Карта образованного ума

- -
- 100%
- +

Введение. О замысле этой книги
Школьные и университетские годы оставляют после себя странный осадок. Нам годами внушают, что образование — это склад. Туда свозят даты, формулы, чужие мысли и громкие имена. Но стоит переступить порог учебного заведения и столкнуться с живой, непредсказуемой реальностью, как этот склад оказывается бесполезным. Ни одна заученная дата не подскажет, как принять трудное решение. Ни одна формула не утешит в минуту отчаяния. Знание остаётся мёртвым грузом, а способность мыслить часто так и не пробуждается.
Подлинное образование начинается там, где заканчивается зубрёжка. Оно приходит только после тех книг, которые заставляют мир двоиться, а затем собираться заново — уже в ином, более ясном качестве. Такие книги не просто сообщают сведения. Они меняют саму оптику взгляда.
Замысел этого труда — сплавить в единое целое пять великих учений, каждое из которых поодиночке способно перевернуть сознание. Четыре из них хорошо известны: «Рассуждение о методе» Рене Декарта, «Опыты» Мишеля Монтеня, «Наука логики» Георга Вильгельма Фридриха Гегеля и «Анти-Дюринг» Фридриха Энгельса. Пятая книга стоит особняком. Это современное, жёсткое и беспощадно точное исследование анатомии власти и устройства элит. Я намеренно не называю ни её заглавия, ни имён её создателей.
Эта работа обладает такой разрушительной ясностью, что её название должно оставаться секретом — пусть читатель встретится с ней лицом к лицу лишь тогда, когда его ум пройдёт все предыдущие ступени и будет готов выдержать эту правду. Ни один из этих пяти источников не даёт успокоительных ответов. Все пять учат иному: они заставляют по-новому ставить вопросы.
Эта книга выстроена как путь. Она начинается с сомнения — с того единственного движения ума, которое отделяет живую мысль от мёртвой догмы. Затем она ведёт читателя к самопознанию, ибо сомневающийся рано или поздно замечает, что сомневается именно он сам, и ему необходимо понять, кто же он такой. Далее открывается диалектика [способ мышления, при котором предмет рассматривается через его внутренние противоречия и их непрерывное развитие] — взгляд на мир как на становление, где всё живёт, движется и спорит с самим собой. От диалектики мысль поднимается к системе, осознавая, что реальность не есть набор разрозненных предметов, а есть единая ткань взаимных связей.
И наконец, от системы мы переходим к власти, потому что любая человеческая конструкция, какой бы возвышенной она ни казалась, в конечном счёте держится на отношениях одних людей с другими. Пять книг здесь работают как пять линз, наведённых на одну и ту же действительность.
Моя задача состояла не в том, чтобы добросовестно пересказать классиков. Пересказ убивает мысль. Мне нужно было кристаллизовать из их трудов самое сильное, отшлифовать и перевести на язык, понятный любому вдумчивому читателю. Каждая из пяти книг-источников по-своему трудна. Гегель писал так, что современники всерьёз советовали перед чтением его трудов отказаться от здравого смысла. Декарт сух и геометричен. Монтень растекается, словно река в весеннее половодье. Энгельс полемичен и порой гневлив.
А пятая, скрытая от нас пока книга, написана изнутри традиции, предполагающей у читателя немалую подготовку. Этот труд снимает с великих источников академическую корку и обнажает их живое ядро — ту самую мысль, ради которой они когда-то были созданы.
Книгу можно отдать в руки старшеклассника, который только начинает подозревать, что от него скрывают нечто важное, и она не покажется ему заумной. Её прочитают и люди с сединой на висках, уже умеющие жить, но желающие понять скрытые механизмы собственной судьбы. Здесь не требуется предварительной философской подготовки. Любой сложный термин объясняется при первом появлении в квадратных скобках. Любая отвлечённая мысль немедленно опирается на пример из повседневности, на исторический сюжет или на простую житейскую аналогию.
В конечном счёте эта книга учит не тому, что думать, а тому, как думать. И в этом смысле она способна заменить изрядную долю того, что мы по привычке называем образованием.
ЧАСТЬ I. ПРОБУЖДЕНИЕ УМА
Глава первая. Сомнение как начало пути
В ноябре тысяча шестьсот девятнадцатого года баварские холода пробирали до костей, и двадцатичетырёхлетний французский дворянин Рене Декарт, служивший военным инженером в армии герцога Максимилиана, искал убежища от стужи. Он нашёл небольшую, хорошо натопленную комнату с изразцовой печью и заперся в ней, решив провести несколько дней в абсолютном одиночестве. Позже он назовёт эти дни самым плодотворным временем своей жизни.
Тепло печи, густая тишина, отсутствие внешних раздражителей и человек, который впервые по-настоящему, без оглядки на авторитеты, задал себе один-единственный, разрушительный вопрос: а что я в действительности знаю? Не что мне говорили учителя, не что я вызубрил из книг, не то, что принято считать истиной в приличном обществе, а что знаю именно я, так, чтобы мог поручиться за это собственной жизнью и разумом.
Этот вопрос, прозвучавший в натопленной баварской комнате, и есть точка отсчёта всей современной европейской мысли. Не потому, что до Декарта никто не сомневался. Сомневались и древние греки, и средневековые схоласты, и скептики Возрождения. Но Декарт совершил поступок иного порядка: он превратил сомнение из мимолётного настроения в строгий метод, из случайного ощущения интеллектуального дискомфорта в осознанный, беспощадный инструмент. С этого превращения и начинается наша книга, ибо без умения сомневаться ни один из последующих инструментов мысли попросту не заработает.
Чтобы понять, что именно заставило Декарта усомниться во всём, нужно представить себе масштаб его образования. Он окончил иезуитский колледж Ла-Флеш, одно из лучших учебных заведений тогдашней Европы, где восемь лет изучал латынь, греческий, философию, математику, теологию, право и медицину. Школа считалась образцовой, преподаватели — лучшими умами эпохи, а программа — самой современной. Юный Декарт был одним из способнейших учеников и по окончании колледжа оказался, по его собственному признанию, одним из самых учёных людей своего поколения. И вот, выйдя из стен школы с тяжёлым грузом энциклопедических знаний, он обнаружил нечто странное и тревожное: образованные люди вокруг него спорят обо всём на свете и ни в чём не сходятся. Юристы несогласны с юристами, философы опровергают философов, теологи проклинают теологов. Каждый уверяет, что истина на его стороне; каждый ссылается на непререкаемые авторитеты; каждый искренне возмущается слепотой противников. Если бы образование давало знание, рассуждал Декарт, образованные люди неизбежно сходились бы в главных вопросах. Но они расходятся.
Следовательно, то, что им дали в школе и университете, не есть знание. Это нечто иное — мнение, традиция, культурная привычка, наконец, просто заученные формулы, которые при первой же серьёзной проверке рассыпаются в прах.
Эта декартова интуиция не только не устарела за четыре столетия, но и обрела новую, пугающую остроту. Представим себе двух современных молодых людей, Аристарха и Снеткова, получивших блестящее образование в престижных университетах. Аристарх изучал экономику и историю, Снетков — социологию и политологию. Оба начитаны, оба владеют сложной терминологией, оба уверены в своём понимании мира. Но стоит им заговорить о причинах исторических кризисов, о природе справедливости или о механизмах работы рынков, как выясняется, что они живут в совершенно разных реальностях. Аристарх считает, что история движется рациональными интересами, а рынок — естественная среда человеческого процветания. Снетков с пеной у рта доказывает, что история есть череда иррациональных катастроф, а рынок — лишь ширма для скрытых властных группировок. Оба оперируют фактами, оба цитируют классиков, оба искренне презирают наивность оппонента.
Если бы университетское образование давало знание, Аристарх и Снетков в конечном счёте пришли бы к единому знаменателю. Но они расходятся, оставаясь каждый при своём. А значит, и сегодня, как и во времена Декарта, то, что мы по привычке называем образованием, есть не знание, а набор сведений, чужих мнений, доверие к авторитетам и ловкость в жонглировании концепциями.
Человеческий ум устроен так, что ему легче хранить чужие мнения, чем добывать собственные. Это закон когнитивной экономии. Думать самостоятельно — значит тратить колоссальное количество энергии, терпеть неопределённость и рисковать ошибиться. Гораздо проще принять на веру то, что говорит учитель, книга или общественное большинство. Так ум превращается в склад, где пылятся чужие выводы. И первый шаг к подлинному образованию состоит в том, чтобы увидеть этот склад со стороны и понять: большая часть того, что я считаю своим знанием, на самом деле лишь чужое мнение, принятое на веру из-за страха перед пустотой.
Здесь и появляется ключевое понятие, без которого всё дальнейшее движение мысли невозможно, — методическое сомнение [приём, при котором мыслящий добровольно и последовательно подвергает сомнению все свои убеждения, чтобы найти то, что не поддаётся сомнению]. Сразу нужно сделать важнейшую оговорку: речь идёт не о скепсисе в обыденном, обывательском смысле. Обыденный скептик сомневается, чтобы остановиться и снять с себя ответственность. Он говорит: «Я ни в чём не уверен, истина непознаваема, поэтому ничего не буду утверждать и ни во что не буду вмешиваться». Скептик стоит на месте, его сомнение — это удобная подушка, на которой можно спокойно спать, не забивая голову сложными мыслями. Декарт сомневается иначе — чтобы двинуться дальше. Он говорит: «Я подозреваю всё, что знаю, и проверяю каждое утверждение, как проверяют монету на зуб. То, что выдержит проверку, я принимаю как фундамент; то, что не выдержит, безжалостно отбрасываю».
Сомнение у Декарта — это инструмент, а не мировоззренческая позиция. Это различение принципиально: декартово сомнение — это не итог размышлений, а начало пути, не конец мысли, а её отправная точка. Без этого различения Декарт остался бы одним из многих салонных скептиков; с ним он становится архитектором нового разума.
Чтобы почувствовать разницу, обратимся к трём сравнениям. Первое: сапёр на минном поле. Сапёр подозревает каждый квадратный сантиметр земли. Он не проходит мимо подозрительного бугорка, не отмахивается от странной проволочки, не доверяет даже собственным следам, оставленным час назад. Но он делает это не для того, чтобы вечно стоять на краю поля, парализованный страхом. Он проверяет землю, чтобы найти безопасный путь. Его подозрение инструментально: оно работает на движение, а не против него. Второе сравнение: путник, который проверяет каждый камень под ногой прежде, чем наступить. Он делает это не из ненависти к камням, а из желания дойти до вершины горы, не сорвавшись в пропасть. И третье: хирург, который очищает рану от омертвевших тканей, чтобы потом её зашить. Очистка причиняет боль, она выглядит как разрушение организма, но это необходимая подготовка к исцелению.
Точно так же декартов сомневающийся проверяет свои убеждения не ради самого сомнения и не из любви к разрушению. Декартово сомнение есть подготовка к знанию, а не отказ от него.
Что же именно Декарт отправляет под сомнение и в каком порядке? Этот порядок не случаен; он выстроен как лестница, ведущая от самого очевидного к самому глубокому, от поверхности восприятия к самим основаниям разума. Первое, что попадает под подозрение, — показания чувств. Мы привыкли безоговорочно доверять глазам и ушам: я вижу дерево — значит, дерево есть; я слышу голос — значит, кто-то говорит. Но чувства обманывают. Прямая палка, опущенная в воду, кажется сломанной. Далёкая башня кажется круглой, хотя она квадратная. Больной глаз видит пятна, которых нет, а усталый слух различает шорохи в тишине. Если чувства обманывают хоть раз, а они обманывают постоянно, — им нельзя доверять без оговорок. Декарт не говорит, что чувства всегда лгут. Он формулирует куда более строгий принцип: раз чувства иногда лгут, я не могу считать абсолютно надёжным ничего, что получено только через них. Может быть, и весь окружающий меня мир — лишь одна большая, безупречная иллюзия, устроенная тем, кто меня обманывает.
Второе, что отправляется под сомнение, — убеждения, основанные на обычае и привычке. Каждый из нас с детства впитывает множество мнений от родителей, от учителей, от сверстников, из книг и газет. Мы привыкаем к ним, как привыкаем к родному языку, и перестаём их замечать, принимая за саму ткань реальности. Но обычай у каждого народа свой. То, что кажется очевидным и священным жителю одной эпохи, кажется абсурдным и кощунственным жителю другой. То, что для одной культуры является основой нравственности, для другой — тяжкое преступление. Если бы обычай давал знание, все народы и эпохи сходились бы в главных вопросах. Но они расходятся. Следовательно, обычай — не источник истины, а источник привычек мышления, географическая и историческая случайность.
Декарт не отвергает обычай с порога — он просто ставит его под подозрение. Что-то в нём, может быть, и истинно, но чтобы отделить истинное от ложного, нужно проверить каждое положение заново, без оглядки на то, что «так принято» и «так делали предки».
Третье, что отправляется под сомнение, — даже математические истины, и это кажется уже чрезмерным, почти безумным шагом. Ведь два плюс два равно четырём независимо от того, кто считает, в какую эпоху и в какой стране. Декарт и сам признаёт, что математические истины кажутся самыми надёжными, они не зависят от капризов чувств или культурных обычаев. Но он ставит мысленный эксперимент, который навсегда изменил эпистемологию: а что, если существует злой гений [гипотетическое существо, единственная цель которого — вводить меня в заблуждение даже в самых очевидных вещах]? Этот всемогущий злой гений устроил мой ум так, что я всякий раз ошибаюсь, когда считаю, и искренне верю в то, что дважды два — четыре, тогда как на самом деле это не так. Я не могу доказать, что такого гения нет. Я не могу выйти из собственного ума и посмотреть на математику снаружи, со стороны.
Поэтому даже математические истины, при всей их кристальной очевидности, я обязан поставить под подозрение. Если я не могу исключить злого гения, я не могу быть уверен ни в чём, что происходит в моей голове.
К этому моменту, а Декарт подвёл себя к нему сознательно, шаг за шагом, сжигая за собой все мосты, — под сомнением оказывается абсолютно всё. Мир вокруг меня, может быть, не существует. Моё тело, может быть, не моё. Мои воспоминания, может быть, вложены в меня тем же злым гением. Мои логические и математические знания, может быть, ложны. Ничто не устояло. Ничто не осталось таким, в чём я мог бы быть уверен. Это очень страшное, экзистенциально неприятное положение. Человеку, оказавшемуся в нём, кажется, что он висит в абсолютной пустоте, без опоры, без направления, без точки отсчёта.
Именно в этой звенящей пустоте и больше нигде — Декарт и находит то, что искал. Но об этом открытии речь пойдёт в третьей главе. Здесь же важно другое: довести сомнение до конца. Не отступить на полпути, не сказать себе: «ладно, большинству-то вещей я могу доверять, зачем доводить до абсурда». Декарт настаивает: половинчатое сомнение бесполезно и даже вредно. Если я сомневаюсь в чём-то, я должен сомневаться во всём, что связано с этим «чем-то». Иначе я обманываю себя: делаю вид, что занимаюсь философией, а на деле просто перекрашиваю фасад ветхого здания, оставляя гнилые стены нетронутыми.
Здесь нужно сделать важное уточнение, без которого декартово сомнение легко понять превратно и использовать во зло. Сомнение Декарта — не есть отказ от веры и не есть презрение к знанию. Декарт был верующим католиком и не собирался подрывать религию. Он был гениальным математиком и преклонялся перед математической истиной. Его сомнение — методическое, то есть оно применяется ради определённой цели и снимается, когда цель достигнута. В этом его принципиальное, непреодолимое отличие от сомнения цинического. Циник сомневается, чтобы оправдать собственное безразличие и трусость: «Я ни в чём не уверен, всё равно все лгут, поэтому не буду ни во что вмешиваться и буду думать только о своей выгоде».
Декарт сомневается, чтобы обрести ясность: «Я подозреваю всё, чтобы найти то, что выдержит любое подозрение». Циник использует сомнение как щит, за которым прячется от мира; Декарт использует его как кирку, чтобы пробиться сквозь толщу иллюзий к самому основанию реальности. Разница не в приёме, а в цели, и эта разница решающая. Один и тот же вопрос «а правда ли это?» может быть началом великой мысли и концом всякой мысли — в зависимости от того, кто его задаёт и зачем.
Это различение — между сомнением ради истины и сомнением ради бездействия — станет одним из сквозных мотивов всей нашей книги. Мы встретимся с ним снова, когда будем говорить о диалектике Гегеля [где противоречие есть двигатель мысли, а не повод для её остановки], и когда будем говорить о власти [где трезвое видение устройства общества не должно скатываться в цинизм и равнодушие]. Сейчас, в первой главе, важно закрепить простую, но требующую мужества мысль: декартово сомнение — не позиция, а практика. Не предмет веры, а то, что делают, и делают с ясной целью — очистить ум от чужих мнений и подготовить его к самостоятельному, ответственному мышлению.
Чтобы почувствовать, как эта практика работает, полезно применить её к какому-нибудь конкретному убеждению — не к абстрактным математическим истинам, а к чему-то из повседневной жизни, тому, что мы считаем само собой разумеющимся. Возьмём, например, утверждение, которое сегодня встречается почти у каждого и звучит из каждого утюга: «талантливый и трудолюбивый человек всегда пробьётся наверх». Многие из нас выросли с этим убеждением; оно звучало из уст родителей, учителей, героев книг; оно кажется почти очевидным, утешительным и справедливым.
Декартов сомневающийся берёт это утверждение и подвергает его безжалостной проверке. Первое: откуда я это знаю? Из наблюдения? Но я наблюдал множество талантливых и трудолюбивых людей, которые прожили жизнь в бедности, безвестности и тяжёлом труде, пока бездарные лентяи купались в лучах славы. От авторитета? Но авторитеты говорят разное: одни воспевают меритократию, другие утверждают, что миром правит случай и связи. Может из-за привычки? Но привычка ничего не доказывает, она лишь выдаёт желаемое за действительное. Или из желания, чтобы это было так? Но желание не есть аргумент, оно лишь признак нашей уязвимости перед жестокостью мира.
После такой проверки утверждение «талант всегда пробивается» уже не выглядит очевидной истиной. Оно выглядит скорее как пожелание, как утешение, как нравственная установка, призванная заставить людей работать, но не как знание о мире. И это уже колоссальное достижение: мы увидели разницу между тем, что я хочу считать истинным, и тем, что я в действительности знаю. Важная оговорка: то, что утверждение не выдержало проверки, не означает, что оно ложно. Может быть, в каких-то специфических условиях, в каких-то обществах, в каких-то исключительных случаях талант действительно пробивается.
Декартово сомнение не выносит окончательного приговора. Оно лишь переводит утверждение из разряда «слепых очевидностей» в разряд «открытых вопросов». А вопрос уже можно исследовать: при каких именно условиях талант вознаграждается, а при каких — подавляется; какие общественные устройства поощряют способности, а какие — требуют покорности; что вообще значит «пробиться» — деньгами, властью, внутренним спокойствием. Так из категорического, не требующего доказательств лозунга рождается живое, пульсирующее исследование. И в этом — главное действие сомнения: оно не разрушает мысль, а пробуждает её. Утверждение, которое я принял на веру, не требует от меня ничего, кроме бездумного повторения. Утверждение, которое я поставил под вопрос, требует исследования, проверки, различения — то есть подлинной работы ума.
Тот, кто усвоил эту практику, не становится циником. Он не начинает ходить по улицам и говорить каждому встречному: «А ты уверен? А откуда ты знаешь? А может, всё не так?». Сомнение как внешняя поза утомительно и для самого сомневающегося, и для окружающих, оно превращается в дешёвый троллинг. Но сомнение как внутренняя практика — тихое, не демонстративное, беспощадное к самому себе — становится частью мышления. Человек, владеющий этой практикой, не верит первому встречному утверждению, но и не отвергает его огульно, как это делают фанатики. Он удерживает его в подвешенном состоянии до тех пор, пока не проверит. Это подвешенное состояние — не нерешительность и не слабость характера. Это высшая честность ума перед лицом сложности мира. Ум, способный выдержать подвешенное состояние, не бросаясь ни в безоговорочное согласие, ни в безоговорочное отрицание, — это уже не наивный ум. Это ум, начавший путь к образованию в подлинном смысле слова.
Здесь уместно задать один вопрос, который сам Декарт не формулировал в явном виде на этом этапе, но который неизбежно возникает у внимательного читателя, оказавшегося вместе с философом в баварской комнате. Если всё ставится под сомнение, если чувства лгут, обычаи случайны, а математика может быть иллюзией злого гения, то кто же сомневается? Кому нужен этот титанический труд, если в итоге всё равно ничего не остаётся? Этот вопрос — не придирка, а ключ ко всей европейской философии. Декарт заметил, что в самом акте сомнения скрыто нечто, что сомнению не поддаётся. Сомневаться может только тот, кто мыслит; мыслить может только тот, кто существует. Сам акт сомнения — неважно, обоснованного или нет — уже доказывает существование сомневающегося.
Из этого наблюдения вырастает знаменитая формула «я мыслю, следовательно, я существую», которой будет посвящена третья глава. Но прежде чем перейти к ней, нужно сделать ещё один шаг, которому посвящена вторая глава: нужно превратить сомнение в метод. Сомнение, даже доведённое до конца, ничего не даст, если за ним не последует движение мысли по определённым правилам. Без правил сомнение превращается в разрушительный скепсис, а скепсис не строит. Правилам же мысли — методу, как его называл Декарт, — посвящена следующая глава нашей книги.
Глава вторая. Метод, который проясняет ум
Сомнение, каким бы целительным оно ни было, остаётся лишь расчисткой места. Если за ним не следует движение мысли по строгим правилам, оно застывает в бесплодном скепсисе. Скептик умеет разрушать, но не умеет строить. Декарт прекрасно понимал эту опасность, и потому рядом с радикальным сомнением он поставил второе, созидательное понятие — метод. Это слово не просто красивый термин; оно восходит к греческому выражению, означающему «путь вслед за чем-то».
Декарт имел в виду именно путь — неспешную, последовательную поступь разума, ведущую от хаоса впечатлений к кристальной ясности знания. Без метода мысль мечется, словно путник без компаса в зимнем лесу: каждый шаг кажется верным, а в итоге человек обнаруживает себя на том же месте, замерзающим и обессилевшим. С методом мысль идёт уверенно, как путник, сверяющийся с картой: пусть не быстрее, зато точно к цели.
Чтобы почувствовать разницу, представим двух людей, Леонтия и Мануйлова, оказавшихся в незнакомом, запутанном городе и желающих прийти к нужному дому. Леонтий идёт без плана: сворачивает туда, где красивее витрины, заглядывает в случайные переулки, теряет время, возвращается на перекрёстки, где уже был, и через час блужданий с досадой понимает, что не продвинулся к цели ни на шаг. Мануйлов действует иначе: он заранее наметил маршрут — сначала до центральной площади, оттуда до фонтана, затем третий поворот направо, и через двадцать минут он уже стоит у нужного крыльца. Разница не в скорости шага и не в физической выносливости. Разница в наличии внутренней геометрии движения.
Точно так же и в мышлении: можно быть блестяще начитанным, обладать быстрым и острым умом, но мыслить хаотично, потому что нет метода. А можно не блистать эрудицией, но мыслить безупречно точно. Декарт не уставал повторять, что средний ум, вооружённый верным методом, продвинется дальше, чем гениальный ум, предоставленный самому себе. Это не утешение для посредственности, а суровый приговор гениальности, не ведающей дисциплины.
В своём знаменитом трактате Декарт сформулировал четыре правила, составляющие скелет этого метода. Важно понять: это не четыре разных инструмента, лежащих в ящике по отдельности. Это четыре фазы единого, непрерывного движения мысли. Их нельзя применять выборочно; выпадение любого из них обрушивает всю конструкцию. Чтобы постичь декартов метод, нужно сначала рассмотреть каждое правило вблизи, а затем увидеть их нерасторжимое единство.



