчина в вакууме невозможна, нет кислорода для окисления, но внутри тоннеля, на глубине, где из породы сочилась вода и давление росло, ржавчина жила, цвела, пожирала металл, как мицелий пожирает древесину.
Ли шла по рельсам. Шаги — тихие, приглушённые, магнитные ботинки цеплялись за металл с глухим щелчком, и каждый щелчок эхом уходил в темноту впереди, и темнота не отвечала, потому что темнота — это не стена, а отсутствие, и у отсутствия нет эха.
Глубина — минус один километр. Давление — ноль целых пять килопаскаля, всё ещё вакуум, но уже не абсолютный: из трещин в стенах сочился газ — водяной пар, углекислота, следы метана, — и скафандр Ли фиксировал это, и Мотылёк комментировал:
— Состав атмосферы меняется, капитан. Появляется азот — семь процентов. Кислород — ноль целых три. Это не может быть естественным. На Церере нет источника свободного кислорода. Кто-то — или что-то — производит его внизу.
— Довоенные системы жизнеобеспечения, — сказала Ли. — Если они ещё работают.
— Если. Сорок лет без обслуживания. Вероятность — ноль целых ноль ноль один процента. Но я научился не спорить с тобой, когда ты говоришь «если». Ты — оптимист. Это клинический диагноз.
— Я не оптимист. Я реалист.
— Разница — в дозировке. Как с радиацией. Немного — лечит, много — убивает. Кстати, о радиации. — Голос Мотылька стал серьёзнее, и это было заметно, потому что он перестал шутить, а Мотылёк переставал шутить только тогда, когда данные его пугали. — Дозиметр на твоём скафандре показывает двести миллизивертов в час. Мы на глубине минус два километра. Радиация растёт экспоненциально — источник, вероятно, в породах над нами, урановые и ториевые руды, которые экранировали тоннель от космических лучей, но сами стали источником. Кумулятивная доза — сто сорок миллизивертов. У тебя ещё полтора часа до порога первой степени.
— Поняла. Иду быстрее.
Ли ускорила шаг. Магнитные ботинки щёлкали чаще, эхо сгущалось, темнота впереди становилась гуще, как жидкость, как смола, как что-то живое, что ждало её на дне. Стены тоннеля изменились — базальт уступил место чему-то другому, чему-то, что Ли не могла идентифицировать. Металл? Керамика? Биоматериал? Поверхность была тёплой на ощупь — Ли прижала перчатку к стене и почувствовала вибрацию, слабую, ритмичную, как пульс, как дыхание, как сердцебиение чего-то огромного, что спало в недрах Цереры сорок лет и не просыпалось.
— Мотылёк, стена тёплая.
— Зафиксировано. Температура поверхности — двести девяносто кельвинов, плюс семнадцать по Цельсию. Это аномалия. На глубине минус два километра температура породы должна быть около двухсот двадцати кельвинов. Разница — семьдесят градусов. Источник тепла — геотермальный? Нет. Геотермальный градиент на Церере — ноль целых ноль три градуса на километр. Этого недостаточно. Источник — искусственный. Кто-то грел этот тоннель. Или кто-то грел то, что находится в конце тоннеля.
Ли не ответила. Она шла. Глубже. Темнота сгущалась. Фонарь выхватывал из мрака обрывки довоенной инфраструктуры: кабельные лотки, сорванные с креплений и свисающие, как лианы в джунглях, которых Ли никогда не видела; трубы конденсации, пробитые и сухие; аварийные люки, заваренные изнутри, как будто кто-то запечатал тоннель намеренно, чтобы то, что внизу, не вышло наружу.
Или чтобы никто не вошёл внутрь.
Глубина — минус три километра. Давление — два килопаскаля. Атмосфера густела: азот — двадцать процентов, кислород — два, углекислота — ноль целых пять. Это уже не вакуум. Это воздух. Плохой, грязный, но воздух. Дышать нельзя — давление слишком низкое, лёгкие разорвутся, как воздушный шар, — но атмосфера была. На Церере. Четырнадцать километров под поверхностью мёртвой скалы.
— Капитан, — Мотылёк. Голос тише, как будто он тоже боялся разбудить то, что спало внизу. — Дозиметр — триста пятьдесят миллизивертов в час. Кумулятивная — двести восемьдесят. У тебя сорок минут до порога.
— Знаю.
— Ты не повернёшь назад?
— Нет.
— Я знал. Я просто обязан был спросить. Это протокол. Как в рекламе: «Перед применением проконсультируйтесь с врачом. Противопоказания: здравый смысл».
Ли фыркнула. Звук эхом ушёл в тоннель и вернулся через три секунды — искажённый, чужой, как голос незнакомца.
Глубина — минус пять. Минус семь. Минус девять. Тоннель сужался — четыре метра, три, два, — и стены менялись всё сильнее. Базальт исчез. Керамика исчезла. Осталось что-то живое.
Биомеханика.
Стены были оплетены мицелием — не тонкими гифами, как в «Мотыльке», а толстыми, пульсирующими жгутами, толщиной с палец, с руку, с ногу, сплетёнными в плотную сеть, которая покрывала скалу, как кожа покрывает мышцы. Мицелий был серым — некроз, отмирание, сорок лет без питания, — но местами, в узлах и разветвлениях, он ещё пульсировал слабым биолюминесцентным светом, голубовато-зелёным, как светлячки в банке, как звёзды через грязное стекло, как глаза Дока в темноте мастерской.
— Живой, — прошептала Ли. — Мотылёк, он живой.
— Частично, — подтвердил Мотылёк, и в его голосе было что-то, что Ли не слышала раньше: благоговение. Гриб, говорящий о грибе. Мицелий, узнающий мицелий. — Жизнеспособность — примерно двенадцать процентов от исходной. Большинство гиф мертвы. Но корневые узлы — те, что в глубине, ближе к источнику тепла, — функционируют. Они поддерживают минимальный метаболизм. Они… ждут, капитан. Они сорок лет ждут, когда кто-то придёт и даст им пищу.
— Какую пищу?
— Органику. Воду. Энергию. То, что даёт любой живой организм любому другому живому организму. Взаимность. Симбиоз. Микориза. — Мотылёк замолчал. Потом, очень тихо: — Капитан, этот мицелий — тот же штамм, что и я. Штамм-семь. Модифицированный Cordyceps militaris, довоенная военная разработка. Я — его потомок. Или его брат. Или его… я не знаю, как у грибов с генеалогией. Но я чувствую его. Как чувствуешь родственника в толпе, даже если никогда его не видел.
Ли прижала ладонь к стене. Мицелий под перчаткой дёрнулся — слабо, едва заметно, как вздрагивает спящий ребёнок, когда его касаются. И Ли почувствовала — не через перчатку, не через скафандр, а через что-то другое, что-то, что было в её крови, в её костях, в её ДНК, — узнавание. Мицелий узнал её. Или она узнала его. Разницы не было.
Она отдёрнула руку. Сердце — сто двадцать. Сто тридцать. Тахикардия.
— Идём дальше, — сказала она. Голос дрогнул.
Ловушка сработала на глубине минус одиннадцать километров.
Ли не увидела её. Ловушки, которые убивают, не видны — это первое правило выживания в Поясе, и Ли знала его с шести лет, с тех пор, как очнулась в капсуле и обнаружила, что автоматическая система декомпрессии чуть не стравлила весь воздух, потому что датчик давления был сломан и показывал норму, когда нормы не было. Доверяй глазам, но проверяй приборами. Доверяй приборам, но проверяй инстинктами. Доверяй инстинктам, но не доверяй ничему.
Ловушка была пьезоэлектрической. Давление на плиту пола — тридцать килограммов, вес скафандра плюс вес тела, — и из стен выстрелили криогенные иглы. Тонкие, как волос, из жидкого азота, минус сто девяносто шесть градусов Цельсия, скорость — двести метров в секунду. Иглы прошили воздух, как спицы — ткань, и одна из них вошла в левое плечо скафандра Ли, пробила внешний слой, пробила теплоизоляцию, пробила мембрану давления и остановилась в миллиметре от кожи.



