Весь мир в огне

- -
- 100%
- +
Она слушала. Чувствовала, как этот обычный вечерний разговор обволакивает её, и понимала, что именно это ей сейчас и нужно. Не анализ. Не тревога. Просто быть здесь, среди людей, которые её любят, не думая ни о конвертах с сургучными печатями, ни об исчезнувших курьерах.
— Я уезжаю, — сказала она наконец. Тихо, между разговором о муке и разговором о жаре. — В понедельник. По работе.
Все трое посмотрели на неё.
— Куда? — спросил Генри. Голос был ровным. Слишком ровным.
— В Париж.
Мистер Бэнкс смотрел на человека, которого не удивляют дела, в которых он не разбирается. Миссис Бэнкс сразу отозвалась:
— Ах, Париж! Я была там в восемьдесят девятом году, на выставке, когда построили эту их башню. Знаешь, она ужасно некрасивая вблизи — всё железо и заклёпки, просто огромное промышленное сооружение. Но если смотреть с набережной в сумерках — другое дело.
—Надолго? — спросил Генри.
— Не знаю, — ответила Лизи. — Как получится.
Это была правда. Она действительно не знала. Передать конверт — и сразу обратно, так сказал сэр Блэк. Но что-то внутри тихо надеялось, что «как получится» окажется чуть длиннее, чем нужно для одной передачи.
Генри больше не спрашивал.
После ужина он вызвался её проводить. Они шли вечером по Клеркенвелл-роуд, где лавки уже закрылись и только в окнах второго этажа горели жёлтые огни газовых рожков.
— Это опасно? — спросил он наконец.
— Не должно быть, — ответила она.
— Это не одно и то же.
— Нет, — согласилась она. — Не одно и то же.
Они дошли до угла. Генри остановился. Засунул руки в карманы пиджака — жест, который она давно научилась читать: так он делал, когда хотел сказать что-то важное, но давал себе секунду, чтобы выбрать слова.
— Ты всегда возвращаешься, — сказал он наконец. Не вопрос. Не просьба. Решение, уже принятое и не требующее подтверждения. — Из Константинополя вернулась. Вернёшься и из Парижа.
Лизи посмотрела на него. На его немного обветренное лицо. На чуть сдвинутые к переносице брови — признак беспокойства, который она научилась замечать. С руками в карманах — спокойный снаружи и напряжённый внутри.
Ты заслуживаешь лучшего, — подумала она. — Лучшего, чем человек, который не может тебе ничего объяснить.
Она сделала шаг к нему. Взяла его руку — вытащила из кармана и сжала в своей. Ненадолго. Через несколько секунд отпустила.
Генри не пошевелился. Только посмотрел на их сцепленные пальцы — чуть удивлённо, чуть осторожно, как смотрят на что-то хрупкое, которое наконец само пришло в руки.
— Вернусь, — сказала она.
Она отпустила его руку и пошла.
Он смотрел ей вслед. Она знала это, не оглядываясь.
В воскресенье вечером она собрала чемодан. Небольшой, коричневый, с латунными замками — из тех, что называли «кабинным» размером, которые умещались на багажной полке в железнодорожном купе. Внутрь легли два платья — одно тёмное, дорожное, другое светлое, — сменное бельё, несессер с туалетными принадлежностями, записная книжка в кожаном переплёте и томик Троллопа, который она так и не дочитала ещё в марте.
Конверт с сургучной печатью она завернула в простую коричневую бумагу и положила под платье — не в самый низ, но и не сверху. Не слишком заметно, но и не так, чтобы пришлось всё перекладывать при досмотре.
Потом сидела у окна и смотрела на тёмную улицу.
Курьеры исчезли. Это был факт, который никуда не девался, как бы она ни старалась задвинуть его подальше. Она ехала по той же дороге, по которой ушли люди и не вернулись. Она несла то, за чем охотились. И её единственной защитой было то, что она — никто. Молодая женщина без оперативного прошлого, с чемоданом гувернантки и документами на чужое имя.
Это либо блестящая маскировка, — подумала она, — либо самообман.
Она не знала, что именно.
За окнами Лондон жил своей ночной жизнью. Цокали копыта запоздалого экипажа. Смеялись у паба. Выкрикивал последний номер усталый газетчик.
Лизи закрыла чемодан. Щёлкнули латунные замки.
В понедельник утром — Париж. Конверт. Полковник Уиллис. И — где-то в этом же городе, в доме на авеню Анри-Мартен — Маргарета.
Она продолжала думать об этой встрече.
Потом встала и пошла спать.
Глава 7. Парижский вихрь и долгожданная встреча
Париж, начало июля 1914 года.
Поезд из Кале вошёл на Северный вокзал утром третьего часа пополудни. Лизи ступила на перрон и на секунду замедлилась — не от нерешительности, а чтобы ощутить под ногами твёрдую землю после долгой дороги. Перрон был тесным и шумным. Мужчины в помятых дорожных костюмах. Женщины с усталыми лицами. Дети, вцепившиеся в подолы. Чемоданы, ящики, скатанные одеяла. Люди уезжали — но не в отпуск. В движении толпы было что-то напряжённое, нервное, не похожее на обычную летнюю суету.
Лизи подхватила чемодан и пошла к выходу. Элис Коллинз, гувернантка, возвращающаяся из отпуска. Ничем не примечательная. Никуда не торопится.
Мужчина в военной фуражке посмотрел на неё исподлобья — цепко, недобро. Она опустила взгляд и прошла мимо, не замедлив шаг.
На выходе она взяла фиакр и назвала адрес атташе — улица Фобур Сент-Оноре. Откинулась на спинку сиденья и впервые за всю дорогу позволила себе выдохнуть.
За окном мелькал Париж. Широкие бульвары, каштаны вдоль тротуаров, белые фасады хаусманновских домов с одинаковыми коваными балконами. По углам — газетные киоски с кричащими заголовками: «Австрийский ультиматум!», «Европа на границе!». Прохожие покупали газеты, пробегали взглядом по первой полосе и шли дальше. Пили вино. Читали. Смеялись — или делали вид, что смеются.
Город был нервным, как перед грозой. Но снаружи всё выглядело спокойно.
Полковник Уиллис принял у неё пакет с коротким кивком. Невысокий, сухой, жилистый, со скромным взглядом усталого человека, который давно перестал удивляться. Он взял конверт молча, убрал в сейф, повернул ключ.
— Принято. Садитесь.
Лизи опустилась на край кресла.
Полковник посмотрел на неё чуть внимательнее, чем прежде.
— Хорошо справились. Зря волновались?
— В пути — да, — честно ответила она.
— И правильно. — Он потёр подбородок. — Сейчас всё на нервах. — После добавил, — Вы свободны, мисс Ватсон. Приказов нет. Наслаждайтесь. Пока есть чем.
Он говорил вежливо, но так, чтобы стало ясно: разговор окончен.
На улице Лизи остановилась.
Никаких приказов. Впервые за долгие месяцы — никто не говорил ей, что делать дальше.
Она почти машинально взяла такси. Пальто, шляпка, взгляд вперёд. Пальцы по привычке потянулись к сумке — проверить конверт. Конверта уже не было. Привычка осталась.
В голове всплыл адрес — тот, который она не записала, потому что помнила без записей. Авеню Анри-Мартен, дом восемь. Она повторила его мысленно — тихо, как молитву.
Маргарета сказала ей это почти год назад. На вокзале в Константинополе, в суматохе отъезда — чемоданы, носильщики, гул на все страны сразу. Они стояли у вагона, и в разговоре было мало времени, но обе это знали.
— Если будет совсем тяжело — или просто захочешь куда-нибудь деться от всего этого, — сказала тогда Маргарета, и в голосе её была та особая смесь лёгкости и серьёзности, которой она умела пользоваться лучше любого актёра, — приезжай в Париж. Ищи дом с зелёными ставнями на авеню Анри-Мартен. Ты меня найдёшь.
— А если тебя не будет дома? — спросила Лизи.
Маргарета посмотрела на неё с той фирменной полуулыбкой, от которой теряли головы богатые мужчины, а умные женщины чувствовали что-то вроде родства.
— Я всегда там. Когда нужно — всегда там.
Поезд дал гудок. Они быстро обнялись — и разошлись.
С тех пор прошёл год. Больше года.
Авеню Анри-Мартен лежала в Шестом округе, там, где широкие бульвары текли неторопливо и дома смотрели на улицу с достоинством старых денег. Лизи вышла из такси и пошла пешком. Дома здесь были похожи друг на друга — серые каменные фасады, кованые решётки, деревянные ставни, закрытые от жары. Тёмно-серые, коричневые, почти чёрные.
Она шла и смотрела. Дом за домом.
А потом увидела.
Дом стоял чуть в глубине, за маленьким палисадником с кованой оградой. Невысокий — всего три этажа. Строгий фасад, тяжёлые ставни. Даже улица вокруг как будто затихла. Но ставни были зелёными — высокими, цвета молодых листьев, немного выгоревших на солнце. Она бы узнала их из сотни других.
Лизи остановилась у ограды.
Год прошёл. Константинополь. Вокзальный гул.
Она толкнула калитку.
Дверь открыл молчаливый слуга. Никаких вопросов — будто её ждали.
Тяжёлые шторы, резные ширмы, полутёмная гостиная. Лизи стояла, не двигаясь. В тишине было что-то нереальное — после дороги, после вокзала, после всего.
И тогда из глубины дома донёсся лёгкий звук шагов. Лёгких, быстрых, характерных.
Маргарета не шла. Она почти бежала.
Лизи не успела ничего — руки Маргареты сомкнулись вокруг неё крепко, как будто в этот момент весь мир перестал существовать. Знакомые духи — чуть пряные, чуть горькие — заполнили воздух.
— Лизи... моя маленькая... — Маргарета выдохнула почти беззвучно.
Лизи не ответила. Просто уткнулась в её плечо, сжимая ткань кимоно. И почувствовала, как что-то внутри — тот постоянный, привычный узел — вдруг отпустило. Не совсем. Но ощутимо.
Когда Маргарета чуть отстранилась, в её взгляде было не только облегчение — что-то напоминало настоящее счастье.
— Я ждала тебя.
— Я не знала, что приду, — честно ответила Лизи.
Маргарета мягко улыбнулась — не той улыбкой, что для поклонников. Другой, меньше, теплее, только для тех, кого она действительно рада видеть. Взяла её руки в свои и сказала:
— Ну что же мы стоим. Проходи. Садись. Рассказывай.
Лизи опустилась в кресло, чувствуя, как пальцы ещё чуть дрожат. Гостиная была такой, какой она её никогда раньше не видела: слишком много всего — и при этом не напрягало. Тяжёлые портьеры из индийской набивной ткани, кушетка в восточном стиле, бронзовые статуэтки на каминной полке, фотографические портреты и афиши на стенах.
Маргарета устроилась напротив — легко, как умеют только люди, у которых дом действительно свой. Слуга принёс кофе в маленьких фарфоровых чашках с синим ободком и откланялся.
Лизи начала рассказывать. Не всё — невозможно. Но главное. Как вернулись из Константинополя, как их вызвали в Министерство, расспрашивали — в том числе и о Маргарете. Как предложили место в архиве, потом перевели в аналитический отдел. Как сначала это казалось удачей, потом — ловушкой. Про Сараево и то, что это значило для неё в тот вечер, когда все говорили о пшенице и кошках.
Маргарета слушала. Она умела слушать так, как умеют немногие — не перебивая, не примеряя чужое к своему. Когда Лизи рассказала про Генри, Маргарета впервые улыбнулась по-настоящему.
— Он хороший. Я рада.
Лизи замолчала. И вдруг спросила:
— А как Джон? Твой отец?
Маргарета подняла взгляд. Задержала дыхание. Нельзя. Но это — Маргарета.
— Он на задании. Уже почти два месяца. Где-то на востоке. И нет вестей.
Маргарета не задала ни одного лишнего вопроса. Просто взяла Лизи за руки и тихо сказала:
— Ватсон сильный. Если молчит — значит, так нужно. А ты должна быть независимой от отца.
Лизи смутилась.
Маргарета провела рукой по её волосам — коротко, по-матерински.
— Всё. Больше ни слова об этом. Сейчас ты здесь. Со мной. Ванна. Потом ужин. А после расскажешь остальное. Если захочешь.
— Я могу... — Лизи запнулась, не зная, как сказать, что неловко принимает всё это.
— Нет. Не можешь. Отдыхай. Это приказ.
Лизи только улыбнулась. Впервые за долгие месяцы в этой улыбке не было боли.
Маргарета повела её по длинным коридорам к ванной. В доме пахло цветами и чем-то ещё — тёплым, домашним. Стены скрывали город, и Лизи чувствовала себя в укрытии.
Ванная комната оказалась просторной. Бледно-жёлтые стены. Большая ванна, в которую уже наливалась горячая вода. Пар поднимался вверх.
— Раздевайся, — сказала Маргарета, и в голосе её не было ни приказа, ни игривости. Просто забота, тихая и спокойная, как у человека, который давно разучился делать из тела тайну. — Лондонские мундиры можешь сжечь.
Лизи почувствовала, как что-то сжалось внутри — быстро, рефлекторно. Руки сами потянулись к воротнику, но остановились.
— Я... я справлюсь сама.
Маргарета посмотрела на неё. Долго. Чуть тронула её волосы — одним движением, лёгким, как будто просто убрала прядь с лица.
— Не сомневаюсь, — сказала она. — Но позволишь мне иногда быть старшей? Отдохни. Забудь обо всём. Хотя бы на час. Только в свою спальню, извини, приглашать не стану — сама понимаешь, там гостьи задерживаются дольше, чем планируют.
Она вышла и закрыла дверь.
Лизи стояла в тишине.
Она помнила — где-то на дне памяти, под слоем нескольких месяцев и бумаг и закрытых окон министерства — что когда-то это было иначе. Что когда-то, на другом берегу, в другом мире, она уже стояла вот так. Ей было страшно. И было что-то ещё — больше страха, сильнее его. Но это было давно. Год назад. И то чувство — невесомое, острое — она не берегла. Оно просто ушло, как уходит всё, к чему не возвращаешься.
Она подняла руки к пуговицам.
Первая. Вторая. Ткань пальто соскользнула с плеча и упала на пол с тихим шорохом. За ним — платье. Затем — нижняя рубашка. Каждый слой — будто что-то лишнее, что она носила слишком долго и не заметила веса, пока не сняла.
Она стояла обнажённой в тишине чужой комнаты — и это не было стыдно. Это было странно. Незнакомо. Как будто тело, которое она всегда носила с собой, вдруг оказалось немного чужим — и одновременно более настоящим, чем обычно.
Зеркало напротив отразило её всю — тонкие ключицы, узкие плечи, бледную кожу, по которой бежали мурашки от прохладного воздуха. Она смотрела на это отражение без привычного критического взгляда. Просто смотрела. Почти взрослая. Почти.
Вода приняла её медленно — горячую, почти обжигающую в глубокой ванне, мягче к середине. Лизи опустилась в неё осторожно, дюйм за дюймом, и только когда вода закрыла плечи, выдохнула по-настоящему — глубоко, до самого дна.
Тепло входило в тело не снаружи, а изнутри — так казалось. Оно доходило до места, где она долго держала что-то сжатым, и начинало медленно, неохотно отпускать. Мысли рассыпались — не исчезали, просто теряли форму, переставали быть прозрачными.
Она думала о Генри. О том, как он стоял под дождём и смотрел на неё, и в этом взгляде не было упрёка — только терпение, которого она не заработала. О Маргарете — о том, как она побежала по коридору, как сомкнула руки, как не задала ни одного лишнего вопроса. О доме на авеню Анри-Мартен — о том, что он существует, что она нашла зелёные ставни, что это место оказалось настоящим, а не выдуманным.
О том, чем живёт Маргарета. Такой дом. Такие комнаты. Портреты на стенах. Янтарь на шее. Мужчины, которые дарят такие вещи. Она не знала. Не хотелось знать. Или хотела — но не сейчас, не здесь.
Лизи положила голову на край ванны. Вода держала её — невесомо, ровно. Она смотрела, как поднимается и опускается грудь с каждым дыханием, как вода движется от этого движения — едва заметно, но движется. Что-то в этом было успокаивающим. Что-то очень простое: дышит тело, вода качается, больше ничего не требуется.
«Я уже не девочка из пансиона, — думала она. — Но кто я теперь?»
Ответа не было. Но сначала это не пугало.
Когда она вышла из воды, по коже прошёл холод — резкий, мгновенный, как пробуждение. Капли стекали медленно — по ключицам, по рёбрам, по бёдрам — и в этом движении было что-то очень живое, почти неожиданное. Как тело напоминало о себе. Просто напомнило — тихо, без претензий.
Она взяла полотенце. Льняное, тяжёлое, с вышитой монограммой «МЗ». Накинула халат на плечи.
И только тогда закрыла глаза.
За дверью ждала Маргарета.
И вечер.
И что-то ещё — что она пока не умела назвать, но уже почувствовала.
Глава 8. Несколько недель до начала
Париж, июль 1914 года.
На третий день после прибытия Лизи отправилась в британскую миссию.
Кабинет отдела кадров оказался маленьким и душным — тяжёлый деревянный стол, пожелтевшие бумаги в стопках, огромное окно, выходящее в глухой двор. Чиновник, принявший её прошение об отпуске, не задал ни одного лишнего вопроса. Поставил штамп. Убрал бумагу в папку.
— Две недели, мисс Коллинз. Приятного отдыха.
Лизи вышла на улицу и остановилась.
«Две недели, — подумала она. — Мои».
Она не позволила себе улыбнуться — просто пошла обратно, на авеню Анри-Мартен.
Маргарета ждала её на веранде со второй чашкой кофе, уже налитой.
— Я знала, что ты выберешь остаться, — сказала она, не отрываясь от окна. — Ты никогда не была создана для архивов.
Лизи села напротив. Взяла чашку.
— Это был не выбор. Это была логика.
— Всегда так говорят, когда делают именно то, чего хотят.
Лизи промолчала. Маргарета была права, и это слегка раздражало.
С того утра жизнь в доме потекла по-новому. Не так, как в Лондоне — там день начинается с холодного пола под ногами и запаха чернил, с уже готовым списком того, что нужно сделать. Здесь Маргарета медленно пила кофе, лежа в шёлковом халате, и, казалось, совершенно не торопилась становиться кем-либо до полудня.
— Пей кофе. Утром думать вредно, — говорила она, когда замечала, что Лизи уже где-то не здесь.
— Я не умею не думать.
— Я раньше тоже. — Маргарета поставила чашку. — Потом перестала. И смотри, как хорошо у меня всё складывается.
Лизи невольно усмехнулась. Рядом с Маргаретой тревога не исчезала — она просто оседала на дно, переставала будить дыхание.
Здесь можно было выпить вино за обедом и не получить от этого взгляда поверх очков. Носить лёгкие летние платья из батиста вместо серых лондонских пальто. Спать в комнате, где по утрам в окно лезли ветки каштана с авеню, а не тянуло дымом и копотью. Лизи осторожно, почти недоверчиво разрешила себе всё это. Быть просто молодой женщиной. Почти.
Но по ночам возвращалась тревога.
Она приходила тихо, не как приступ, а как напоминание. Отец молчал. Европа договаривалась — или делала вид, что договаривается. Газеты писали об австрийских нотах и сербских ответах таким языком, как пишут о вещах, которые имеют важное значение, но не касаются никого из читателей.
В такие ночи Маргарета иногда приходила и садилась рядом. Она не думала ни о чём. Просто сидела — в своём неизменном халате, с книгой или без, пока Лизи не переставала смотреть в потолок.
— Ты держишь это под кожей, Лиз, — сказала она однажды вечером, когда Лизи сидела в кресле у тёмного окна, не зажигая лампу. — Вот здесь. — Она коснулась груди чуть ниже ключицы — просто форма, без жеста.
— Это часть меня, — ответила Лизи.
— Тогда не вырывай. Пусть будет. — Маргарета помолчала. — Но не дай ему управлять.
Больше она ничего не сказала. Этого было достаточно.
В те дни они много говорили — но не о политике и не о войне. О платьях, о людях, об улицах. Маргарета рассказывала о Париже так, как рассказывают о городе только те, кто жил в нём дольше, чем предполагалось, и незаметно для себя полюбил. Лизи слушала и впервые за долгое время просто слушала себя, не ища второго дна.
Она сопровождала Маргарету на репетиции — в большом зале с зеркальными стенами и натёртым до блеска паркетом, где музыканты разбирали партии, а импресарио ходил с видом человека, постоянно пересчитывающего деньги в уме. На встречах с дипломатами — в гостиных, где говорили негромко, пили мадеру и смотрели друг на друга с особой вежливостью, за которой скрывается полное взаимное недоверие. На приёмах у художников и коллекционеров.
Она наблюдала. И научила себя видеть то, что стоит за словами.
Однажды Маргарета привела её в мастерскую на Камбоне — маленькое ателье с высокими потолками, заваленное рулонами тканей, эскизами и манекенами на разных стадиях облачения. Здесь работал Леон Бакст — художник, чьи костюмы для «Русских балетов» Дягилева весь Париж обсуждал уже который сезон. Небольшого роста, в испачканном краской переднике, с таким рассеянным взглядом человека, который постоянно видит не то, что перед ним, а то, что могло бы из этого получиться.
Он сразу заметил Лизи — как замечают что-то, что не записано в привычном порядке вещей.
— Ах, Лизи... — выдохнул он, подходя ближе. Его взгляд скользил по ней медленно, без бесцеремонности, но и без стеснения — взгляд человека, для которого человеческое тело прежде всего было формой, линией, задачей. — Я не знаю, кто вы на самом деле. Но вы носите в себе что-то... непокорное.
Он взял её за руку. Лёгким движением провёл по внутренней стороне запястья — изучая, как изучают фактуру ткани перед тем, как решить, что из неё сшить. Лизи ощутила, как кожа отозвалась на прикосновение — не так, как отзывается на мужское. Иначе. Как будто её коснулись с неожиданной стороны.
Она не отдёрнула руку.
— Можно я создам для вас что-то? — спросил он. — Не платье как одежду. А как... продолжение.
— Я... — Лизи запнулась. Она не нашла слов — просто потому, что впервые увидела мужчину, а не «мужчину». Он был чем-то другим. Художником, для которого она была интересна не как женщина, а как задача.
— Она подумает, Леон, — вмешалась Маргарета с улыбкой. — Она ещё не привыкла к таким комплиментам.
Бакст отступил, не обижаясь.
— Я буду ждать.
На улице Лизи шла рядом с Маргаретой и некоторое время молчала. Запястье всё ещё помнило прикосновение его пальцев.
— Он всегда такой? — спросила она наконец.
— Леон? — Маргарета чуть улыбнулась. — Всегда. Он видит людей насквозь. Не как шпион. Как художник. Это совсем другое зрение.
Лизи задумалась об этом. О разнице между одним и другим.
Дни шли. Лизи втягивалась в ритм Парижа — в его приёмы, в его театры, в его особенную манеру проживать июльские вечера медленно и без спешки. Она не забывала, зачем здесь находится. Но смотрела теперь иначе — не из-за стола с бумагами, а изнутри живой жизни.
И именно поэтому она заметила его.
Это случилось на приёме в салоне Вернью — большая комната на бульваре Осман, принадлежавшая богатой семье с коллекцией фламандской живописи и привычкой собирать у себя всех, кто был хоть сколько-нибудь интересен. Гостей было много. Лизи стояла у окна с бокалом в руке и наблюдала — за движением людей по комнате, за тем, кто к кому подходит и кто кого избегает.
Тогда она его и увидела.
Филипп де Валуа. Высокий, безупречный наряд — тёмный фрак, белая сорочка с накрахмаленным воротником-стойкой, никаких украшений, кроме простых запонок из тёмного серебра. Красивая, холодная, завершённая жизнь, которая не говорит и удерживает дистанцию. Он разговаривал с хозяйкой — внимательно, с лёгкой улыбкой, наклонив голову ровно на тот угол, который говорит: «Я слушаю вас, только вас, и это для меня важно».
Лизи смотрела.
Что-то в нём не складывалось. Не в деталях — в целом. Как слово, которое написано правильно, но в контексте означает не то.
Позже, когда хозяин дома проводил небольшую экскурсию в библиотеке, показывая недавно приобретённый манускрипт — редкий часослов пятнадцатого века, в переплёте из свиной кожи с медными застёжками, — Лизи оказалась рядом с Филиппом. Она следила за его руками.
Хозяин бережно перелистывал страницы. Гости смотрели с благоговением, наклонялись ближе, осторожно вздыхали. Филипп улыбался. Кивал. Говорил правильные слова о пергаменте и иллюминации. А потом сам перевернул страницу — одним движением, резким, привычным. Не так переворачивает страницу человек, который привык обращаться с хрупкими вещами. Так быстро переворачивают бумагу, которую нужно просмотреть. Рабочие бумаги.
Мелочь.
Лизи отвела взгляд и сделала глоток вина.
Этот человек — не тот, кем кажется.
Она не торопилась с выводами. Одна деталь — не улика. Но она запомнила.
На следующем приёме она подошла к нему сама.
Они говорили легко — о погоде, о Лондоне, о том, чем Париж отличается от английских городов. Лизи позволяла разговору течь, не торопила его. Слушала. Улыбалась в нужных местах. И в какой-то момент, как бы случайно, упомянула редкую бабочку — несущественную, только что выдуманную ею самой. Видимо, предположительно недавно открытую натуралистами в верховьях Амазонки. Она даже придумала название — Морфо Изабелла — достаточно правдоподобное, чтобы не вызвать мгновенного подозрения, и достаточно экзотичное, чтобы нельзя было проверить здесь и сейчас.
Филипп не замешкался ни на секунду.
Он тут же сказал, что слышал об этом открытии. Добавил несколько «деталей» о предполагаемом окрасе крыльев. Спросил, не интересовалась ли она энтомологией.



