Я займу твоё место

- -
- 100%
- +
Данил встал из-за парты. Сделал шаг ко мне. Остановился. Его лицо — то самое, рекламно-симпатичное — было одновременно восхищённым и растерянным, как у ребёнка, которому подарили слишком сложную игрушку.
— Лиза, — сказал он тихо. — Ты…
— Доброе утро, — сказала я и прошла на своё место. Камчатка. Последний ряд. У двери.
Я села. Положила рюкзак. Открыла тетрадь. Руки не дрожали — я проверила. Нет, дрожали. Едва заметно. Под партой, где никто не видел, я сжала кулаки и разжала. Сжала и разжала. Старый приём — из Тулы, из кабинета школьного психолога, который видел меня три раза и забыл моё имя.
Арина была на месте. У окна, второй ряд, третья парта. Её спина — прямая, неподвижная. Она не обернулась, когда я вошла. Не обернулась, когда класс замолчал. Она смотрела в окно — на голые деревья, на серое небо, на ничего — и я видела, как напряглись мышцы её шеи. Как побелели пальцы, сжимавшие ручку. Как кончик этой ручки вдавился в тетрадь так глубоко, что, наверное, прорвал бумагу.
Она знала. Она чувствовала. Она не оборачивалась, потому что обернуться — значит признать, что я заслуживаю взгляда.
Маришка, сидевшая рядом с ней, наклонилась и прошептала что-то. Арина не отреагировала. Маришка повторила — громче. Арина медленно повернула голову. Не ко мне — к Маришке. Что-то сказала — одними губами, беззвучно. Маришка отпрянула, как от пощёчины.
Я не слышала слов. Но видела лицо Арины в профиль: неподвижное, как маска, с единственной живой деталью — желваком, перекатывающимся под кожей.
Звонок.
Урок — литература. Вошла Ирина Сергеевна Мальцева, молодая учительница с живыми глазами и наивной верой в то, что подростков можно спасти классической прозой. Она начала говорить о Достоевском — о двойниках, о расщеплении личности, о том, как один человек может быть зеркалом другого. Я почти рассмеялась. Почти.
Урок тянулся сорок пять минут. Сорок пять минут я чувствовала на себе взгляды — десятки маленьких уколов, как невидимые иголки. Настя строчила в телефоне под партой. Кирилл что-то записывал в блокнот. Данил оборачивался каждые три минуты — я считала.
Арина не обернулась ни разу.
Перемена.
Я вышла из класса последней. Специально. Медленно собрала тетрадь, медленно застегнула рюкзак, медленно встала. Когда я вышла в коридор, Арины уже не было. Но свита была на месте: Лёха, Матвей, Димон — у дальнего подоконника. Без Сергея.
Я пошла не к ним — в другую сторону, к лестнице. Мне нужен был воздух. Мне нужно было успокоить руки, которые снова начали мелко дрожать под рукавами водолазки.
На лестничной площадке между вторым и первым этажом стояла Ирина Сергеевна. Она словно ждала кого-то — или просто пряталась от учительской, от коллег, от рутины. Увидев меня, она выпрямилась.
— Лиза?
— Да.
Она посмотрела на мой пластырь. На моё лицо. На меня. Не так, как смотрели остальные — не с любопытством и не с оценкой. С чем-то другим. С тревогой.
— Можно тебя на минутку?
Мы сели на подоконник лестничной площадки. Из окна тянуло холодом. Внизу, за стеклом, Паша — тот самый мальчик в заклеенных очках — пересекал школьный двор, прижимая к груди рюкзак. Один. Маленький. Торопливый.
— Лиза, — сказала Ирина Сергеевна. Её голос был мягким, как свитер, в который хочется завернуться. — Я вижу, что в классе… непросто. Я новенькая здесь, как и ты. Недавно пришла. Но я вижу. — Она помолчала. — Если тебя кто-то обижает, ты можешь мне сказать.
Я посмотрела на неё. Молодая, лет двадцать девять. Открытое лицо, искренние глаза, ни грамма фальши. Из тех людей, которые ещё верят, что справедливость существует. Из тех, кого система перемалывает первыми.
Мне захотелось рассказать. Впервые за три года — по-настоящему захотелось открыть рот и сказать: да, меня толкнули, мне разбили бровь, в этой школе есть девочка, которая собирает дань с двенадцатилетних и шантажирует учителей, и все молчат, и я молчу, и от этого молчания у меня болят зубы, потому что я стискиваю челюсти во сне.
Но я не сказала. Потому что знала: Ирина Сергеевна пойдёт к директору, директор пойдёт к Арине, Арина узнает, что я пожаловалась, и всё, чего я добилась — пластырь как знак, возвращение с прямой спиной, — превратится в пепел. В Серпухове я пожаловалась. В Серпухове стало хуже.
— Всё в порядке, — сказала я. — Правда.
Ирина Сергеевна смотрела на меня долго. Не поверила. Но не настаивала. Просто сказала:
— Я буду рядом. Если что.
Я кивнула и ушла. На лестнице, уже спустившись на три ступеньки, я обернулась. Ирина Сергеевна стояла у окна и смотрела мне вслед. В её глазах было что-то, от чего мне стало стыдно. Не за ложь — за то, что я отвергла единственного человека в этой школе, который, возможно, хотел помочь по-настоящему.
Но помощь — это слабость. А слабость — это окурки на мокром асфальте. Я больше не могла себе этого позволить.
Четвёртый урок — физкультура.
Я ненавидела физкультуру. Не из-за нагрузок — я была выносливой, жилистой, годы экономии на еде сделали моё тело лёгким, как у марафонца. Я ненавидела раздевалку. Место, где снимаешь броню, где становишься уязвимой, где каждый шрам, каждая дырка на носках, каждая деталь дешёвого белья — улика.
Но сегодня раздевалка не была проблемой. Проблемой был баскетбол.
Учитель физкультуры — Геннадий Степанович, краснолицый мужчина с вечным свистком на шее — разделил класс на две команды. Случайность распорядилась так, что я и Арина оказались по разные стороны.
Или не случайность. Я видела, как Маришка шептала что-то Геннадию Степановичу перед началом, и он кивнул — быстро, не глядя. Договорённость.
Игра началась. Мяч — оранжевый, тугой, пахнущий резиной — летал от рук к рукам. Кроссовки скрипели по паркету. Кто-то кричал: «Пас! Пас сюда!» Я бегала, ловила, передавала. Старалась быть полезной, но незаметной. Мой вечный баланс.
Арина играла хорошо. Лучше, чем я ожидала. Быстрая, точная, с движениями, которые выдавали привычку к спорту. Она двигалась по площадке, как хищник — экономно, целенаправленно, не тратя энергии на лишнее.
Я почувствовала это за секунду до того, как это случилось. Тот самый инстинкт — рязанско-тульско-калужско-серпуховской — который научился считывать опасность по микродвижениям: по повороту плеча, по переносу веса, по тому, как сужаются чьи-то зрачки.
Арина бежала мне наперерез. Мяч был у меня. Я видела её краем глаза — справа, чуть позади. Слишком близко. Слишком быстро. И — не за мячом. Её глаза были не на мяче. Они были на моих ногах.
Удар пришёлся в щиколотку — жёсткий, точечный, замаскированный под столкновение. Её кроссовка врезалась в мою лодыжку изнутри, подбивая опорную ногу. Я потеряла равновесие. Мяч улетел. Паркет ударил в колено, потом — в ладони, потом — в подбородок. Боль — яркая, электрическая — прошила лодыжку снизу вверх, как молния.
— Ой, — сказала Арина. Громко, чтобы слышал Геннадий Степанович. — Прости, не рассчитала.
Она стояла надо мной. В точности как два дня назад в классе — высокая, стройная, с лицом, на котором сочувствие было нарисовано так аккуратно, так убедительно, что я почти поверила. Почти. Но её глаза — тёмные, блестящие — улыбались. Не губы. Глаза.
Геннадий Степанович подошёл. Посмотрел на мою лодыжку. «Ничего страшного, до свадьбы заживёт. Посиди на скамейке». Не свистнул фол. Не сделал замечание. Даже не посмотрел на Арину.
С трибуны — да, там были трибуны, три ряда выдвижных скамеек, на которых сидели освобождённые, — я услышала голос. Негромкий, но чёткий. Голос, который я узнала бы из тысячи.
— Арина, тебе идёт, когда ты спокойная.
Сергей. Он сидел на верхней скамейке, привалившись к стене, с телефоном в руке, — освобождённый или прогуливающий, я не знала. Он не смотрел на площадку. Смотрел в телефон. Но фразу сказал достаточно громко, чтобы услышали все.
Арина замерла. Посреди площадки, с мячом в руках, окружённая одноклассниками — она замерла. Повернулась к трибунам. Посмотрела на Сергея. Он по-прежнему смотрел в телефон.
— Что? — сказала Арина.
Сергей поднял глаза. Посмотрел на неё — спокойно, без выражения. Потом — мимо неё, на меня, сидящую на скамейке с перебинтованной лодыжкой. Секунда. Его взгляд вернулся к Арине.
— Ничего, — сказал он. И снова опустил глаза к телефону.
Арина стояла ещё три секунды. Я считала. Мяч в её руках сжимался — я видела, как побелели костяшки. Потом она бросила его. Резко, в пол. Мяч отскочил с глухим ударом, который эхом прокатился по залу.
Маришка подбежала к ней, взяла за локоть, что-то зашептала. Арина вырвала руку. Но вернулась в игру. Молча. С лицом, на котором не осталось ничего — ни гнева, ни сочувствия, ни фальшивой улыбки. Маска упала, и под ней было — пусто.
Публичный упрёк. При свите. При всех. Сергей не защитил Арину и не защитил меня. Он просто… пометил территорию. Показал, кто здесь решает, когда и кому быть «спокойной».
Я сидела на скамейке, держась за лодыжку, и понимала: он не на моей стороне. Он не на стороне Арины. Он на своей стороне. И обе мы для него — фигуры на доске.
После физкультуры я сидела в раздевалке, перебинтовывая лодыжку. Щиколотка распухла, пульсировала тупой болью, но ничего не было сломано — я проверила, пошевелив пальцами. Растяжение. Максимум — сильный ушиб. Терпимо. Я терпела и не такое.
Раздевалка опустела. Все ушли на следующий урок. Я осталась одна — среди чужих сумок, запаха пота и дезодоранта, скамеек, исцарапанных ключами. Тихо. Только гудели лампы под потолком и где-то капала вода.
Дверь открылась. Я подняла голову, ожидая кого-то из одноклассниц — забыла телефон, потеряла резинку для волос.
Ирина Сергеевна.
Она вошла тихо, как входят в больничную палату. Увидела меня — на скамейке, с ногой, замотанной эластичным бинтом из моего рюкзака (я носила его с собой с Калуги). Подошла. Села рядом.
Молчание. Не неловкое — тёплое. Она не торопилась. Не лезла с вопросами. Просто сидела рядом, и её присутствие было как подушка, в которую можно уткнуться лицом.
— Я видела, — сказала она наконец. — Из коридора. Через окно в зал.
Я не ответила.
— Это не было случайностью, Лиза.
— Я знаю.
— Тогда почему ты молчишь?
Я посмотрела на неё. На её лицо — молодое, открытое, без единого следа цинизма, которым была пропитана эта школа. Лицо человека, который ещё верит. Такие лица вызывали у меня одновременно нежность и раздражение. Нежность — потому что они напоминали мне маму. Раздражение — потому что вера без силы бесполезна.
— Ирина Сергеевна, — сказала я. — Вы здесь недавно, да?
— Полгода.
— Вы уже видели, как Елена Павловна реагирует на Арину?
Пауза. Ирина Сергеевна отвела глаза.
— Видела.
— И вы понимаете, что если я пожалуюсь, станет хуже?
Она молчала.
— Мне не нужна защита, — сказала я. И поразилась, как уверенно это прозвучало. Как будто говорил кто-то другой — тот человек из зеркала, с чёткими скулами и прямым взглядом. — Мне нужно время. И информация.
Ирина Сергеевна повернулась ко мне. В её глазах было что-то новое — не сочувствие, не тревога. Что-то похожее на уважение. И на страх.
— Лиза, — сказала она медленно, — будь осторожна. Пожалуйста.
Я кивнула. Она встала. У двери остановилась.
— Ты очень на неё похожа, — сказала она. — Внешне.
— Я знаю.
— Я имею в виду — не только внешне.
Она вышла. Дверь закрылась. Я сидела в пустой раздевалке и думала о её последних словах. Не только внешне. Что она имела в виду? Что я такая же красивая? Или что я такая же опасная?
Или — что разница между жертвой и тираном тоньше, чем слой тонального крема?
Последняя перемена. Я хромала по коридору первого этажа, направляясь к выходу. Лодыжка ныла при каждом шаге, и я прижималась к стене, стараясь не привлекать внимания.
Не получилось.
У выхода, за стеклянными дверями, я увидела школьный двор. А за ним — хозблок. А за хозблоком — то самое место: лавочки, кусты, мёртвая зона камер.
Я остановилась.
Через мутное стекло я видела Лёху. Он стоял в своей позе — руки скрещены, ноги на ширине плеч, — и перед ним стояли трое. Младшеклассники. Два мальчика и девочка, лет двенадцати-тринадцати. Один из мальчиков — Паша. Тот самый, в очках с изолентой.
Лёха говорил что-то. Я не слышала через стекло, но видела жесты: он показывал на землю. На мусор под лавкой — бычки, обёртки, смятые стаканы. Потом показывал на младшеклассников. Потом — снова на землю.
Девочка — маленькая, с двумя косичками, в школьной форме — опустилась на корточки. Начала собирать. Голыми руками. Мокрые окурки, прилипшие к асфальту, — она отдирала их ногтями. Второй мальчик присоединился. Паша стоял, не двигаясь. Его руки висели вдоль тела, как плети.
Лёха наклонился к нему. Сказал что-то. Паша покачал головой. Лёха положил ему руку на плечо — тяжёлую, как бетонная плита, — и надавил. Медленно. Паша согнулся. Опустился на колени. Начал собирать.
За Лёхой, чуть поодаль, стояла Арина. Я не сразу её заметила — она была в тени хозблока, привалившись к стене, с телефоном в руке. Не снимала — просто смотрела. Время от времени она поднимала глаза от экрана и наблюдала за процессом. Спокойно. Рассеянно. Как наблюдают за автоматической стиркой через стеклянную дверцу машины.
Маришка стояла рядом с ней. Я видела её лицо — и вот здесь, впервые, я увидела трещину в системе. Маришка смотрела на девочку с косичками, собиравшую бычки, и на её лице было выражение, которое она прятала, но не успела спрятать: отвращение. Не к девочке. К процессу. К себе — за то, что стоит и смотрит.
Она поймала мой взгляд через стекло. На секунду наши глаза встретились — два окна друг напротив друга. Маришка отвернулась первой.
Я достала телефон. Открыла тетрадь — не бумажную, электронную, заметки. Набрала:
«Система «взносов». Место: за хозблоком, мёртвая зона камер. Время: после 5-го урока, ежедневно. Исполнитель: Лёха. Наблюдатель: Арина. Наказание за неуплату: физическое унижение (сбор мусора, окурков, остатков еды). Жертвы: ученики 5–7 классов. Свидетели: Маришка (слабое звено?).»
Я убрала телефон. Посмотрела в последний раз. Паша стоял на коленях на мокром асфальте, и его пальцы — маленькие, покрасневшие — собирали чужой мусор, а Арина смотрела на него с тем же выражением, с которым два дня назад смотрела на меня: ты — ничто, и я решаю, когда тебе об этом напомнить.
Я отвернулась от окна и пошла к выходу. Хромая. С пульсирующей лодыжкой и пульсирующей мыслью: я вижу тебя, Арина. Я вижу всё. И я записываю.
Вечером, в Бутово.
Мама работала до десяти. Квартира была пуста — если не считать звуков: телевизор соседей за стеной, капающий кран, чей-то далёкий смех. Я сидела на кухне перед открытой тетрадью — бумажной, той самой, с записями.
Перечитала всё, что накопила за три дня. Факты. Имена. Связи. Слабости.
Арина — эмоциональна, теряет контроль при угрозе статусу.
Сергей — холоден, расчётлив, видит людей как функции. Не привязан к Арине — привязан к бренду.
Данил — преданный, навязчивый, с секретом, о котором я пока не знаю, но чувствую.
Елена Павловна — подчиняется Арине. Почему?
Маришка — слабое звено в свите. Испытывает отвращение, но молчит.
Лёха — исполнитель. Тупая сила. Без Арины — ноль.
Матвей — технарь. Вероятно, обеспечивает сбор информации.
Система держится на страхе и компромате.
Я закрыла тетрадь. Посмотрела в окно. Моё отражение — с пластырем на брови, с остатками макияжа, с глазами, в которых усталость боролась с чем-то новым, твёрдым, незнакомым.
Лодыжка болела. Бровь чесалась под пластырем. Тело ныло — от падения, от бега, от напряжения, которое не отпускало ни на секунду.
Но внутри — странное, пугающее спокойствие. Как перед экзаменом, к которому ты впервые в жизни готов.
Я думала о Паше на коленях, собирающем окурки.
Я думала об Арине, стоящей в тени хозблока с телефоном.
Я думала о Сергее: «Арина, тебе идёт, когда ты спокойная». Холодная фраза, точная, как скальпель. Он не защищал меня. Он резал Арину. Я была просто поводом для разреза.
И я думала о Маришке. О секунде, когда её лицо — увидев девочку с косичками, собирающую бычки, — исказилось отвращением. Маришка знала, что это неправильно. Маришка молчала. Маришка — дверь, которую можно открыть.
Позже. Не сейчас.
Сейчас я встала и подошла к зеркалу. Сняла пластырь. Под ним — тонкий розовый рубец, подживающий. Через неделю от него останется только белая полоска. Через месяц — ничего.
Но я буду помнить. Я буду помнить лицо Арины, наклонившееся надо мной, и её пальцы на моём подбородке, и звук удара — моего тела о пол, и тишину класса, и шёпот, и кровь.
Я не буду мстить. Месть — это эмоция, а эмоции — это ошибки.
Я буду наблюдать. Записывать. Считать. И когда карта будет полной, когда я буду знать каждую трещину в каждой стене её крепости, — тогда я войду. Не с мечом. С отмычкой.
Я поставила будильник на пять утра. Легла. Закрыла глаза.
Перед тем как уснуть, я снова — против воли, против логики, против всего — почувствовала его пальцы на виске. «Смелый ход». Его голос — низкий, ровный, с интонацией человека, который уже знает, чем кончится партия, но ему интересно смотреть.
Ты опасен, подумала я.
Но и я — учусь.
Сон пришёл быстро. Снились мне не кошмары, нет. Снился школьный коридор, пустой, залитый белым светом. Я шла по нему — без очков, без хромоты, с прямой спиной. А впереди, в самом конце, у подоконника, стояли двое: Арина и Сергей. Арина смотрела на меня с ненавистью. Сергей — с интересом. А я шла и шла, и мои шаги стучали по линолеуму, как удары метронома, и с каждым шагом коридор становился короче.
Я проснулась в четыре пятьдесят семь.
За три минуты до будильника.
Готовая.
Глава 4. Изнанка короны
Будильник на телефоне Арины прозвенел в шесть тридцать. Не мелодия — резкий, металлический звук, похожий на сирену. Она выбрала его специально: мягкие звуки не будили, колыбельные оставляли её в вязком полусне, из которого она выбиралась часами. А сирена — сирена поднимала мгновенно, как пощёчина.
Арина открыла глаза.
Потолок. Белый, ровный, с точечными светильниками. Не её потолок — потолок Сергея. Его квартира в Хамовниках: чистые линии, минимализм, каждый предмет на своём месте. Квартиру снимал его отец — Андрей Астахов, бывший рекламщик, нынешний менеджер среднего звена, который верил, что правильная обстановка формирует правильного человека. «Пространство определяет мышление, Серёга. Живи красиво — будешь красивым.» Сергей запомнил. Сергей превратил эту фразу в религию.
Арина повернула голову. Рядом — пусто. Простыня смята, подушка ещё хранит вмятину, но Сергей уже встал. Она услышала звук кофемашины из кухни — мерный гул, шипение пара, стук чашки о мрамор.
Она лежала ещё минуту. Смотрела в потолок и ждала, пока мир вокруг станет реальным. Каждое утро между пробуждением и реальностью была эта минута — тонкая, хрупкая, как лёд на луже, — когда всё казалось неправильным. Когда стены были чужими, и кровать была чужой, и жизнь была чужой, и она сама была чужой в этой жизни, как гостья, которая задержалась слишком надолго.
Потом минута проходила. Лёд ломался. Реальность возвращалась — жёсткая, конкретная, требующая действий. И Арина вставала.
Она откинула одеяло. Босые ноги на тёплом полу (подогрев — Сергей не экономил на комфорте). Три шага до ванной. Свет — яркий, безжалостный, галогеновый. Зеркало.
Зеркало было её главным инструментом и главным врагом.
Утром, без макияжа, Арина Краснова выглядела как другой человек. Не королева — девочка. Усталая, бледная, с тёмными кругами под глазами, которые год назад были едва заметными, а теперь расползлись, как синяки. Губы — сухие, обветренные. Кожа — тусклая. Волосы — спутанные, с наэлектризованными кончиками, которые торчали, как антенны.
Ей было семнадцать. Выглядела она на двадцать пять. Не в хорошем смысле — не в том, в котором говорят «зрелая красота». В том смысле, в котором говорят «износ».
На полке над раковиной стояли таблетки. Маленькая коробочка — успокоительное, безрецептурное, из аптеки у метро. Арина брала по две таблетки перед сном уже четвёртый месяц. Началось после того, как один из младшеклассников — пятиклассник Дима, мелкий, наглый, — посмотрел ей в глаза и сказал: «А мой папа — адвокат. Попробуй тронь.» Она не тронула. Она улыбнулась. Пришла домой. Легла. Не уснула до четырёх утра. Встала, нашла в интернете название таблеток. Купила. С тех пор — каждый вечер.
Сергей не знал. Или знал и не спрашивал. С Сергеем всегда было сложно понять, где заканчивается незнание и начинается безразличие.
Арина взяла зубную щётку. Почистила зубы. Умылась. Посмотрела на себя мокрым лицом — как лягушка, подумала она, и эта мысль вызвала короткий, злой смешок, который тут же погас.
Потом начался ритуал.
Сорок минут. Ровно сорок минут — ни больше, ни меньше. Она засекала время на телефоне, как спортсмен засекает круг на стадионе. Каждый этап — отработан до автоматизма.
Увлажняющий крем — La Mer, подарок Сергея на годовщину (первую и пока единственную, которую он вообще отметил). Праймер — Smashbox, купленный на деньги, вырученные с рекламной интеграции. Тональный — Dior, идеально подобранный в магазине на Тверской, куда Арина ходила как в храм: с благоговением и трепетом.
Каждый продукт — дорогой. Каждый — заработанный. Не украденный, не выпрошенный — заработанный. Блогом, съёмками, часами перед камерой, тысячами улыбок, от которых болели мышцы лица. Арина не воровала у богатых родителей, потому что родителей не было. Арина зарабатывала сама — и этим гордилась той яростной, ощетинившейся гордостью, которая бывает у людей, построивших себя с нуля и боящихся, что кто-то узнает, из какого именно нуля они вышли.
Нуль Арины назывался — тётка Валентина. Однокомнатная квартира на улице Маршала Бирюзова. Запах лекарств, кислых щей и старого ковра. Тётка — единственная родственница после смерти матери (Арина не помнила мать — та ушла, когда ей было два) и исчезновения отца (его Арина не знала вовсе). Тётка Валентина была не злой. Не доброй. Она просто — была. Кормила, одевала, водила в школу. Без тепла, без раздражения — с равнодушием смотрительницы зоопарка.
Когда Арине было двенадцать, тётка научила её краситься. Не из любви — из практичности. «Красота — оружие, девочка. Единственное, которое не отнимут.» Тётка Валентина сама была когда-то красивой — Арина видела старые фотографии: молодая женщина с острыми скулами и тёмными глазами, похожая на актрису из советского кино. Жизнь стёрла эту красоту, как ластик стирает карандаш, но знание осталось. И тётка передала его — единственное наследство, которое у неё было.
Когда Арине было четырнадцать, тётка умерла. Тихо, во сне, от сердца, которое устало. Арина пришла из школы, открыла дверь, позвала: «Тёть Валь?» Тишина. Прошла в комнату. Тётка лежала на диване, как будто спала. Арина потрясла её за плечо. Холодное. Твёрдое. Как камень.
Арина не вызвала скорую. Не сразу. Она села на пол рядом с диваном и просидела два часа. Не плакала — не умела; тётка не учила плакать, тётка учила красить глаза. Просидела два часа в тишине, слушая тиканье настенных часов и думая одну мысль, снова и снова, по кругу, как белка в колесе: я одна. Я одна. Я одна.
Потом встала. Вызвала скорую. Скорая приехала, забрала тело. Пришла женщина из опеки — формальная, в очках, с папкой. Спросила: «Есть родственники?» Арина сказала: «Есть. Подруга тёти. Она будет моим опекуном.» Подруги не существовало. Арина подделала документы — не сама; помог парень из параллельного класса, который умел работать в фотошопе. Ей было четырнадцать, и она уже умела решать проблемы, которые ломали взрослых.
Социальные службы поверили. Или сделали вид, что поверили, — у них было три тысячи дел и полтора сотрудника. Арина осталась одна в тёткиной квартире. С тёткиной пенсией на карте (которую она обналичивала ещё два месяца, пока счёт не заблокировали) и с тёткиным наследством в голове: красота — оружие. Единственное, которое не отнимут.



