Весь мир в огне

- -
- 100%
- +
Лизи остановилась посреди комнаты и обернулась к нему.
Генри смотрел на неё — так, как смотрят, когда хотят запомнить. Не потому что боятся потерять. А потому что понимают: то, что происходит, происходит только один раз именно так.
— Лизи, — сказал он тихо. — Ты уверена?
Она подумала об этом слове. Уверена. Люди, которые уверены, не задают себе этого вопроса. Она задала — и ответ был тихим, ровным, без колебания.
— Да.
Он не двинулся с места. Только смотрел на неё — с той смесью нежности и растерянности, которая бывает у людей, когда жизнь вдруг даёт им то, о чём они не решались просить.
— Я не хочу, чтобы тебе потом было... — он не закончил.
— Не будет, — сказала она.
Внутри у неё было странно тихо. Не пусто — именно тихо, как бывает перед чем-то важным, когда все лишние мысли уходят и остаётся только то, что главное. Она думала — быстро, как думают люди её склада, — о Маргарете. О том, что та говорила долгим вечером у камина. Стыд — это чужое мнение, которое ты носишь как своё. И ещё: Всё, от чего я берегла своё сердце — это и была жизнь.
Лизи берегла. Долго. Осторожно. Умно.
И сегодня — перестала.
Она потянулась к пуговицам на платье — медленно, не отводя от него взгляда. Пальцы чуть дрожали — не от страха и не от неуверенности, а от того, что чувств было слишком много для одного вечера, и тело это знало раньше головы.
Первая пуговица. Вторая.
Он смотрел. Не отворачивался и не останавливал её — просто смотрел, и в этом взгляде было что-то такое, что она не умела назвать, но что чувствовала как тепло на коже.
Когда платье соскользнуло с плеч и упало к ногам, он сделал шаг к ней.
Не порывисто. Просто — шаг. И обнял её — осторожно сначала, потом крепче, уткнувшись лицом в её волосы. Она почувствовала его дыхание — неровное, чуть учащённое, — и то, что в нём держалось между долгом и любовью, между воспитанием и правдой, наконец отпустило.
— Я тебя люблю, — сказал он в её волосы. Не торжественно. Просто — как называют вещь, которая давно есть, но которую ещё не произносили вслух.
Лизи закрыла глаза.
Она думала: вот оно. Вот что это такое. Не страсть из книг, не то, о чём пишут с завитушками. Просто — его дыхание, его руки, и то, что она не одна в этой комнате, и то, что завтра будет то, что будет, но сейчас — вот это.
— Я знаю, — сказала она.
Он отстранился ровно настолько, чтобы посмотреть на неё. Его лицо в полумраке было серьёзным и немного испуганным — не ею, а тем, насколько это было важно.
— Ты не пожалеешь? — спросил он.
— Нет, — сказала она. — Никогда.
Он кивнул. И больше не спрашивал.
Она взяла его ладонь — ту самую, которую он держал в её руке всю дорогу от булочной, — и не отпустила. Просто повела его за собой, туда, где темнее и тише, где единственным светом оставалась та тонкая полоса от фонаря на улице, что пробивалась сквозь неплотно задёрнутые шторы и ложилась на пол узкой дорожкой.
Последнее, что она подумала отчётливо и словами, прежде чем мысли перестали быть мыслями, было не о задании, не о Лемберге, не о маршруте вдоль восточной стороны парка.
Она подумала: если что-то случится — я успела. Я не уйду, не зная.
И это было правдой — простой, тихой, её собственной.
За шторами шумел Лондон, живущий своим вечером. Где-то далеко, на другом конце континента, в небольшой комнате с облупившейся штукатуркой ждал человек, от которого она была частью. Завтра это всё станет важным снова.
Но сейчас был только этот свет. Это тепло. Этот человек рядом.
И больше ничего не нужно было.
Глава 22. Сестра и брат
26 июля 1914 года. Лондон
Она проснулась от тишины.
Не той гулкой, давящей тишины пустого дома — от другой. Мягкой, обволакивающей, в которой слышалось лишь ровное тёплое дыхание рядом.
Генри спал.
Бледный утренний свет просачивался сквозь щель в тяжёлых шторах, ложась на его лицо, на растрёпанные по подушке тёмные волосы, на спокойную линию губ. Он спал глубоко, и в этой беззащитности было что-то пронзительное — то, чему она не находила имени и не пыталась его дать.
Лизи лежала неподвижно, слушала его дыхание.
Внутри было тихо.
Не пусто — именно тихо. Она ждала чего-то иного: сожаления, страха, того смятения, о котором пишут в книгах. Ничего этого не было. Было только странное, ровное удивление: она та же. И не та же. Оба утверждения были правдой одновременно, и она не стала выбирать между ними.
Потом пришло другое.
Не как враг — скорее как второй слой действительности, существующий рядом, параллельно. Тетрадь в сером переплёте. Вокзал в девять утра. Майлз с его шахматной доской. Маркштатт-плац, вторая скамейка от угла, «Кандид» в красном переплёте.
Она осторожно высвободила руку — медленно, по миллиметру. Он что-то пробормотал во сне и повернулся на другой бок. Она замерла. Подождала. Его дыхание вновь стало ровным.
Встала.
Холодный паркет обжёг ступни. Она подняла платье с пола, вышла в прихожую, прикрыв за собой дверь. Оделась в темноте, на ощупь — пуговицы, пояс, волосы собрала наспех. В зеркале над умывальником на неё смотрел человек, которого она узнавала и не узнавала одновременно.
Саквояж стоял там, где она его оставила. Она проверила замки. Достала тетрадь в сером переплёте. Положила в верхнее отделение. Закрыла.
Потом взяла со стола лист бумаги и карандаш.
Сидела над чистым листом дольше, чем следовало бы. Не потому что не знала, что написать, — наоборот, знала слишком хорошо, и именно это делало каждое слово недостаточным. Она не могла написать правду. Не могла написать ложь. Написала то, что было между ними — узкое, как щель в неплотно задёрнутых шторах, но всё же свет.
«Эта ночь была настоящей. Всё остальное — тоже. Есть вещи, которые я не могу тебе сказать — не потому что не хочу, а потому что не имею права. Пока. Прости меня за эту неизвестность. Береги себя».
Перечитала. Сложила. Оставила на прикроватном столике — так, чтобы он увидел сразу, когда откроет глаза.
Последний взгляд от двери — на его плечо, на подушку, на то, как он дышит. Она позволила себе одну секунду. Только одну.
Потом вышла.
Генри проснулся от холода.
Не сразу понял, почему. Просто что-то было не так — в воздухе, в тишине, в том, как лежала подушка рядом. Он протянул руку — и почувствовал простыню: холодную, уже холодную, как бывает, когда человек ушёл давно.
Он сел.
Комната была пустой. Не так, как бывает пустой комната, если человек вышел на минуту. По-настоящему пустой — той особой пустотой, которую не спутаешь ни с чем.
На прикроватном столике лежал сложенный лист бумаги.
Он взял его. Развернул. Читал медленно — не потому что текст был длинным, а потому что каждое слово приходилось пропускать через себя отдельно. Настоящей. Не имею права. Пока. Прости меня за эту неизвестность.
«Пока».
Он читал это слово несколько раз. Три буквы — и в них помещалось всё, чего она не смогла написать.
Он сидел так несколько минут. Записка лежала у него на коленях. За окном Лондон уже проснулся — экипаж по булыжнику, чьи-то голоса внизу, воробей на карнизе. Жизнь шла, совершенно не интересуясь тем, что происходило в этой комнате.
Потом он встал.
Оделся быстро, не глядя. Спустился вниз. Саквояж исчез. Пальто с крючка тоже. Дом был пуст и тих, как бывают тихи дома, из которых только что вышел важный человек.
Он вышел на улицу. Поднял руку.
— На вокзал Виктория. Быстро.
Виктория встретила его грохотом и паром.
Тяжёлый запах угля, металла и влажного камня смешивался с гомоном тысяч голосов. Он протиснулся сквозь толпу — мимо носильщиков с тележками, мимо семьи с горой чемоданов, мимо офицера с картонной трубкой под мышкой — и пошёл вдоль платформ, не зная точно куда, просто туда, куда тянуло что-то внутри.
Нашёл её быстрее, чем ожидал.
Она стояла у вагона — прямая, в дорожном костюме — и разговаривала с молодым человеком в очках. Невысокий, чуть сутулый, с книгой в руках. Лет двадцати, не больше. Смотрел на неё поверх очков с тем выражением, которое бывает у людей, не привыкших к шуму и толпе, но старающихся не показывать этого.
Генри остановился у газетного киоска.
Смотрел.
Лизи что-то говорила молодому человеку — легко, почти иронично.
— Готов, братец? — донеслось до него сквозь шум перрона.
— Кажется, да, Элеонора, — пробормотал тот, поправляя очки. — Только я никогда не был на континенте.
— Ничего. Держись за меня и делай умное лицо.
Она улыбнулась — не широко, но по-настоящему. Той улыбкой, которую Генри знал. Которую считал своей.
Что-то в нём сжалось — горячо и нехорошо, как сжимается то, чему нет приличного названия. Он знал, что это глупо. Что он ничего не понимает. Что, вероятно, всё не так. Но это знание не помогало — оно просто существовало рядом со сжавшимся горячим комком и никак на него не влияло.
Он взял себя в руки. Подошёл.
В руках у него был небольшой бумажный пакет — он купил его по дороге, у лавки на углу, не очень понимая зачем. Просто не мог прийти с пустыми руками.
Она увидела его — и что-то в её лице дрогнуло. Один миг, не дольше, — и снова стало ровным.
— Я подумал... тебе в дорогу, — сказал он.
Голос вышел глуше, чем ему хотелось.
Она взяла пакет. На секунду их пальцы встретились — и он почувствовал, что её руки холодны. Холоднее, чем должны быть у человека, который только что был в тепле.
Его взгляд скользнул на молодого человека рядом. Тот с подчёркнутой внимательностью изучал расписание на доске — с таким видом, будто оно содержало ответы на все вопросы мироздания. Потом взгляд вернулся к Лизи — и в нём была боль, и непонимание, и нечто ещё, рождённое прошлой ночью и растоптанное этим утром.
— Это и есть командировка? — спросил он тихо. — С ним?
— Нет! — вырвалось у неё резче, чем она хотела. — Генри, нет. Это совсем не то, что ты думаешь.
— Тогда что мне думать? — его голос сорвался — совсем чуть, почти неслышно. — После сегодняшней ночи... я думал... — Он замолчал, не в силах закончить. Потом заговорил иначе — тише, но оттого не мягче. — Лизи, ты не разбудила меня. Просто ушла. Я проснулся — тебя нет. Не знал, где ты, что случилось, ничего. Только три строчки на бумаге. — Он смотрел на неё прямо, и в его взгляде было всё сразу — обида, злость и нечто более беспомощное, чем злость. — Я понимаю, что у тебя есть работа. Я понимаю, что ты не можешь объяснить. Но ты могла меня разбудить, Лизи. Просто разбудить. Сказать: ухожу. Я бы не стал задавать вопросов. Я умею молчать.
Она слушала. Каждое слово попадало точно — именно потому, что он был прав. Она могла его разбудить. Она выбрала не делать этого.
— Я боялась, — сказала она тихо.
— Чего?
— Что не смогу уйти, если ты откроешь глаза.
Он смотрел на неё. Долго. Злость не ушла — но сдвинулась в сторону, освобождая место для чего-то другого.
— Ты в архиве работаешь, Лизи, — сказал он уже тише. — Откуда доставки из Военного ведомства? Откуда командировки? Куда ты едешь?
— Я не могу сказать.
— Ты никогда не можешь сказать.
— Нет.
Он стоял и смотрел на неё — с той смесью любви и беспомощности, которая резала именно потому, что он не давил и не требовал. Просто стоял и смотрел.
— Лизи, прости меня, — вырвалось у неё.
— За что именно? — спросил он. Не зло — устало, с той усталостью, что приходит, когда долго держишься и вдруг перестаёшь. — За то, что ушла? Или за то, что пришла?
Это ударило точно. Она молчала.
— Я не так хотел сказать, — сказал он сразу же. — Прости. Я просто...
— Я знаю, — сказала она.
Со стороны паровоза донёсся пронзительный свисток.
Майлз покосился на них — быстро, едва заметно, поверх очков. Потом посмотрел на свою книгу. Потом снова на них. Что-то в его лице стало чуть более сосредоточенным, как бывает у человека, решающего несложную задачу.
— Я, пожалуй, займу место, — сказал он. Ни к кому конкретно. Поднял саквояж, поправил очки — и пошёл к ступеням вагона с той деловитой неловкостью, которая у него, кажется, была врождённой.
Они остались вдвоём.
Вокзал гудел вокруг — чужие голоса, чужие прощания, чужой пар над чужими вещами. Но здесь, в этом маленьком пространстве между ними двумя, было что-то отдельное от всего этого.
Генри сделал шаг к ней. Не порывисто — просто шаг, сократив расстояние до того, при котором не нужно говорить громко.
— Лизи. Не уезжай вот так. Или возьми меня с собой. Кем угодно. Я могу носить чемоданы. Я могу всё что угодно. Только не вот так.
Это был крик души — простой, беззащитный, без расчёта на эффект. Просто правда, которую он не умел спрятать.
И он почти сломал её.
Она почувствовала, как что-то внутри натянулось до предела. Ещё немного — и она скажет всё. Про отца, про Лемберг, про то, почему она не может иначе. Она открыла рот.
И закрыла.
— Я не могу, — прошептала она. В её глазах наконец блеснули слёзы — она не дала им упасть, но удержать от взгляда не смогла. — Пожалуйста, Генри. Не надо.
Он смотрел на неё — и она видела, как он принимает это. Не соглашается. Именно принимает — как принимают то, что изменить невозможно, хотя очень хотелось бы.
Она сделала шаг к ступеням. Остановилась.
Обернулась — не к нему лицом, а вполоборота, глядя куда-то между ним и перроном.
— Генри.
— Что.
— У меня дома, на подоконнике в кухне — герань. — Она говорила ровно, как говорят о чём-то совсем обычном. — Я забыла попросить соседку. Засохнет, если никто не польёт.
Он не сразу ответил. Смотрел на неё.
— Польёшь иногда? — сказала она. — Ключ под ковриком.
Это была такая маленькая просьба. Такая бытовая, такая земная — среди всего, что происходило на этом перроне. Именно поэтому она ударила его сильнее остального.
Он понял — не умом, а тем способом, которым понимают вещи без слов. Она не просила полить цветы. Она говорила: я собираюсь вернуться. Она говорила: не отпускай меня совсем. Она говорила: пусть хоть что-то живое ждёт меня дома.
Он поднял руку и очень осторожно — как берут что-то хрупкое — коснулся её щеки. Одно движение, одна секунда.
— Полью, — сказал он. Тихо. Ровно.
— Береги себя, Генри.
— И ты, Лизи.
Она повернулась и пошла к вагону — быстро, не оглядываясь, потому что знала: если оглянется, не сможет сделать следующий шаг. Поднялась по ступеням. Проводник закрыл за ней дверь с тяжёлым щелчком.
В купе Майлз уже сидел у окна — книга лежала на коленях закрытой, он не читал. Когда она вошла, поднял взгляд.
— Всё в порядке? — спросил он, не поворачивая головы к окну.
— Да, — сказала Лизи.
Он кивнул. Открыл книгу.
Поезд дёрнулся. Медленно, с нарастающим лязгом, пополз вперёд.
Только тогда она позволила себе взглянуть в окно.
Генри стоял там, где она его оставила — высокий, один, среди бурлящей толпы, с пустым бумажным пакетом в опущенной руке. Он не махал. Просто смотрел на её окно. И она увидела — как по его щеке медленно катится что-то, что он не пытался скрыть.
Перрон уплывал назад. Фигура уменьшалась — медленно, потом быстрее — пока пар и толпа и стеклянный свод вокзала не поглотили его целиком.
Лизи отвернулась. Прижалась лбом к холодному стеклу.
За окном Лондон кончился — резко, как кончается всё привычное. Пошли предместья, потом поля, потом небо, затянутое низкими июльскими облаками.
Впереди был Дувр. Паром. Остенде. Кёльн. Радольфцелль.
Она была Элеонора Вэнс.
Глава 23. Путь на Восток
27 июля 1914 года. Поезд «Лондон — Дувр»
Поезд тронулся, и перрон вокзала Виктория с одинокой фигурой Генри медленно поплыл назад — растворяясь в утреннем дыму, пока не превратился в смазанное, акварельное воспоминание. Лизи не отрывала взгляда от окна, пока последний шпиль Лондона не скрылся за пеленой тумана.
Город остался позади. Вместе с ним — её прежняя жизнь.
Вагон первого класса пах сукном, полированным деревом и угольной пылью, проникавшей сквозь щели оконных рам. Стук колёс был мерным, безразличным — он не успокаивал, а лишь отсчитывал секунды новой, чужой жизни. Мимо проносились зелёные холмы Англии, аккуратные изгороди, каменные фермы. Этот мирный, упорядоченный пейзаж казался теперь театральной декорацией, за которой скрывалась их отчаянная, рваная правда.
Майлз сидел напротив с головой, уйдя в книгу — толстый том с латинскими цитатами. Лизи видела, что он не переворачивает страницу уже минут двадцать. Он не читал. Он прятался — как черепаха в панцирь.
Она и сама не смотрела в окно по-прежнему. Смотрела иначе — как смотрят люди, которые перестали просто видеть и начали наблюдать. Двое в конце вагона: мужчина средних лет с газетой, женщина с маленьким чемоданом. Газету мужчина держал правильно, читал исправно — слишком ровно для человека, которого что-то заинтересовало. Проводник, прошедший мимо дважды за десять минут. Дверь купе напротив, приоткрытая ровно настолько, чтобы видеть коридор.
Это уже начинается, — подумала она. Или мне только кажется? И как я узнаю разницу?
Именно это было страшнее всего. Не конкретная угроза — а невозможность отличить угрозу от фона.
Она нарушила молчание первой.
— Удобно, Джулиан? Может, хочешь чаю?
Он вздрогнул, оторвавшись от книги. Его глаза за толстыми линзами казались растерянными.
— Нет, благодарю, Элеонора. Я... я повторяю маршруты римских легионов в Галлии. Удивительно, насколько их логистика была продуманной.
— Надеюсь, наша будет не хуже, — тихо ответила Лизи.
Он не уловил иронии.
— О, я уверен, полковник Грей всё предусмотрел. Он кажется очень... компетентным.
Лизи промолчала. Она смотрела на этого гениального, наивного человека и впервые в полной мере осознала то, что старалась не называть словами с самого утра. Она отвечала не только за миссию. Она отвечала за него. За его очки, за его латинские цитаты, за его неумение держать лицо, когда нервничает. За всё это — она.
Скрипнула дверь купе.
Вошёл проводник в сопровождении человека в строгом штатском костюме. Взгляд последнего не скользил — впивался. Изучал лица с той профессиональной методичностью, которую не спутаешь с простым любопытством.
— Ваши билеты и документы, мэм, сэр.
Лизи спокойно протянула паспорта. Внутри — ровно, почти пусто. Она не позволила себе почувствовать ничего, пока это было опасно.
Человек в штатском взял документы. Листал медленно, почти с наслаждением.
— В Швейцарию, мисс Вэнс? — голос ровный, безразличный. — В такое неспокойное время. Ваша матушка, должно быть, очень больна, раз вы решились на столь... поспешное путешествие.
Это был не вопрос. Это был выстрел. Первый.
Сердце пропустило удар — один, короткий. Она не позволила этому появиться на лице.
— Именно поэтому мы и спешим, сэр, — ответила она. Голос полон сдержанного достоинства, ни на полтона выше или ниже нужного. — Мы надеемся успеть, пока дороги ещё открыты.
Краем глаза она видела Майлза — он начал теребить край книги. Не надо, — думала она. Не надо, Джулиан. Руки на колени.
Человек долго смотрел на неё. Потом на Майлза. Потом вернул документы.
— Счастливого пути.
Когда дверь закрылась, Лизи не двинулась с места. Сидела прямо, смотрела в окно ещё секунд тридцать — пока шаги в коридоре не стихли. Только тогда позволила себе выдохнуть.
По спине струился холодный пот.
Она посмотрела на Майлза. Он был бледен — не смертельно, но заметно. Он смотрел на неё вопросительно, почти умоляюще — как смотрят на человека, который знает ответ, которого сам ты не знаешь.
— Всё в порядке, — сказала она тихо. По-английски — они были в британском вагоне, это допускалось. — Но руки, Майлз. Руки не должны теребить ничего.
Он посмотрел на свои пальцы. Положил ладони на колени.
— Я не заметил.
— Именно поэтому я говорю.
Он помолчал.
— Это был... проверяющий?
— Возможно. А возможно — просто педантичный таможенник. — Она повернулась к окну. — Вот в этом и состоит сложность. Мы не будем знать наверняка. Никогда.
Майлз переварил это.
— Значит, нужно вести себя так, как будто всегда знаем.
— Именно, — сказала Лизи.
Он кивнул. Раскрыл книгу. На этот раз — перевернул страницу.
На пароме, пересекавшем Ла-Манш, она вышла на палубу одна.
Ветер трепал волосы и бросал в лицо солёные брызги. Серые неспокойные волны шли низкими барашками — не шторм, но и не штиль. Между двумя берегами. Как они сами.
Она заметила его почти сразу. Мужчина в котелке, у правого борта. Стоял, опершись на поручень, и смотрел в их сторону — туда, где она остановилась.
Слежка или случайность?
Она не стала смотреть на него прямо. Достала из кармана платок, промокнула лицо — естественное движение, морской ветер, брызги. Краем взгляда продолжала наблюдать.
Мужчина отвернулся. Закурил. Уставился в воду.
Через две минуты к нему подошла женщина с ребёнком. Он обернулся, улыбнулся — той улыбкой, которая бывает только у мужа, встретившего жену. Они заговорили. Ребёнок схватил его за руку.
Лизи медленно выдохнула.
Просто человек на пароме. Просто взгляд.
Но теперь она знала точно: так будет всегда. Каждый взгляд будет казаться ей взглядом врага. Каждое совпадение — слежкой. Это был не страх — это была новая реальность, в которой ей предстояло жить. И от которой нельзя было отдохнуть — нельзя было выключить, как выключают лампу.
Грей это знал, — подумала она. Когда говорил про Флетчера. Флетчер был предсказуем. Значит, я не должна быть предсказуемой. Я должна быть — непредсказуемо осторожной.
Французский берег показался в тумане — бледная полоса, почти неотличимая от горизонта. Она смотрела на него и думала об отце. О том, что он делал именно это — стоял вот так, смотрел на чужие берега и учился видеть врага в каждом взгляде. И выжил. Значит, научился.
Я тоже научусь, — сказала она себе. Не вслух. Просто решила — так же тихо и окончательно, как принимают решения, которые не требуют слов.
Ночь застала их в другом поезде — мчавшемся по территории Бельгии. Тесное спальное купе, верхняя и нижняя полки, темнота за окном, прорезаемая редкими огнями далёких станций.
Майлз лежал на верхней полке.
Лизи — на нижней, не раздеваясь. Слушала стук колёс. Считала их — бессмысленно, просто чтобы занять ту часть головы, которая без работы начинала думать не о том.
— Лизи, — тихо сказал Майлз сверху.
Значит, тоже не спал.
— Что.
— Я думаю о «Tapir», — сказал он. — О структуре. У меня есть гипотеза насчёт ключевого блока. Я хотел бы её проверить, когда получу исходный материал.
— Хорошо.
— Я говорю это не потому, что хочу поговорить, — продолжил он. — Я говорю это потому, что... мне кажется, важно, чтобы у каждого из нас было то, в чём мы уверены. У меня есть «Tapir». У тебя есть...
— Отец, — сказала она. — И то, что план был рассчитан правильно.
— Да. — Он помолчал. — Математически — вероятность успеха выше вероятности провала. Я проверил. Несколько раз.
Лизи почти улыбнулась. Почти.
— И каков результат?
— Зависит от переменных, которые мы не контролируем, — честно ответил он. — Но базовая конструкция — надёжная. Грей не отправил бы нас с ненадёжной конструкцией.
— Нет, — согласилась она. — Не отправил бы.
Это было не утешение. Это был расчёт. И расчёт держал лучше, чем любое утешение.
Они помолчали. Поезд стучал в темноте. За окном промелькнули огни какой-то станции — и снова темнота.
— Майлз.
— М.
— Ты не пожалел?
В купе повисла тяжёлая тишина, нарушаемая лишь перестуком колёс. Она слышала, как он ворочается на полке, пытаясь найти удобное положение.
— Нет, — сказал он наконец. — Я думал об этом на вокзале, пока вы... пока ты прощалась. Я думал: вот сейчас можно уйти. Просто сойти с перрона. Никто не станет тебя держать. — Он помолчал. — Но я подумал о «Tapir». О том, что там, в этих столбцах цифр, есть что-то, что никто, кроме меня, не прочитает. И что это важно. Может быть, важнее всего, что я делал раньше.
— Математика, — сказала она.
— Математика, — подтвердил он. — И ещё... ты. Ты бы пошла одна. Я это знал. — Короткое молчание. — Это было бы неправильно.
Лизи смотрела в темноту над собой.
— Спасибо, Майлз.
— Не надо, — сказал он. — Просто... не давай мне теребить книгу на проверках. Это, кажется, единственное, в чём мне нужна помощь.
На этот раз она улыбнулась — по-настоящему, в темноту.
— Договорились.
Поезд мчался сквозь ночную Европу. Огни станций мелькали и гасли. Где-то впереди был Кёльн, потом Радольфцелль, потом Жан-Люк с «Кандидом» в красном переплёте. Потом — то, чего она не могла предсказать, как ни старалась.



