Книга 10. «Тот, Кто Пишет Кровью»

- -
- 100%
- +
«Оптима.»
Её имя — не на коже. В воздухе. Буквы крупные, чёрные, с каплями, которые не падали вниз, а висели, как будто гравитация тоже была написана и Автор забыл указать направление.
«Ты выбирала за них. Выбирай снова.»
Шесть имён повисли в воздухе. Над каждым — кадр. Тот, что она видела ночью: Фаргус на мосту, Прима в круге, Окси в беге, Даффи за партой, Сиринити в слове. И шестой кадр — пустой. Без изображения. Чистая страница.
Её.
«Выбери, кто умрёт. Остальные выживут. Чисто. Благородно. Как в сказке.»
Оптима стояла. Одна — пятеро были за спиной, в школе, за стенами, которые Разлом ещё не забрал. Она велела им ждать. Не потому что смелая — потому что знала: если Автор предложит выбор при всех, кто-нибудь согласится. Фаргус — из гордости. Прима — из силы. Даффи — из покоя. Окси — из скорости. Сиринити — из слова.
Каждый нашёл бы причину умереть красиво. Автор считал на это. Красота — его валюта. Он покупал финалы красотой, как торгаш покупает зерно серебром.
Оптима смотрела на имена. На кадры. На пустую страницу, которая была ею.
И думала.
Не о том, кто умрёт. О том, почему она должна выбирать.
— Нет, — сказала она.
Голос не повторил. Буквы в воздухе дрогнули — едва, как будто перо споткнулось. Не об руку — о слово. О короткое, двубуквенное, которое не помещалось в его предложение.
— Я выбирала за них, — продолжила Оптима. Голос ровный. Без пафоса. Без дрожи. Как читают протокол, не приукрашивая. — Я выбирала лучший вариант. Каждый раз. За каждого. И каждый раз лучший вариант стоил мне чего-то, что я не успевала сосчитать, потому что считала для других.
Она подняла руку. Ту, с именем Фаргус на предплечье. Буквы пульсировали — рвано, как сердце, которое боится.
— Я не буду выбирать, кто умрёт. Не потому что не могу. Потому что это не мой выбор. Не мой — один. Это наш. Шесть голосов. Шесть рук. Шесть кровей. Ты написал нас по одному — но мы живём по шесть.
Пауза.
Разлом молчал. Четвёртый рот — тот, что говорил — замер. Не закрылся — замер. Как открытый рот, который забыл, что хотел сказать.
— Ты предлагаешь сказку, — сказала Оптима. — Один умирает, остальные живут. Чисто. Благородно. Красиво. Но красота, за которую платят жизнью, — не красота. Это сделка. А я больше не торгую. Я выбираю — но не одна. И не лучшее. Лучшее — ловушка. Лучшее — это то, что я придумываю за всех, пока все молчат. Я больше не придумываю за всех.
Она опустила руку. Посмотрела на пустую страницу — свой кадр, свою смерть, которую Автор оставил чистой, потому что ещё не решил.
— Мы выберем вместе. Все шестеро. Или не выберем никто. И твоя книга останется без финала.
Чернила на земле темнели.
Не мгновенно — медленно, как кровь, которая сворачивается. Буквы на заборах, на траве, на стенах — те, что Тишина написала ночью — меняли цвет. Из чёрного в тёмно-красный. Из тёмно-красного — в бурый. Как будто чернила старели. Как будто живая кровь на страницах наконец начинала сохнуть.
Автор делал паузу.
Не вдох — паузу. Длиннее, чем вдох. Длиннее, чем пауза между абзацами. Паузу между главами. Паузу, в которую Автор — впервые за три дня, за три ночи, за тридцать три страницы — не знал, что писать дальше.
Имя Оптима на руке Фаргуса — там, в школе, за стенами — дрогнуло. Фаргус почувствовал. Поднял руку. Посмотрел. Буквы были — но другие. Не такие острые. Не такие глубокие. Как будто перо, которое их писало, ослабело на полтона.
— Она отказала ему, — сказал Фаргус. Не вопрос. Факт.
— Оптима не отказывает, — сказала Прима. Она сидела на полу школы, спина к стене, глаза закрыты. — Оптима предлагает. Другое.
— Какое? — Даффи.
— Не его, — ответила Прима.
Оптима стояла перед Разломом. Одна. Небо над ней — страница, на которой текст замедлился. Буквы, которые раньше бежали строчками, как вода по желобу, теперь стояли. Ждали. Не падали, не бежали — стояли, как солдаты, которым не отдали приказ.
Четвёртый рот закрылся. Не захлопнулся — сомкнулся. Медленно, как губы, которые произнесли последнее слово и не нашли следующего.
Тишина — та, что пишет — отступила. На шаг. На страницу. На абзац. Не убежала — отошла. Как собака, которую хозяин придержал за ошейник.
Небо держалось.
Оптима повернулась спиной к Разлому. Впервые — спиной. Не от страха — от доверия. К себе. К ним. К тому, что за стенами школы пятеро ждут её не потому, что она велела, а потому, что выбрали — ждать.
Она шла к школе, и трава под ногами была чистой. Без букв. Без имён. Без чужого почерка. Просто трава. Мятая, примятая, живая.
За спиной — Разлом молчал.
Впервые — молчал.
В классе было темно. Свечи — те, что зажгла Прима — горели. Пять. Не шесть. Одна погасла, пока Оптима была снаружи. Никто не видел, какая. Когда посмотрели — горели пять. Но света было достаточно.
Оптима вошла. Села на пол. Скрестила ноги. Посмотрела на пятерых.
— Он хочет, чтобы я выбрала, — сказала она. — Кто умрёт.
Тишина.
— Я не выбрала, — продолжила она. — Я предложила ему без финала. Он остановился. Не сдался — остановился. Это разные вещи. Он думает.
— Сколько у нас? — Окси. Быстро. Точно. Без лишних слов. Она научилась — не быть только быстрой, быть точной.
— Не знаю, — ответила Оптима. — Но чернила на земле темнеют. Это значит, что его кровь — на страницах — начинает сохнуть. Живая кровь не сохнет, если писатель пишет. Она сохнет, если писатель остановился.
— Тогда он остановился, — Сиринити. Голос — ровный, как линия. Но в нём было что-то новое. Не напряжение — любопытство. Сиринити впервые за всю историю звучала так, будто ей интересно, что будет дальше.
— Да, — Оптима. — И пока он остановился — мы пишем.
Она достала из кармана обрывок бумаги. Не из Разлома — свой. Настоящий. Из дома, который стоял на улице Полевой, рядом со школой. Из ящика, где бабушка держала рецепты. Бумага — жёлтая, мягкая, пахнущая укропом и забытым летом.
— Перо, — сказала она.
Даффи достал из кармана гвоздь. Ржавый, из стены, где раньше висела доска. Не перо — гвоздь. Но ржавчина на острие была тёмно-красной. Как кровь. Как чернила.
Оптима взяла гвоздь. Уколола палец. Капля — тёмная, густая, живая — выступила на подушечке. Она поднесла палец к бумаге.
— Мы пишем свою книгу, — сказала она. — Не его. Нашу. Своими словами. Кровью, которой ещё не было, но уже есть.
Первая буква на жёлтой бумаге — кривая, тёмная, живая. Не «О». Не «О» от «Оптима». Не «О» от «один».
«М».
От «Мы».
За стенами школы Разлом молчал. Чернила на земле темнели. Буквы на деревьях бледнели — не стёртые, а забытые. Как слова, которые Автор написал, но перестал в них верить.
Где-то в глубине страниц — там, где чернила были краснее, а бумага — плотнее — кто-то сидел над пустой страницей. Перо в руке. Капля на острие — не падала.
Ждал.
Но впервые — не героя.
Ждал, что напишет герой.
Глава пятая: «У каждого автора — соавтор. У каждого героя — право на черновик.»
Глава 5. Фаргус перестаёт бежать
Фаргус исчез на рассвете.
Не ушёл — исчез. Как строчка, которую стёрли ластиком, не оставив следа. Он стоял у окна школы, смотрел на Разлом, моргнул — и не стоял. Пустое место. Тёплый отпечаток ног на пыльном полу. Запах — рваный, как костёр, который затушили ногой.
— Фаргус, — сказала Оптима. Не позвала — констатировала. Как диагноз.
Окна не было. Вернее — было, но за стеклом instead of серого неба — коридор. Длинный. Тёмный. С дверями по бокам. Стекло не разбилось — оно стало коридором, как будто рама окна развернулась внутрь и проглотила то, что стояло перед ней.
Фаргус был внутри.
Он шёл.
Коридор был тёплым. Не как школа — как дом. Пол — деревянный, крашеный, с щелью, через которую дуло. Щель была знакомой. Фаргус знал эту щель. Это была щель в полу дома на улице Полевой, где он вырос, где бабушка сушила яблоки на верёвке, где пахло укропом и железом от печки.
Он сделал шаг. Коридор стал длиннее. Не намного — на длину шага. Ровно настолько, чтобы конец оставался там же — впереди, в темноте, на расстоянии, которое не сокращалось.
Слева — дверь. Открытая. За ней — воспоминание.
Ему было четырнадцать. Драка за школой — не Наумовской, той, другой, прошлой. Трое против одного. Он побежал. Не от слабости — от скорости. Ноги понесли раньше, чем голова решила, и голова не успела возразить, потому что ноги были быстрее. Он бежал по переулку, мимо заборов, мимо гаражей, и ветер в ушах звучал как овации. Он добежал до дома. Забрался под крыльцо. Сидел в темноте, обхватив колени, и сердце билось так, будто награда за бег, а не наказание за трусость.
Дверь была мягкая. Тёплая. Пахла яблоками и верёвкой. Она звала: войди, сядь, свернись, посиди в темноте. Здесь безопасно. Здесь тебя не найдут.
Фаргус прошёл мимо.
Справа — другая дверь.
Ему было семнадцать. Разговор с отцом. Не драка — хуже. Слова. Тихие, медленные, как капли воды на лоб. «Ты никуда не годишься. Ты бегаешь от всего. От школы, от работы, от меня. Ты даже бегаешь от того, что я тебе говорю прямо сейчас». Он встал и вышел. Не хлопнул дверью — вышел тихо, как выходят, когда не знают, что ответить, и знают, что бегство — единственное, что умеют.
Дверь — мягче предыдущей. Теплее. За ней — кухня, где пахнет хлебом, где отец сидит за столом и ждёт, что сын вернётся и сядет напротив. Ждёт. Без злости. Без упрёка. Просто ждёт.
Фаргус прошёл мимо.
Третья дверь. Четвёртая. Пятая.
Каждая — воспоминание, где он ушёл. Из драки, из разговора, из дружбы, из любви, из себя. Каждая дверь — мягче, теплее, безопаснее предыдущей. Автор не лгал. Он не запирал — он предлагал. Бери любую. Заходи. Садись. Живи в том моменте, где ты ещё не сбежал, но уже решил. Там — тепло. Там —苹果и. Там — отец ждёт. Там — безопасно.
Коридор удлинялся с каждым шагом. Двери множились. Сотни. Тысячи. Каждая — миг, когда Фаргус выбрал ноги. Не голову, не сердце — ноги. Ноги несли, голова молчала, сердце отставало на три шага и не догоняло никогда.
«Беги.»
Голос — не снаружи. Из стен. Из пола. Из воздуха. Тот самый — без слов, без интонации. Давление, которое пишет.
«Беги. Это твоя страница. Ты хорошо бежишь.»
И Фаргус бежал. Ноги несли — как несли всегда, как несли в четырнадцать, в семнадцать, в двадцать, в Наумовке, в Разломе, в жизни. Ноги — единственное, что у него работало без разрешения головы. Ноги — его талант, его проклятие, его страница.
«Ты хорошо бежишь. Продолжай. Двери открыты. Воспоминания тёплые. Ты можешь бежать вечно — это не наказание. Это подарок. Бег без конца. Бег без выбора. Бег, в котором не нужно решать.»
Фаргус бежал. Коридор удлинялся. Двери мелькали — тёплые, мягкие, с яблоками, с хлебом, с ожиданием, с безопасностью. Бег без выбора. Бег без боли. Бег, в котором не нужно решать.
Красиво.
Уместно.
Финально.
Он остановился.
Не потому что устал — он не уставал, Автор написал его выносливым. Не потому что corridor кончился — он не кончался, Автор писал его бесконечным. Не потому что дверь слева была лучше — все двери были одинаково хороши, и в этом была ловушка.
Он остановился потому что услышал.
Не голос — дыхание. За спиной. Там, откуда он пришёл. В темноте, которую Автор не писал. В той части коридора, которая была за страницей, за текстом, за чернилами. Там, куда Автор не заглядывал, потому что не придумал.
Дыхание — рваное, как костёр. Его собственное. Но не из воспоминания — из настоящего. Из того, что не было написано. Из того, что Фаргус делал прямо сейчас — не бежал, а дышал. Жил. Не по сценарию.
Он остановился. И услышал — тишину. Не ту, что пишет. Ту, что слушает. Тишину, которая стояла за спиной — в темноте, которой нет на страницах.
«Беги. Что ты делаешь? Беги. Это твоя страница. Ты хорошо бежишь.»
Голос — громче. Настойчивее. Строчки на стенах задрожали — буквы поплыли, как тёплый воск. Автор писал быстрее. Срочнее. Не потому что злость — потому что страх. Страх того, что герой перестанет быть героем на его странице и станет чем-то, для чего у него нет чернил.
Фаргус развернулся.
Медленно. Не рывком — всем телом, как разворачивают корабль: нос, корпус, корма. Он повернулся лицом к темноте, из которой пришёл. К той части коридора, где двери были не мягкими — где их не было вовсе. Где стены были голыми, без текста, без букв, без чужого почерка. Где пол был не деревянным — земляным. Холодным. Ненастроенным.
Там не было воспоминаний. Не было яблок. Не было отца за столом. Не было безопасности.
Там было — ничего.
И это «ничего» было первым, что Фаргус выбрал сам.
Он пошёл назад.
Не побежал — пошёл. Медленно. Шаг за шагом. Коридор сопротивлялся — стены сжимались, пол проседал, буквы на стенах кричали строчками, как заголовки, которые никто не читает. Автор писал — быстро, яростно, красиво:
«Он пошёл назад. Он не должен идти назад. На этой странице нет обратного направления. Стоп. Стоп. Стоп.»
Фаргус шёл. Темнота впереди — та, которой не было на страницах — дышала. Не как Разлом — как ночь. Обычная, деревенская, с запахом мокрой травы и дымом из труб. Ненастроенная ночь. Написанная не Автором.
«Беги! Это приказ! Это твоя страница! Ты хорошо бежишь!»
— Я хорошо бегаю, — сказал Фаргус. Вслух. В темноту. Голосу, который писал. — Но я не хочу бежать. Я хочу стоять. Здесь. В темноте, которую ты не написал. В месте, которого нет в твоей книге. Я хочу стоять — и никуда не идти. Ни вперёд, ни назад. Ни в дверь, ни в окно. Ни в твою страницу, ни в свой страх.
Он остановился. Стоял.
— Я не боюсь темноты, — сказал он. — Я боялся темноты в четырнадцать, когда сидел под крыльцом. Я боялся, что меня найдут. Теперь я боюсь другого — что я найду себя. Что я остановлюсь и увижу того, кого бежал. Не отца. Не драчунов. Не друзей. Себя. Фаргуса, который бежит. Фаргуса, которого ноги несут, а голова молчит. Фаргуса, которого все знают как быстрого — но никто не знает, куда он бежит.
Пауза.
— Я бежал к тебе, — сказал он Авторау. — Всё это время. Три месяца. Три части. Я бежал не от — к. К тебе. К тому, кто пишет. К тому, кто знает, куда. Я бежал, потому что ты написал мне ноги и не написал цель. Я бежал, потому что ты не дал мне причины остановиться.
— Теперь — даю, — сказал голос. Не приказ — признание. Тихое. Сквозное. Как скрип пера, которое сломалось.
— Нет, — ответил Фаргус. — Я сам даю. Я останавливаюсь. Не потому что ты разрешил. Потому что я — решил.
Коридор схлопнулся.
Не сломался, не рассыпался, не исчез — схлопнулся, как книга, которую захлопнули. Страницы — с дверями, воспоминаниями, яблоками, отцом, безопасностью — легли друг на друга, тесно, как листы в стопке. Двери — внутрь. Воспоминания — внутрь. Бег — внутрь. Всё, что Автор написал для Фаргуса, — легло в одну точку, в один лист, в одну страницу.
И эта страница упала.
На пол школы. Тонкая. Лёгкая. Как осенний лист — не берёзовый, не дубовый. Бумажный. Чёрный текст на белом. Чужой почерк с наклоном влево. Завиток на «г». Капля, которая больше не капала.
Фаргус стоял на месте, где раньше было окно. Ноги — на полу школы. Руки — пустые. На запястье — имя Окси, но буквы были другими. Не острыми. Не глубокими. Мягкими. Как будто перо, которое их писало, наконец ослабело.
— Ты вернулся, — сказала Оптима. Не «ты в порядке», не «где ты был». «Вернулся». Как будто знала — не куда, а откуда.
— Я перестал бежать, — сказал Фаргус. Посмотрел на свои руки. Потом — на окно. Окна не было — но в проёме, где оно было, стояла стена. Обычная. Кирпичная. Штукатурка. Трещина. Не Разлом — трещина. Обычная, бытовая, от старости. — Он запер меня в коридоре. Из воспоминаний. Каждая дверь — туда, где я убегал. Он хотел, чтобы я бежал вечно. В безопасность. Без выбора. Без меня.
— И? — Прима.
— Я пошёл назад. В темноту, которой нет на страницах. Он не может туда писать. Там нет бумаги.
— Что там? — Сиринити. Один вопрос. Но не «что в темноте» — «что в тебе, когда ты в темноте».
Фаргус помолчал. Посмотрел на свою страницу — ту, что упала на пол. Чёрный текст на белом. Его страница. Его бег. Его красиво написанная трусость.
— Я, — ответил он. — Там — я. Тот, от которого бежал. Оказалось, что стоять рядом с собой — не страшно. Просто — неудобно. Как ботинки, которые жмут. Снимаешь — и ноги болят от того, что привыкли к тесноте.
Окси подошла к странице. Наклонилась. Её ладони — белые, ободранные, пустые — коснулись бумаги. Буквы под её пальцами дрогнули. Не от страха — от узнавания. Она знала, что такое бежать. Она бежала тридцать семь секунд от того, что не двигалось. Она знала, каково это — ноги несут, голова молчит, сердце отстаёт на три шага.
— Ты не вернулся, — сказала она. Голос — тихий. Не быстрый. Точный. — Ты дошёл. Разные вещи.
Фаргус посмотрел на неё. На её ладони — белые, пустые. На свои — с именем, которое она носила на его коже.
— Разные, — согласился он.
Где-то в глубине Разлома — там, где страницы становились реже, а чернила — суше — кто-то смотрел на пустой коридор. Стены — голые. Пол — земляный. Темнота — ненастроенная. Место, в которое он не мог писать, потому что не мог представить.
Герой побывал там.
Герой выбрал темноту, которую Автор не придумал.
И Автор — впервые — не знал, что с этим делать.
Перо висело над страницей. Капля на острие — не падала. Не потому что застыла — потому что Автор не знал, куда её капнуть. Впервые за всю книгу — не знал.
На полу школы лежала страница. Фаргус поднял её. Сложил — пополам, ещё раз. Убрал в карман. Не выбросил — сохранил. Потому что это была его страница. Написанная не им — но прожитая им. И прожитое не выбрасывают, даже если оно больно. Особенно если оно больно.
Свечи горели. Пять. Но света было достаточно.
На бумаге, которую Оптима уколола гвоздём, было одно слово: «Мы».
Рядом, ниже, другим почерком — кривым, рваным, как костёр, — появилось второе:
«Стоим.»
Глава шестая: «Сила — это не вес. Это — где ты стоишь, когда все побежали.»
Глава 6. Прима и вес, которого нет
Прима не исчезла. Она просто стала тяжёлой.
Не в теле — в присутствии. Когда Фаргус вернулся из коридора, когда Оптима писала «Мы», когда свечи горели пятью огнями — Прима стояла у стены и давила. Не на кого — на что-то. На пол. На фундамент. На землю под школой. Как будто её вес вышел за пределы тела и стал чем-то, что держало не её, а всё вокруг.
Она всегда так. Держала.
В первой части — Прима несла. Буквально. Когда мост рухнул, она стояла на обломках и держала балку, пока все переходили. Когда Разлом открылся, она встала перед ним — руками, спиной, телом — как щит. Когда кому-то было страшно, они не шли к Оптиме — к Оптиме шли за планом. К Приме — потому что рядом с ней становилось твёрдо. Под ногами. В голове. Везде.
Прима была стеной. Не потому что хотела — потому что получалось. Сила — единственное, что у неё работало без разрешения сердца. Сила — её талант, её проклятие, её страница.
Автор написал её сильной. Красиво сильной. Сильной так, как пишут богатырей в былинах: плечи — шире двери, голос — ниже грома, шаг — тяжелее камня. Он написал её так, потому что так было удобно: сильный герой — полезный герой. Сильный герой держит мир, пока остальные решают, что с ним делать.
А когда мир нужно закрыть — сильный герой входит в Разлом и закрывает его собой. Потому что сильный. Потому что выдержит. Потому что так — красиво.
Четвёртый рот Разлома — тот, что говорил с Оптимой — раскрылся снова. Не перед ней — перед Примой. Пока Фаргус рассказывал про коридор, пока Окси трогала страницу, пока Сиринити молчала — Разлом нашёл другую цель.
Он не звал. Он показывал.
Посреди класса — воздух стал плотным, как стекло. Прозрачным, но осязаемым. И в этом стекле — весы. Большие, чугунные, старинные, с медной стрелкой, которая дрожала. Не метафора — предмет. Настоящий. Тяжёлый. Стоял на полу школы, и пол под ним просел — тонко, на ширину трещины, которая не была Разломом, но хотела.
На одной чаше — мир.
Не глобус, не картинка — мир. Наумовка, берёзы, небо, школа, Разлом, все шестеро. Всё, что было и всё, что будет. Мир — маленький, сжатый, как комок бумаги, но весящий столько, сколько весит. Много. Больше, чем может один. Больше, чем может шесть.
На другой — Прима.
Она стояла на чаше. Не взошла — оказалась. Чаша под ней была пустой, но не лёгкой — нулевой. Как точка отсчёта. Как ноль, от которого меряют всё остальное.
Стрелка дрогнула. Мир перевесил.
«Смотри.»
Голос — не из стен. Из меди. Из чугуна. Из стрелки, которая дрожала. Тот же голос — без слов, без интонации. Давление, которое пишет.
«Мир — тяжелее. Всегда — тяжелее. Ты это знаешь. Ты это несла. Три месяца. Три части. Каждую страницу — ты держала. Балку, мост, небо, друзей. Ты держала — потому что сильная. Потому что я написал тебя сильной.»
Пауза. Стрелка дрожала. Мир — внизу. Прима — вверху. Лёгкая. Пустая. Ноль.
«Твоя жизнь — малая цена. Не потому что маленькая. Потому что — против мира. Любой согласится. Любой герой — согласится. Сильный — тем более. Сильный знает: вес распределяется. Если убрать одну точку опоры — конструкция держится. Если убрать мир — не на чем держать.»
Чаша с миром — вниз. Чаша с Примой — вверх. Перевес — очевиден. Математика — чистая. Сказка — правильная.
«Согласись. Войди в Разлом. Закрой его собой. Ты выдержишь — ты сильная. И все останутся. Красиво. Уместно. Финально.»
Прима стояла на чаше и смотрела вниз.
На мир. Маленький, сжатый, тёплый — с берёзами, с дождём, с запахом укропа из бабушкиного ящика. С Фаргусом, который перестал бежать. С Оптимой, которая перестала выбирать. С Даффи, который перестал прятаться. С Окси, которая перестала спешить. С Сиринити, которая перестала молчать.
Мир весил больше. Автор не лгал. Он не преувеличивал — он взвешивал. Точно. Честно. Мир — тяжелее одного. Всегда — тяжелее. Это не ложь, не угроза, не уловка. Это — физика. Это — сказка. Сильный герой жертвует собой, потому что мир — тяжелее.
Все пятеро смотрели. Не могли не смотреть — весы были в центре класса, и меди на них блестела тускло, как старая монета, которую нашли в земле и не оттерли. Пятеро смотрели — и молчали. Потому что математика была чистой. Потому что мир — тяжелее. Потому что Прима — сильная. Потому что так — правильно.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.







