Стая. Часть 1.

- -
- 100%
- +
И тогда коридор начал меняться. Стены поползли, как в тающем кадре, превращаясь в стены их квартиры. Я был дома. И снова слышал тот же гул, но теперь он исходил из комнаты Сашки. Он бросился туда, распахнул дверь.
В комнате было пусто. Только на кровати лежала та самая, пропитанная слезами подушка.
Гул превратился в навязчивый, пронзительный писк — звук кардиомонитора, вытягивающийся в одну непрерывную линию. И в этот момент я увидел себя со стороны: стоит на пороге, смотрит на комнату и понимает, что теперь он навсегда ничего не сможет удержать. Ни брата. Ни отца. Ни себя.
Я проснулся не с криком, а с резким, судорожным вздохом, как человек, вынырнувший из-под слишком толстого слоя воды. Комната была тиха и темна. Сердце колотилось где-то в горле, а по спине струился липкий, холодный пот. И несколько секунд, тянувшихся вечностью, я не мог пошевелить руками, все еще ощущая фантомную пустоту. Тишина вокруг была гуще, чем в кошмаре, потому что в ней не было даже гула — только стук собственного сердца и всепроникающее, немое знание: самое страшное ждет не во сне, а там, за окном, в мире, где гаснет свет больничной палаты.
За окном было темно. Через незакрытое окно шел поток холодного воздуха. Этот поток касался липкого пока на моей коже сильно обжигая. В горле возникало противное свербящее чувство грядущей простуды, нос постепенно закладывало. Спешно закрыв окно, я поежился. Темнота тихой квартиры сильно давила. Обычно Сашка допоздна засиживался в компе или просто слушал музыку, поэтому эффект присутствия всегда был в этих стенах. А сейчас ничего.
Проходя по коридору, я автоматически остановился около комнаты Сашки и прислушался. Я надеялся, что это всего лишь был дурной сон начинающейся простуды. Но за дверью была тишина. Протянув руку к двери, я осекся, вздохнул и прошел на кухню. Свет включать не стал – за окном уличные фонари давали возможность видеть очертания кухонных предметов. Включил чайник, вылил остатки вчерашнего чая в раковину и кинул в чашку новый чайный пакетик. Противная сухость в глазах и липкость пота мешала, вредила движениям, была омерзительна. И я рванул в ванну, включил свет, открыл кран и умылся. Вода отдавала ржавчиной. Но сейчас была лучшим решением.
Умыв лицо и руки, я посмотрел в зеркало. Красные глаза, круги под ними, морщины, потрескавшиеся губы. Вроде бы все обычно, обычный облик, но крайне омерзительный сейчас для меня. Отвернувшись от зеркала, я увидел на полу майку Сашки, пара капель крови ней. Тяжело вздохнув, подавляя новый приступ слез, я убрал майку в корзину для грязного белья и раздевшись, встал под горячий душ.
Я стоял под душем, и вода была такой горячей, что кожа мгновенно покрылась болезненным румянцем. Но внутри оставался холод — тот самый, больничный, просочившийся в кости. Я закрыл глаза, и вода ударила в лицо, пытаясь смыть невидимую пленку усталости и страха. Это была попытка очищения от всего что произошло вчера.
Мысли текли вместе со струями по моей спине, липкие и навязчивые.
«Смой. Просто смой всё. Сегодняшний день. Этот запах. Этот бетон. Смой с себя этот образ — он в машине, бледный, улыбается. Смой звук мониторов. Смой интонацию врача: «Подождите здесь». Смой собственное бессилие, когда ты просто стоял, как столб, и не мог ничего изменить.»
Я натер ладони мылом до резкого, химического запаха. Но сквозь аромат хвои и цитрусов пробивался другой — едкий, медицинский, призрачный. Казалось, он въелся не в кожу, а в саму память обоняния. Я мылил голову, втирая пену в корни волос, пытаясь выскоблить из мозга картинки: разомкнутые пальцы брата на больничной простыне, отец, молча курящий, свои собственные руки, которые были такими бесполезно пустыми.
«Если я отмоюсь докрасна, до скрипа, может, это сотрет и чувство вины? — думал я, царапая ногтями кожу на груди, оставляя белые полосы. — Может, вода унесет с собой ту тяжесть, что давит в груди? Ту мысль, что я мог бы заметить раньше. Спросить. Настоять. Не отмахиваться. Это же я должен был кровь из носа замечать, а не он — мне про нее рассказывать. Я старший. А что я сделал? Делал яичницу и отправлял в школу. Даже когда он подходил и что-то говорил, я не воспринимал в серьез. Часто сводил всё в шутку. А он хотел рассказать важное что-то. Хотел поделиться. Хотел выговориться. А я… Просто отмахивался…»
Я повернулся, подставив спину под почти кипяток. Горячие иглы пронзали кожу, но не могли проникнуть глубже, не могли растопить лед в груди. Она смывала пот, больничную пыль, запах страха — но только внешний, физический слой. Внутренняя грязь — чувство провала, ужас перед будущим, стыд перед отцом — оставалась. Она была не на коже. Она была в самой ткани его существа.
«Вот я здесь, стою, а он там, — билась мысль, ритмичная, как стук капель по плечам. — Под капельницей, под присмотром. И от этого горячий поток кажется мне каким-то предательством. Роскошью. Недостойной. Как я могу мыться, расслабляться, когда его тело, его кровь… борются за что-то? Когда он не может просто так встать и пойти под душ?»
Я выключил воду. Резкая тишина, нарушаемая лишь падением последних капель, обрушилась на него. Пар затянул зеркало, скрыв отражение. Я не хотел видеть свое лицо. Я вытерся грубым полотенцем, растирая кожу до боли, пытаясь ощутить что-то простое, физическое, кроме этой душевной боли.
Но когда я натянул чистую футболку, пахнущую свежим бельем, осадок остался. Не на коже. В душе. Вода смыла день, но не смогла смыть его последствия. Чистое тело лишь острее контрастировало с грязным, неподъемным грузом в груди. Я был свеж, помыт, одет в чистую одежду. И от этого чувствовал себя еще более жалким обманщиком, который снаружи привел себя в порядок, а внутри остался тем же перепуганным, виноватым мальчишкой в холодном больничном коридоре.
Часы на кухне показывали три двадцать пять. До рассвета было еще около трех часов. Сна уже не было. Было только тяжелое ощущение ожидания. Хотя я даже не знал, чего ждать. Налил чай и, обжигая губы, пил его. Пил не потому что хотел, а потому что это было действие, которое давало хотя бы какой-то повод чувствовать себя физический и не погружаться в свои мысли глубоко.
«Отец не вернется домой. Скорее всего, он сразу же поедет на работу. Вчера, думаю, что он подменился. Значит, сегодня он выйдет на смену.»
Чай закончился. Не задумываясь я налил новую кружку.
«А что делать мне? В университет идти не смогу. Лишние вопросы сейчас будут накручивать еще больше. Но и дома сидеть будет крайне тяжело. Позвоню в деканат. Сообщу, что ушел на больничный.»
Чашка обжигала руки, возвращая от мыслей.
«Нужно будет поговорить с Таней. Она поймет. Но не сегодня. Через пару дней. А больше некому ничего говорить. Друзей в универе у меня нет, а со школы – разъехались.»
Четыре утра. Щель между ночью и днем, когда мир выключен на перезагрузку. Я сижу на кухне один, и тишина —плотное, осязаемое вещество. Она давит на барабанные перепонки низким, незвучащим гулом, прерываемая тиканием механических часов.
Передо мной — чашка чая. Пар поднимается над ней тонкой, колеблющейся струйкой, последним признаком жизни в этой квартире. Я обхватывает чашку ладонями, не чтобы согреться, а чтобы ощутить хоть какую-то точку опоры, островок тепла в абсолютном холоде одиночества. Чай — невкусный. Горьковатый, как пыль и забытье. Но я пью его медленно, маленькими глотками, потому что это единственное, что еще связывает меня с понятием «нормальности». Единственное действие, которое еще имеет хоть какой-то смысл: взять чашку, поднести, проглотить.
Мысли не текут, а висят в пространстве черепа тяжелыми, одинокими глыбами.
«Я один. Совершенно. Бесповоротно.»
Отец — там, в больничном коридоре на старом диване. Брат — в палате, в другом измерении, где правят капельницы и мониторы. Друзья… Я мысленно перебирает лица, имена. Но между ними и мной сейчас — непроницаемая стена. Они спят в своих теплых кроватях, в своих целых мирах, в других городах. Их проблемы — ссоры, сессии, деньги — кажутся теперь игрушечными, принадлежащими другой, наивной вселенной. Им не дозвониться. Да и что сказать? «У меня брат в больнице, а я сижу и пью чай в четыре утра. Мне страшно». Слова застревают в горле, кажутся фальшивыми, ненужными.
Я смотрит в черный квадрат окна. В нем отражается его собственное лицо — бледное, размытое, призрачное. И кухня за спиной, пустая и слишком большая. Я ловит себя на странной мысли: я — единственный хранитель этой квартиры сейчас. Единственный свидетель того, что в этом доме еще теплится дыхание. Если я усну, мир окончательно распадется на атомы.
Одиночество — это не когда не с кем поговорить. Это когда твоя боль настолько огромна и специфична, что ее не втиснешь ни в какие слова. А даже если и втиснешь, их некому будет бросить. Ты остаешься наедине с этой глыбой внутри, и она заполняет собой все, не оставляя места даже для тоски. Просто — холодная, абсолютная наполненность пустотой.
Я ставит чашку на стол. Звон фарфора о столешницу звучит невероятно громко, почти враждебно, нарушая священную тишину часа. И в этом звуке — окончательное осознание. Я не просто один сейчас. Я теперь всегда будет немного один. Потому что часть моего мира навсегда откололась и осталась там, в свете люминесцентных ламп, и даже если брат вернется, это будет уже другой брат, и он будет уже другим братом.
В далеке занимался рассвет. Первые лучи солнца скользнули по бетонным коробкам домов, разгоняя туман. Хотя лучи были ясными, но небо, с другой стороны, затягивали низкие темно-серые дождливые тучи. Борьба между ясным небом и дождливыми облаками будет еще впереди, и кто победит – еще не понятно.
Будто из другого мира раздался звук будильника на телефоне. Знакомый и ежедневный звук, но не имевший никакого смысла сейчас.
Найдя телефон на тумбочке, я отключил будильник и на автомате пошел в сторону комнаты Сашки. Осекся. Вернулся на кухню. Сделал глоток теплого горького чая и прочитал несколько сообщений. Там староста группы из университета спрашивала, где я и почему не на парах, несколько сообщений от Тани, обычные рекламные сообщения и более тридцати пропущенных звонков. Таня волновалась, спрашивая о Сашке...
Прошли сутки с момента, как жизнь резко изменилась.
3 октября
Телефонный звонок вырвал меня из оцепенения. Я вздрогнул, уставившись на экран, где горело имя «Шуран». Мир сузился до размеров вспышки дисплея. Я поднялся и подошел к окну — будто так смогу лучше расслышать то, что мне сейчас скажут. Палец, холодный и неуклюжий, скользнул по стеклу, принимая вызов. Я боялся услышать голос врача, медсестры, отца — кого угодно, но только не…
— Слушаю… — мой собственный голос прозвучал хрипло и чуждо.
И сквозь легкий, неизбежный больничный шум, сквозь слабый фон эфира, послышалось другое. Не ровный тон аппаратуры, а голос. Знакомый, живой, немного гнусавый, с той самой интонацией вечного недовольства, которая теперь казалась божественной музыкой.
— Влад… — послышалось в трубке, и в этом одном слове была вся его сущность: и слабость, и упрямство, и детская зависимость.
Сердце в груди не заколотилось — оно, казалось, замерло и раскололось пополам. Одна половина всё еще была сжата в ледяной ком страха, другая — рванулась навстречу этому голосу с такой силой, что перехватило дыхание.
— Я тут… — продолжал голос, и в нём послышалась знакомая, вечная нота подростковой претензии. — Мне скучно. И майка тут больничная… колется. Привези мне мою, чёрную, с моей любимой рок-группой. Знаешь? И… мороженое. Пломбир. В стаканчике.
Всё. Это была не просьба о помощи. Это был каприз. Самый обычный, бытовой, наглый братский каприз. И от этой простоты, от этой потрясающей, невероятной нормальности просьбы, всё внутри рухнуло и перестроилось за секунду.
Эмоции нахлынули вихрем, смешав всё в кучу.
Вначале пришло облегчение, такое острое, что меня чуть не вывернуло. Я прислонился лбом к холодному стеклу, и по спине пробежала длинная, судорожная дрожь.
«Он просит мороженое. Он в сознании. Он помнит про свою дурацкую майку.»
Затем пришла дикая, истерическая радость, прорывающаяся сквозь все плотины. Уголки губ задёргались, пытаясь растянуться в улыбку, но лицо не слушалось, сведённое судорогой сдерживаемых рыданий.
Радость сменилась слепой, яростной решимостью. Мир моментально перестал быть абстрактным и враждебным. Я обрёл кристально ясную цель: чёрная любимая майка. Пломбир в стаканчике.
В конце пришёл смех. Я выдавил из себя хриплый, сдавленный звук, больше похожий на стон. Но это был смех. Смех сквозь ком в горле, сквозь горячие слёзы, наконец выступившие на глазах и катившиеся по щекам безо всякого стыда. Я смеялся над абсурдом, над чудом, над этой идиотской, прекрасной просьбой.
— Мелкий, ты дурак? — выдохнул я в трубку, и голос мой сломался, зазвучав мягко и по-братски. — Конечно, привезу. Чёрную... И пломбир... Можешь ещё чего-нибудь невозможного захотеть?
В моём мире, только что бывшем чёрно-белым и беззвучным, снова включился цвет. Я уже видел, как беру с полки ту самую мятую майку. Чувствовал холодок стаканчика в руке. Слышал, как Сашка будет ворчать, открывая упаковку. Это был крошечный, простой, но живой кусочек нашей прежней жизни, протянутый мне сквозь все тревоги, как спасательный трос. И я ухватился за него всеми силами своей измотанной души, готовый бежать сквозь ночь, сквозь город, лишь бы доставить в больничную палату этот дурацкий, никому не нужный, самый важный на свете груз.
— Сам ты придурок, — ответил Сашка, но в голосе не было обиды, а сквозила улыбка.
— Поговори мне тут… — я улыбнулся сквозь слезы. — Скоро приеду…
— Давай быстрее… — в его тоне слышался обычный подростковый каприз.
Сашка повесил трубку.
Настала тишина, но уже не та, гнетущая. Это была сосредоточенная, звенящая тишина перед действием. Я стоял посреди кухни, и моё тело, ещё минуту назад вялое от бессилия, вдруг напряглось, как тетива. Сознание, затуманенное страхом, прочистилось одним-единственным, ясным приказом: «Ехать к Сашке с чёрной майкой и пломбиром». Мир обрёл ось, вокруг которой можно было вращаться.
Я шагнул в комнату брата, и на этот раз не как в потерянное пространство, а как в место ожидания возвращения. Мой взгляд сканировал беспорядок, отбрасывая всё лишнее. Я не знал, где искать. Увидев груду футболок в шкафу, запустил в неё руку. Через несколько попыток я вытащил ту самую, чёрную, с потрескавшимся от стирок принтом — эмблема рок-группы. Ткань была мягкой, знакомой до боли. Я сжал майку в руке, почувствовал запах домашнего порошка и тот неуловимый подростковый шлейф, что был просто «Сашка». Я аккуратно сложил её, погладил ладонью, будто разглаживая не складки, а собственные тревоги.
Сборы обрели гипертрофированную значимость. Я не просто сунул в карман телефон, ключи и кошелёк. Каждое движение было наполнено новым смыслом: завязать шнурки — значит быть готовым бежать. Надеть куртку — значит стать щитом. Взять кошелёк — значит обладать властью купить ещё стаканчик, если попросит.
Перед выходом я на секунду замер у зеркала в прихожей. Отражение было тем же — уставшим, с тенью пережитого кошмара в глазах. Но теперь в этих глазах горела точка света. Не радости — ещё нет. Целеустремлённости. Я был больше не пассивной жертвой обстоятельств. Я вёз кусочек дома, нормальности, жизни. Я возвращал брату не вещи, а ощущение, что за стенами больницы всё ещё существует наш общий, пусть и изменившийся, мир.
Закрыв дверь и не дожидаясь лифта, я начал быстро спускаться по лестнице. Этаж за этажом. Порыв ветра, хлёсткая осенняя листва, лужи — всё это обрело новый, острый смысл. На выходе я столкнулся с Кириллом. Он улыбнулся как-то неискренне, злорадно.
«Не сейчас, — промелькнуло в голове. — Сейчас другая задача.»
Я бежал, не обращая внимания на лужи. Было всё равно. Главное — была цель. Увидев нужный автобус, заскочил в него, оплатил проезд с такой торжественностью, будто от этого зависела его скорость. Минуты тянулись мучительно. Вот нужная остановка. Я выпрыгнул, побежал. Магазин. Мороженое. Беру два. Бегу дальше. Нужное крыло, нужная дверь, бессмысленная возня с бахилами и записью по паспорту. Вот отделение.
— Ковалёв Александр… — проговорил я, задыхаясь, на посту у медсестры.
Она внимательно на меня посмотрела, открыла толстую книгу.
«Быстрее же», — стучало в висках.
— Пятая палата, — сонно проговорила она.
Я уже было рванул, но она меня остановила.
— Его там нет. На процедурах. Обождите.
«На процедурах. Ладно. Главное, что он тут. Подожду».
— А вы брат ему? — спросила медсестра. — А то он уже пару часов всё твердит о брате.
Я кивнул. Сердце сжалось, по спине пробежал холодок.
— Нужны вещи: носки, трусы, майки и штаны, — проговорила она. — Похоже, он тут надолго.
Сердце упало.
— А что с ним?
Медсестра вздохнула.
— Садитесь, пожалуйста. Мы с вами поговорим. — Она поманила меня на стул, и я повалился на него. — Разговор будет очень тяжёлым. Врачи закончили все основные исследования. И теперь могут назвать вещи своими именами. То, что происходит с вашим братом… это не просто слабость или случайная болезнь. Это онкологическое заболевание. Очень агрессивное и очень редкое для его возраста.
Меня обдало сначала холодом, затем жаром, перед глазами всё поплыло.
— Что это значит на простом языке? Костный мозг, который должен производить здоровые клетки крови, вместо этого производит незрелые, злокачественные клетки. Они вытесняют всё нормальное. Отсюда и слабость, и кровотечения. Болезнь не в печени или лёгких. Она в самой основе кроветворения. Теперь о главном. Этот диагноз… он смертелен. Если ничего не делать, счёт пойдёт на недели. Может, месяц-два. Но. Есть «но». Это не приговор в смысле отсутствия выбора. Выбор есть. Существует протокол лечения. Очень тяжёлого. Сначала — химиотерапия, чтобы уничтожить этот больной костный мозг. Она сама по себе опасна, организм может не выдержать. Если выдержит — нам нужно будет заменить его костный мозг на здоровый. Это называется трансплантация.
— Я не понимаю, — взмолился я. — Всё же было хорошо. Он всегда был весёлый.
— Скорее всего, вы просто не видели, — вздохнула медсестра. — Он сказал, что такое уже давно. Вычитал в интернете, что это бывает у подростков.
«Вычитал в интернете? А я? Подойти и спросить… Это я виноват. Мне не до него было».
Входная дверь в отделение распахнулась, и на коляске ввезли парня. Я глянул на него и снова повернулся к сестре. Но осознание ударило, как обухом. Тот бледный парень в коляске — Сашка. Неузнаваемо бледный, с впалыми глазами и затуманенным взглядом.
Он увидел меня и нелепо, слабо улыбнулся.
— Глеб Николаевич, — обратилась медсестра к пожилому усатому врачу, шедшему рядом. — это брат Александра.
Врач посмотрел на меня сурово из-под очков.
— Что ж. Поговорим, молодой человек.
— А могу я сначала с Сашкой?
Врач взглянул на Сашку и кивнул.
— Позволительно. Даже полезно.
Сашку увезли в палату. Из-за двери я видел, как ему помогают лечь, как укрывают одеялом.
«Не так укрываете. Ему нравится по-другому. Нужно подвернуть край».
Медсестра кивнула мне, и я вошёл. Сашка смущённо смотрел в окно. В его глазах стояли слёзы, но не текли. Просто капли собрались и остались там.
— Эй, — произнёс я. — Ты тут как?
— Дурацкий вопрос, — выдавил он в своей ехидной манере, но без прежней энергии. — Тут скучно. Поехали уже домой.
— Давай сначала полечимся, а потом — домой, — заставил себя улыбнуться я. — Смотри, что я принёс.
Я протянул ему его любимую майку. Сашка внимательно на неё посмотрел, крепко сжал одной рукой и, повернувшись на бок, подложил под голову. И тут он увидел мороженое. Живая искра в его глазах на долю секунды вернула прежнее озорство, но тут же погасла.
— Как я люблю, — вяло улыбнулся он. — Помоги открыть.
Сорвав упаковку, я протянул ему стаканчик.
Воздух был стерилен и безнадёжно тих, но сейчас его наполнял слабый, сладковатый запах ванили.
Я сидел на краю стула, всматриваясь в лицо брата, будто хотел запечатлеть каждую черту.
На его руке виднелся след катетера. Пальцы с трудом удерживали маленький стаканчик. Но в его глазах, глубоко запавших в тёмные круги, горел крошечный, упрямый огонёк — огонёк выполненного каприза и детского, чистого желания вот этого самого, прямо сейчас, мороженого.
Он ел. Очень медленно. Каждое движение требовало невероятных усилий. Он набирал на крошечную ложечку микроскопическую порцию, подносил ко рту, и его потрескавшиеся губы касались холодной сладости. Он закрывал глаза, и на его лице появлялось выражение не вкусового наслаждения, а глубокого, сосредоточенного усилия — прожить этот момент, почувствовать этот знакомый вкус, который был мостом в «до».
— Холодное… — прошептал он, и голос его был тихим, как шелест бумаги. На уголке рта осталась капля. Я, не раздумывая, аккуратно стёр её краем салфетки — движение было до боли бережным.
— Ну да, дурак, оно и должно быть холодным, — мой голос сорвался на хрипоту. Эта улыбка была самой тяжёлой вещью, которую я делал в жизни.
— Вкусно, — выдохнул Сашка, откидываясь назад, как после великого труда. Он отставил стаканчик, съев меньше трети. Его веки дрогнули. — Остальное… потом.
Это «потом» повисло в воздухе — хрупкое, прозрачное, как мыльный пузырь. Мы оба знали, что этого «потом» для мороженого, скорее всего, не будет. Но я кивнул серьёзно, как будто речь шла о самом важном договоре на свете.
— Ладно. Потом. Оно в холодильнике у медсестры стоит.
Я взял стаканчик, и наши пальцы на мгновение соприкоснулись. Рука Сашки была холоднее мороженого. И в этот миг вся невыносимая правда мира ворвалась в палату: хрупкость этой жизни, утекающей сквозь пальцы.
— Вчера парень с соседней койки умер, — тихо сказал Сашка, глядя в окно.
Эти слова ударили под дых, сбив дыхание.
— Да не… — попытался я возразить, успокаивая скорее себя. — Наверное, ещё на процедурах.
— Нет, Владос, — тихо, но твёрдо продолжил он. — Он на моих глазах умер. Я звал сестру… А теперь в палате никого нет. Я умру — и никто не позовёт. Потом только на обходе узнают.
— Ты дурак, да?! — сорвался я. — Совсем дурак!
Слёзы хлынули из глаз. Я просто упал головой кровати, рядом с животом Сашки, и зарыдал. Он положил руку мне на голову и просто гладил волосы.
— С чего ты взял? Ты же не умрёшь. Впереди столько дел…
— Да ладно, — тихо и сонно произнёс он. — Я немного посплю. Там, наверное, тебя Таня ждёт. Папа…
Сашка проваливался в сон. Я аккуратно поправил одеяло. Именно так, как он любил. Посидел ещё пару минут, всматриваясь в его лицо, потом собрал недоеденное мороженое и вышел. Попросил медсестру убрать его в холодильник и спросил, где найти Глеба Николаевича.
Пожилой врач сидел в небольшом кабинете и что-то писал. Я постучал.
— Да. Ковалёв, я полагаю, — обратился он ко мне, не поднимая головы. — Ну-с. Проходите, присаживайтесь.
На непослушных, окостеневших от страха ногах я вошёл.
— Дела вот какие, молодой человек, — грустно начал он, доставая папку. — Рак. Сложная стадия. Но есть вариант лечения…
— Что нужно? Деньги? Я всё сделаю!
— Тише, — успокаивающе поднял он руку. — Для лечения нужен донор. Совместимый донор. Идеально — родной брат. Вы. Сейчас мы вас экстренно обследуем. Есть шанс, что вы подойдёте. Если нет — будем искать в международном регистре. Это лотерея. И время против нас. Что я хочу, чтобы вы поняли. Теперь вы — не просто брат. Вы — часть медицинской команды. Его шансы зависят от вашего генетического совпадения, от вашей стойкости. Вам нужно будет принять несколько невозможных решений. И первое — как и что сказать отцу. И ему самому. Я не буду говорить фальшивых слов. Шанс есть. Он небольшой. Но это именно шанс. Без лечения его нет совсем. Сейчас возьмите паузу. Подышите. А потом спросите всё, что придёт в голову.
— Куда мне идти? — выдохнул я.
Глеб Николаевич посмотрел на меня поверх очков.
— Вы понимаете всю ситуацию?
— Куда… мне… идти? — жёстко повторил я, ставя акцент на каждом слове.
— Ну-с. За мной. Для начала вам нужно успокоиться. Давление поднимать не нужно, — его голос был тихим и медленным. — Анализ крови для начала, а потом всё остальное.
Через тридцать минут я уже был в лаборатории. Кровь из вены, из пальца, анализ мочи. Затем ожидание в коридоре.
Лаборант вынес результаты, и вскоре я снова сидел в кабинете Глеба Николаевича.
— Ну-с, посмотрим. Так… Пока всё подходит. Следующие анализы только завтра, молодой человек. Отдохните, выспитесь и утром приходите.
— А что после анализов? — сухо спросил я.



