Седьмой. Книга вторая. Клинок

- -
- 100%
- +
— Я не беглец, — сказал он.
И ушёл. Он до сих пор помнил взгляды, которыми его проводили. Как смотрят на человека, который сошёл с ума. Он попробовал собрать их. Сначала в Риме. Потом в Турине. Потом в лагерях у Адриатики, где хорватские эмигранты жили среди проволоки и бараков, будто война так и не закончилась. Он выступал перед ними. Говорил о борьбе. О подполье. О диверсиях. Он видел, как некоторые слушают с горящими глазами. Но после собраний люди подходили и спрашивали совсем другое.
— Говорят, в Канаде дают землю…
— Правда, что в Аргентине нужны рабочие?
— А у вас есть знакомые в Америке?
И тогда Лука впервые понял, что такое поражение. Не на поле боя. В душе. Однажды вечером он сидел в маленьком кафе возле Тибра. Газета лежала на столе, придавленная стаканом дешёвого вина. На первой странице было сообщение. Покушение. Лидер эмиграции ранен. Лука тогда долго смотрел на эту строку. Потом сложил газету и вышел на улицу. Ветер тянул с реки холодный запах воды. Он вдруг ясно понял: эмиграция закончилась. Остались только тени. И тогда он снова вернулся к мечу. К старым пергаментам. К архивам. К той линии света, о которой говорила Барбара. И чем дальше он шёл по этому следу, тем яснее становилось одно: история не закончилась. Она только ждала. Лука медленно вдохнул вечерний воздух. Запах кофе, бензина и старых деревьев смешивался в странный, почти сладкий аромат. Он прожил в этом городе больше двадцати лет. Двадцать лет ожидания. Двадцать лет попыток собрать то, что уже распалось. Но всё это время одна мысль не покидала его. Меч. Теперь это было единственное, что имело значение. Лука поднял глаза. Дверь представительства наконец открылась. На ступени вышел человек. Сначала только силуэт — тёмный на фоне света. Потом шаг. Лука сразу узнал походку. Спокойную. Чуть тяжёлую. Драган. Лука выпрямился. И вдруг ясно понял одну простую вещь: все годы, прожитые в Италии — все разговоры, все поражения, все поиски — вели к этой минуте. Теперь всё зависело от того, сможет ли Драган придумать, как достать меч.
ПЕТЕР
Петер долго сидел в своём кабинете, не включая лампу. За окном уже темнело, и стекло постепенно превращалось в тусклое зеркало, в котором отражались только его плечи и стол. На столе лежали разложенные бумаги — старые вырезки из газет, пожелтевшие докладные записки, копии архивных карточек, списки бывших партизан. Он читал их уже второй час, медленно, внимательно, возвращаясь к отдельным строкам так, словно пытался услышать за ними чужие голоса. В одной газете сообщалось о найденном в лесу теле бывшего усташского чиновника — «неизвестный нанес удар ножом в сердце, убийца не установлен». В другой короткой заметке говорилось о старом полицейском агенте, застреленном на просёлочной дороге — «вероятно, личная месть». В докладной районной милиции сухо фиксировалось: «подозрение на самосуд бывших партизанских групп». Петер провёл пальцами по краю бумаги. Таких сообщений было много. Слишком много, чтобы считать их случайностью. Он откинулся на спинку стула и посмотрел на два личных дела, лежавших отдельно. Первое — Михаил Савич. Второе — Анна Фишер. Он уже знал эту фамилию. Петер открыл папку Михаила. Листы тихо шуршали. Год вступления в партизанский отряд — 1942. Подразделение — диверсионная группа горного сектора. Специальность — сапёр. Далее шли короткие записи: участие в подрыве железнодорожного моста на линии Карловац—Госпич; диверсия на складе горючего в районе Огулина; ликвидация немецкого патруля у лесной дороги; участие в операции по уничтожению усташского поста у перевала; назначен инструктором рукопашного боя диверсионной группы. Петер перевернул несколько листов и открыл второе дело. Анна Фишер. Национальность — еврейка. Место рождения — Крижевцы. Вступление в партизанский отряд — конец 1941 года. Подразделение — та же диверсионная группа. Должность сначала значилась как связная, затем шла новая запись: участие в разведке железнодорожной линии Загреб—Карловац; участие в диверсии на телефонной линии немецкого гарнизона; участие в засаде на автоколонну; инструктор рукопашного боя диверсионной группы. Петер закрыл папку и некоторое время сидел неподвижно. Он понимал, что доказательств у него нет. Только память, интуиция и эти старые бумаги. Он вспомнил женщину в деревне — Анну Савич. Её лицо, её спокойный голос, её руки. Он не мог утверждать, что Анна Савич и Анна Фишер — одно и то же лицо. Но сходство было слишком заметным. Он взял карандаш и подчеркнул в деле фамилию Фишер. Затем снова открыл папку Савича и долго смотрел на запись: инструктор рукопашного боя. Он слишком хорошо знал, чему учили таких инструкторов. Бить быстро. Бить тихо. Бить так, чтобы человек падал сразу. Петер погасил окурок и снова посмотрел на вырезки из газет. Все жертвы были бывшими усташами. Все смерти — точные и бесшумные. Он закрыл папки и аккуратно сложил их в стопку. Сверху положил фотографию веселой семерки. Если Анна Савич действительно та самая Анна Фишер, она могла знать этих людей. Но догадка — ещё не доказательство. Ему нужно было увидеть её реакцию. Проверить несколько простых вещей. Поэтому на следующий день он поехал в деревню. Двор Савичей был непривычно тих. Соседка у колодца сказала, что Михаил в больнице — сердце, кузница его добила. Петер кивнул и всё-таки вошёл во двор. Когда он постучал, дверь открыла Анна. Она впустила его спокойно, словно визит следователя уже не был для неё неожиданностью. Петер сел за стол и некоторое время молчал, рассматривая комнату, печь, окно, за которым медленно поднимался туман. Потом он сказал: — Я сейчас разбираю старые военные дела. Иногда приходится уточнять биографии. Анна кивнула. — Война у всех была тяжёлая. — Вы родом из Крижевцев? — спросил Петер. Она не стала уклоняться. — Да. Я там родилась. — Фишер — фамилия вашего первого мужа? — Да. В девичестве я Раппопорт. Петер сидел за столом, не открывая папку. Некоторое время он смотрел на Анну, будто взвешивая, стоит ли задавать следующий вопрос. Наконец он сказал тихо: — Вы сказали, что родились в Крижевцах. Что там произошло с вашей семьёй? Анна долго не отвечала. Она смотрела в окно, где медленно двигался туман над огородами. Потом сказала спокойно, почти без интонации: — Вы знаете, что там было. — Я знаю только то, что написано в бумагах, — ответил Петер. — Бумаги редко пишут правду. Она помолчала и всё-таки заговорила. — Это было утром, в тот день они начали с синагоги — сказала она наконец. — Мой муж тогда ушёл в школу и не вернулся. Я пошла туда искать его. Но школа была пустая. Во дворе стояли грузовики, возле них солдаты. Я побежала к его родителям. Дверь была открыта, внутри всё перевёрнуто, мебель разбросана, стены измазаны грязью. На двери жёлтой краской была нарисована звезда. Я побежала к своим родителям — там было то же самое. Когда я вышла на улицу, из дома напротив вывели семью моего дяди, адвоката Раппопорта. Его самого, жену и трёх девочек. Марта, Зоя и маленькая Магдалена. Их поставили лицом к стене. Девочки стояли рядом с матерью, держались за руки. Офицер усташей даже не смотрел на них. Он просто приказал стрелять. Стрелявших было семеро и некоторые из них были из нашего города. Прозвучал выстрел. Я закричала. Офицер оглянулся. Это лицо я запомнила на всю жизнь. Потом он закричал: «Держи жидовку». И они побежали ко мне. Я бросилась в дом, закрыла дверь, придвинула комод, открыла окно и прыгнула в подпол. Там был отсек с картошкой. Я нырнула туда и лежала между клубнями. Наверху раздались выстрелы, потом они начали ломать дверь, отодвинули комод, топали сапогами по полу, ругались, били прикладами стекло. Я лежала и боялась даже дышать. Пустоты между картошкой давали немного воздуха, но её круглые бока впивались в тело, ноги онемели. Я не знала, сколько прошло времени. Сначала были шаги, потом выстрелы на улице, потом всё стихло. Тишина была такая долгая, что казалось — прошла вечность. Когда я больше не могла лежать, я вылезла из подпола. Уже была ночь. Город горел. Слышались выстрелы, пьяный смех, женские крики. Я выпрыгнула из окна в сад и пошла к лесу, прячась между деревьями. Мне всё время казалось, что кто-то идёт за мной. Каждый куст казался засадой. Каждый шорох — шагами. И всё время в голове звучал этот крик: «Лови жидовку». Я шла так до самого леса. Там я и встретила людей из партизанского отряда. Они сначала не поверили мне, думали, что я шпионка. Но потом один из них сказал, что знает моего отца. Они взяли меня с собой. — Сколько вам тогда было? — Девятнадцать. Петер кивнул. — И чем вы занимались в отряде? — Сначала на кухне. Потом помогала раненым. Носила воду, бинты. Он некоторое время молчал. Потом сказал: — В ваших документах есть запись о диверсионной группе. Анна посмотрела на него спокойно. — В отряде все помогали друг другу. — Но вы были инструктором рукопашного боя. Она не ответила сразу. Потом пожала плечами. — Война учит многим вещам. Петер некоторое время молчал, затем достал из папки фотографию и положил её на стол. На снимке стояли семеро мужчин на фоне сожжённой синагоги. Анна посмотрела на фотографию всего несколько секунд. — Вы знаете этих людей? — спросил Петер. — Нет, — сказала она. И почти сразу отвернулась. Петер не стал задавать новых вопросов. Он просто убрал фотографию обратно в папку. Но именно эта быстрая, почти поспешная реакция насторожила его больше, чем любые слова. Он слишком хорошо знал людей, которые действительно ничего не узнают на старых снимках. Они смотрят дольше. Они пытаются вспомнить. Анна же отвернулась сразу. Петер поднялся, попрощался и вышел из дома. Когда он садился в машину, он уже понимал, что его подозрение стало сильнее. Не потому, что она солгала — доказать это он не мог. А потому, что она отвернулась от той фотографии слишком быстро, как человек, который узнал больше, чем хотел показать.
Петер вернулся в управление поздно вечером и ещё долго сидел в кабинете, не зажигая света. На столе лежала папка с делом Савича, фотография семерых мужчин у сожжённой синагоги и его собственные короткие записи. Разговор с Анной он прокручивал в памяти почти дословно. Она признала всё, что можно было проверить: что родилась в Крижевцах, что Фишер — фамилия её первого мужа, а в девичестве она Раппопорт, что в партизанский отряд она пришла раньше Михаила. Но дальше её рассказ становился удивительно скромным: кухарка, медсестра, помощь раненым. Петер знал такие ответы. Люди, которые действительно варили суп и перевязывали раны, обычно рассказывали об этом больше — вспоминали имена, дороги, раненых. Анна же отвечала коротко и точно, словно заранее знала границы, за которые не нужно выходить. И ещё была фотография. Она посмотрела на неё всего секунду и сразу отвернулась. Слишком быстро для человека, который действительно ничего не узнаёт. Петер закрыл папку и решил, что нужно поговорить с Михаилом. Сапёр диверсионной группы, инструктор рукопашного боя — такие люди редко забывают прошлое и иногда говорят больше, чем хотят. На следующий день он позвонил в больницу. Трубку сняли не сразу. Когда ему наконец ответили, голос дежурной сестры был усталый и равнодушный. — Савич? — переспросила она. — Да, был у нас. Но ночью умер. Сердце. Петер некоторое время молчал. — Когда похороны? — спросил он. Сестра назвала день и положила трубку. В назначенный день Петер приехал в деревню раньше остальных и поднялся на кладбище по узкой тропе за церковью. Он не хотел, чтобы его видели. Поэтому остановился немного в стороне, за старым клёном, откуда хорошо просматривалась вся поляна. Сначала люди подходили по одному, потом небольшими группами. Они здоровались тихо, будто боялись нарушить ту тяжёлую тишину, которая стояла над кладбищем. Петер сразу заметил Анну. Она стояла рядом с гробом неподвижно, в чёрном платке, и только руки её иногда сжимались сильнее, словно она удерживала внутри себя что-то тяжёлое. Рядом были дети — Милан и Душана. Немного поодаль стоял высокий худой парень. Когда на кладбище появилась ещё одна машина, Петер невольно подался вперёд. Из неё вышла женщина в тёмном платке. За ней — мужчина, которого Петер узнал сразу. Драган. Люди начали подходить медленно, группами по двое и по трое. Они говорили тихо, почти шёпотом, и их голоса терялись в сыром воздухе. Колокол звонил глухо, будто из-под земли. Петер смотрел прежде всего на Анну. Она стояла рядом с гробом, чуть в стороне от остальных, в чёрном платке. Лицо её было спокойным, почти неподвижным. Только руки, сложенные перед собой, иногда сжимались сильнее. Священник говорил обычные слова о жизни, о войне, о тяжёлой судьбе человека. Люди слушали молча. Потом выступили бывшие партизаны. Они говорили о Михаиле как о храбром бойце, о том, как тот в горах подрывал мосты и водил диверсионные группы. Петер слушал внимательно. Он заметил, что в этот момент Анна опустила глаза. Когда речи закончились, люди начали подходить к гробу. Анна наклонилась и коснулась крышки рукой — коротко, почти незаметно. Ни слёз, ни крика. Только глубокий вдох, словно она собиралась с силами. Петер понял, что дело, которое он пытается распутать, может никогда не закончиться обычным протоколом. Потому что иногда за преступлением стоит не жадность и не случайность. Иногда за ним стоит память. А память не подчиняется законам.
ДРАГАН
Драган не сразу понял, что произошло. Не было ни звука, ни движения — только в какой-то момент изменилось само ощущение пространства, как будто воздух стал тяжелее, плотнее, и в нём появилось что-то чужое, не принадлежащее этому утру, этому городу, этой улице. Взгляд зацепился — и не отпустил. Лицо напротив было одновременно незнакомым и узнаваемым, но узнавание шло не от черт, а глубже, от того, что нельзя спутать ни с чем, даже спустя годы. Они смотрели друг на друга слишком долго. И в этом взгляде не всплывали воспоминания — они давили. Сразу, целиком. Годы, имена, чужие судьбы, через которые он прошёл, не оглядываясь, — всё это сходилось в одной точке, в этом человеке, стоявшем напротив. Единственном, кто знал его прежнего не по документам и не по слухам, а целиком — таким, каким он был до того, как научился жить иначе. И именно этого человека он столько лет боялся и искал, а в мыслях доводил до конца — до того последнего шага, после которого можно было бы наконец сказать себе, что прошлое закрыто. Что оно больше не имеет власти. И вдруг — ничего. Ни готового решения. Ни холодной ясности. Только живой Лука перед ним. И вместе с этим — почти постыдное, не свойственное ему чувство: желание выйти из этого взгляда, разорвать его, не дать ему стать началом. Он сделал шаг. Потом ещё один. И остановился. Страх держал сильнее рассудка. Он медленно обернулся. Лука стоял так же, как стоял секунду назад, как будто не двигался вовсе, как будто всё это время был не здесь, а в ожидании именно этого — поворота, признания, встречи.
— Присядем. Поговорим.
И это прозвучало не как предложение. Драган ещё секунду смотрел на него, быстро, почти машинально просчитывая: дистанцию, положение рук, выражение лица, возможные варианты развития. Ничего не указывало на немедленную угрозу. Если бы Лука хотел — он бы уже сделал. Значит, ему нужно другое. Он кивнул.
— Где? — спросил он.
Лука чуть повернул голову, указал в сторону улицы, где уже выставляли столики, где звенел лёд в стаканах, где жизнь текла легко и поверхностно — так, как она всегда течёт рядом с чем-то настоящим, не подозревая о нём.
— Там, — сказал он.
И пошёл первым. Не оглядываясь. Как человек, уверенный, что за ним пойдут. Они выбрали столик у самой стены — там, где можно было видеть вход и не быть на виду. Лука сел первым. Сел плотно, уверенно, как человек, который не ждёт удара в спину и не проверяет расстояние до выхода. Стул под ним чуть скрипнул, но он даже не сдвинулся — положил обе руки на стол, ладони спокойно, открыто, как будто пришёл не на разговор, а на долгую, заранее назначенную встречу. Его фигура держалась просто и устойчиво, как держится тот, кто привык стоять на неровной земле и не искать опоры в других. Одежда лишь подчёркивала это: не новая, не выверенная, а прожитая вместе с ним, она не отвлекала, а как будто стирала границы между телом и жизнью. В нём не было ничего лишнего — ни жеста, ни детали, ни намёка на суету. И от этого он казался не бедным и не простым, а непоколебимым, как человек, который давно сделал выбор и больше не пересматривает его. Драган сел напротив. Но не так. Он коснулся стула лишь краем, не давая себе опоры. Спина прямая, чуть напряжённая, одна нога выставлена назад — чтобы встать мгновенно, без лишнего движения. Он уже просчитал: три шага до прохода между столиками, ещё два — до двери, если не будет помех. Руки держал ближе к себе, не на столе. Не расслаблялся ни на секунду. В его облике чувствовалась привычка к контролю: над собой, над ситуацией, над тем, какое впечатление он производит. Одежда здесь не жила вместе с ним, а служила ему, подчёркивая статус, дистанцию, принадлежность к миру, где значение имеют форма и порядок. И потому его облик производил двойственное впечатление: с одной стороны — уверенность и сила, с другой — постоянная готовность к тому, что эту форму придётся защищать. Официант поставил два кофе. Лёд тихо звякнул в стакане за соседним столиком. Где-то смеялись. Рим жил своей лёгкой, беспечной жизнью, не подозревая, что за этим столом сейчас решается что-то гораздо более старое, чем этот город.
Лука не сразу заговорил. Он смотрел на Драгана пристально, почти неподвижно, и в этом взгляде не было ни просьбы, ни сомнения — только спокойная, тяжёлая уверенность человека, который давно перестал объяснять себя другим и теперь говорит лишь тогда, когда это необходимо. Он взял чашку, сделал глоток, поставил её обратно точно на то же место. Движения были медленные, уверенные, без суеты. Когда он наконец начал, голос его был ровным, но в этой ровности чувствовалась сила, выработанная годами — не та, что кричит, а та, что выдерживает.
— Я ушёл в сорок пятом, — начал он, не повышая голоса. — Ты знаешь как. Не один. Были крысиные тропы. Были люди. Были те, кто потом исчез. Он слегка подался вперёд, положив ладони на стол, будто закрепляя пространство разговора за собой.
— В сорок пятом я не искал спасения. Я искал продолжения. Те, кто шёл со мной через горы, думали, что уходят от смерти. Я знал — они уходят от смысла. И потому они исчезали. Не потому, что их убивали. Потому что внутри у них уже ничего не осталось, что могло бы идти дальше. Он на секунду замолчал, но это была не пауза — это было удержание напряжения.
— Я дошёл не потому, что был сильнее. Я дошёл потому, что не позволил себе остановиться ни на одном оправдании. Ни на страхе, ни на усталости, ни на мысли, что всё закончено. Он чуть повернул голову, будто отбрасывая прошлое, как нечто уже пройденное.
— В Италии сначала было пусто. Ни имени, ни места. Только работа. Любая. Он усмехнулся едва заметно.
— Грузчиком. Камни таскал. Землю. Всё, что дадут. Драган слушал, не двигаясь. Только один раз чуть изменил угол — так, чтобы видеть отражение входа в стекле.
— Италия встретила меня не как убежище. Она встретила меня как испытание на пустоту. Там были люди — наши, — но в них уже ничего не было. Они говорили о возвращении, о борьбе, о будущем… но их слова не имели веса. Я видел это сразу. Они уже выбрали — не жизнь, а выживание. Они искали не победы, а места, где их не найдут. В голосе его появилась холодная твёрдость.
— Я отказался быть одним из них. Он чуть наклонился вперёд, и теперь каждое слово ложилось тяжелее предыдущего.
— Я пытался их собрать. Да. Я ходил по Риму, по Турину, по лагерям, где они сидели, как скот за проволокой, и ждали, куда их перевезут дальше. Я говорил им о борьбе, о возвращении, о том, что поражение — это не конец. И знаешь, что я услышал в ответ? Он посмотрел прямо в глаза Драгану.
— «Где дают землю?» Тишина между ними стала острой.
— Вот тогда я понял: войну мы проиграли не тогда, когда отступили. Мы проиграли её тогда, когда они перестали хотеть победы. Он выпрямился.
— И в этот момент я перестал зависеть от них. Он на секунду отвёл взгляд, как будто возвращаясь к тому моменту, который стал точкой перелома. Лука замолчал не потому, что ему нечего было добавить, а потому, что дальше начиналось то, что уже нельзя было вернуть обратно в молчание. Он смотрел на Драгана внимательно, изучая не лицо даже — реакцию, почти незаметные сдвиги в выражении глаз, ту осторожную неподвижность, за которой скрывалась привычка просчитывать последствия ещё до того, как произнесены слова. Он понимал, что делает, и понимал цену этого шага: до этой минуты его знание принадлежало только ему одному, и именно в этом заключалась его власть. Он слишком долго пытался найти иной путь — людей, готовых верить, людей, готовых действовать, людей, которые не задают вопросов, — и всякий раз приходил к одному и тому же пределу: меч нельзя взять толпой, его нельзя добыть тайно, его нельзя извлечь руками тех, кто ищет спасения или оправдания. Для этого требовалась сила другого порядка — сила, имеющая право действовать открыто, прикрываясь необходимостью, законом, пользой для всех, и именно поэтому ему нужен был не соратник, а посредник между тайной и реальностью, человек, который умеет превращать невозможное в проект, а проект — в необходимость. Он смотрел на Драгана не как на человека, а как на условие, без которого дальнейшее движение невозможно, и именно это внутреннее решение, уже принятое, но ещё не произнесённое, придало его голосу ту ровность, за которой скрывалось не спокойствие, а усилие удержать растущее напряжение. Он позволил тишине продлиться ещё мгновение, почти ощутимо, как если бы проверял, выдержит ли она вес того, что должно быть сказано.
— Ты думаешь, всё началось тогда, когда я ушёл, — сказал он негромко, — но это не так. Он чуть наклонился вперёд, опершись ладонями о стол, и на мгновение его взгляд стал жёстче.
— Это началось раньше. Там, где ты остался. Короткая пауза.
— Когда у меня появился крест. Он не показал его, но само слово прозвучало так, будто предмет лежал между ними.
— Ты помнишь Радована. Это не был вопрос. Драган кивнул.
— Он рассказал мне то, о чём не должен был говорить. Историю, которую передают не вслух. Про Архангела Михаила и его меч. Про то, что не исчезает вместе с людьми. Он говорил ровно, но под этой ровностью уже чувствовалось напряжение, как под тонкой коркой льда чувствуется движение воды.
— Тогда я впервые понял, что мы — не конец. Что за тем, что мы делаем, стоит нечто большее, чем просто война. Он задержал взгляд на Драгане.
— И что не все в этой войне равны. Пауза стала чуть длиннее.
— Есть те, кто выполняет. И есть те, кому дают. Он едва заметно коснулся груди.
— Мне дали. С этого момента его речь стала плотнее, быстрее — не по темпу, а по внутреннему напряжению.
— Когда я уходил через горы, я уже знал, что это не бегство. Остальные уходили от страха, от расправы, от конца. Я уходил, потому что понимал: то, что было — только начало. Он усмехнулся, коротко, без радости.
— Они исчезали не потому, что их убивали. Они исчезали потому, что в них ничего не осталось. Они теряли цель. Я не мог исчезнуть. Он резко поднял взгляд.
— Потому что у меня был крест.
Теперь он говорил уже не как человек, рассказывающий, а как человек, доказывающий самому себе правильность прожитого пути. Он резко провёл ладонью по столу, как будто отсекая что-то. Голос стал жёстче.
— Я искал не людей. Я искал смысл того, что мне дали. Пауза.
— И этот смысл привёл меня в церковь. — продолжил Лука. — Нашу. Церковь дала мне крышу. Но не она дала мне путь. Путь я нашёл сам. Он на секунду замедлился, но это было не успокоение — это было собирание.
— Не вера, Драган. Доступ. Он чуть наклонил голову.
— Через крест. Пауза.
— В Риме я встретил Барбару, которая открыла мне доступ не к убежищу, а к знанию, к архивам. Через архивы — к тому, что было спрятано не от врагов, а от слабых. И вот здесь в голосе появилась почти неуловимая интонация — не мягкость, нет, а что-то вроде внутреннего поворота. Он медленно провёл рукой по столу, словно по камню.
— Она привела меня в монастырь Сакра-ди-Сан-Микеле. К святому Михаилу.
Драган не шевельнулся, но внутри что-то отозвалось — имя, слишком знакомое. Лука не отвёл взгляда. Он будто ждал этого момента — не вопроса даже, а внутреннего сопротивления, которое неизбежно должно было возникнуть у Драгана, когда разговор приблизится к сути.
— Ты можешь не верить, — сказал он медленно, — мне это не нужно. Он поднял глаза. И в них уже не было прежней ровности.
— Но там… — он чуть наклонился вперёд, — там не остаётся ничего, за чем можно спрятаться. Слова стали плотнее.
— Ни лжи. Ни прошлого. Ни страха. Он почти шептал, но от этого напряжение только усилилось.
— Там ты остаёшься один на один с тем, что есть на самом деле. И затем, резко:




