Книга 8. «Окси Двоится»

- -
- 100%
- +
На другой стороне ниши Сиринити лежала с открытыми глазами и смотрела в темноту, туда, где сидела Окси. Где Окси, казалось, разговаривала с пустотой. Сиринити не слышала слов, но видела: тень Окси на стене была не одна. Рядом — едва, едва-едва — угадывалась вторая. Меньше, тоньше, прозрачнее. Как тень от свечи, которой нет.
Сиринити не стала записывать. Не потому что не хотела — потому что не знала, как записать то, что видела, не сказав при этом «я схожу с ума». А сходить с ума она не была готова. Пока не готова.
За перевалом, в деревне, которую сожгли семь лет назад, в окне пустого дома горел свет. И кто-то в этом окне стоял, прижав ладонь к стеклу.
Изнутри.
Глава 4. Сплетение
Оно началось не сразу.
Первым заметил не человек — ручей.
Тропа спускалась с перевала, и группа перебиралась через мелкую воду по камням, когда Окси остановилась на середине ручья и замерла. Просто замерла — как человек, который услышал своё имя, но не понял, откуда. Фаргус прошёл мимо, брызгая, Даффи перешёл чуть ниже по течению, тяжело наступая на мокрые камни, Оптима перешёл первым и уже поднимался на берег. Сиринити — последней, записав на ходу: Окси. Остановка на ручье. 3 сек.
Прима стояла на том же камне.
Невидимая. Неощутимая. Но Окси знала, где она, — знала так, как знаешь, с какой стороны кровати привычнее спать, не думая, не выбирая. И когда Окси сделала следующий шаг, Прима сделала его тоже. Не подражая — совпадая. Левая нога, правая рука, перенос веса, пауза на камне, шаг. Вдох — выдох. Вдох — выдох.
Ручей звенел. И в этом звоне на один миг ритм сбился, потому что вода текла сквозь две фигуры одновременно, и обе были одного шага, одного дыхания, одного счёта.
Фаргус обернулся:
— Окси, ты идёшь или квартиру тут снимаешь?
Окси пошла. Прима пошла рядом. Их шаги не слышались — один, потому что второй не существовал для мира, — но воздух между ними стал гуще, плотнее, как бывает перед грозой, когда ещё ничего не произошло, но уже всё изменилось.
Оптима шёл впереди и чувствовал это.
Он не знал, что чувствует, — это было не слово, не мысль, а телесное ощущение, как когда в комнате становится кем-то больше, хотя дверь не открывалась. Он и раньше чувствовал лишнее присутствие — в деревне за перевалом, в пещере, где стены блестели мокрым сланцем. Там тоже было больше, чем видно. Там тоже воздух был тяжёлым от тех, кого нельзя было сосчитать.
Он не обернулся. Но начал слушать.
Три дня спустя спуска с перевала. Группа шла по редкому лесу — кедры, мох, камни, поросшие лишайником, — и между деревьями висела та особенная тишина, которая бывает не тишиной, а паузой. Днём. На открытом месте. Когда все идут и говорят, и тем не менее — тихо.
Окси разговаривала.
Фаргус шёл рядом, и ему казалось, что Окси бормочет — бесedly, монотонно, как люди бормочут в дороге, когда ноги идут, а мозг уплыл. Он прислушался: слова, обрывки, интонации. Нет — не обрывки. Реплики. Вопросы и ответы. Окси говорила так, как говорят в разговоре: паузы на ответ, смена интонации на чужой реплике.
— С кем ты? — спросил Фаргус, и сам испугался своего вопроса, потому что задал его в шутку, а ответ мог быть не шуточным.
— Сама с собой, — сказала Окси, и улыбнулась — на полсекунды позже, чем нужно.
Фаргус отстал. Подошёл к Даффи, забрал у него из руки сухарь, откусил, прожевал, вернул. Даффи не заметил — он смотрел на Окси, и в его маленьких испуганных глазах было то знание, которое он носил в себе с самого подвала и которое еда не могла заглушить, хотя он пытался, честно пытался, три дня подряд.
— Она говорит с пустотой, — сказал Даффи тихо. Не Фаргусу — в сухарь.
Фаргус не ответил. В этом было новое: Фаргус не ответил. Фаргус, для которого молчание было чем-то неестественным, как для рыбы — ходьба, — промолчал. И в этом молчании было больше страха, чем в любом крике.
Оптима шёл впереди, и его спина была спиной человека, который знает.
Он обернулся — один раз, на полповорота, — и увидел: Окси идёт, губы шевелятся, и рядом с ней, в полушаге, воздух дрожит. Не сильно. Не зримо. Но дрожит — как дрожит над костром, только холодно, без тепла, без света. Просто дрожь. Чуть заметная волна, бегущая по краям реальности, как по воде от брошенного камня.
Оптима не спросил. Он давно перестал спрашивать то, на что не хотел получать ответ. Вместо этого он остановился, снял рюкзак, расстегнул боковой карман и достал мешочек.
Кожаный. Старый. Потёртый до белизны на сгибах, с потемневшим шнурком, завязанным узлом, который знала только его мать. Мать умерла двенадцать лет назад, и мешочек был единственной вещью, которую она оставила ему не как наследство, а как наказ: Не открывай, пока не придётся. А придётся — откроешь и поймёшь.
Он открывал его один раз. После деревни. После пещеры. После того, как увидел дым на горизонте и не стал спускаться. Тогда он высыпал кости, бросил, и они легли в фигуру, которую его мать называла «Пустая комната», — и которая означала: здесь уже нет никого, и хорошо, что нет. Он закрал мешочек обратно и двенадцать лет не трогал.
Сейчас — пришлось.
Костяные осколки — не кости, а осколки, плоские, неровные, вырезанные из лопатки какого-то зверя давно и тщательно, с рисунком, который стёрся от прикосновений, — легли на ладонь. Семь штук. Тяжелее, чем кажутся. Оптима подбросил их — не высоко, на ладонь, как бросают монету, — и они упали на камень.
Группа остановилась. Фаргус потому что остановился Оптима. Даффи потому что остановился Фаргус. Сиринити потому что остановились все. Окси — потому что Прима остановилась тоже, и сплетение не позволяло одной двигаться, когда другая стоит.
Кости легли.
Оптима смотрел на них долго. Его лицо не менялось, но руки — обе — побелели в суставах, и это у человека, который неделю назад вышел из подвала без единого изменённого мускула, было равносильно крику.
Фигура называлась «Раздвоенный путь».
Его мать показала ему эту фигуру один раз — нарисовала углём на стене дома, когда ему было девять, и сказала: Если кости лягут так — бегите. Не думайте. Бегите. Он запомнил рисунок не глазами, а телом — как запоминают ожог, не цвет, а боль. Одна кость поперёк. Две — параллельно, но расходятся. Четыре — кругом, разорванным с одной стороны, как кольцо с выбитым звеном. Это означало: путь, который разделился на два, и оба ведут в одно место, и это место — не здесь.
— Что это значит? — спросил Фаргус. Его голос был тихим, и в нём не было привычной бравады. Он видел руки Оптима и понял: если этот человек, который не боится ничего, сжимает кулаки — значит, бояться нужно.
Оптима собрал кости в ладонь, ссыпал обратно в мешочек, затянул узел — тот самый, который знала только мать, — и убрал в рюкзак. Потом встал, отряхнул колени и сказал одно слово:
— Зеркало.
Тишина. Настоящая. Не пауза — дыра.
— Какое зеркало? — спросил Даффи, хотя знал. Он знал с того момента, как вышел из подвала и почувствовал, что Окси идёт за ним не в такт. Он знал, но спрашивал, потому что вопрос откладывал ответ.
— Подвал, — сказал Оптима. — Мы идём обратно в подвал.
Даффи побледнел. Не побелел — побледнел, как будто из него вылили кровь и влили молоко. Цвет ушёл из лица за секунду, и пакет с печеньем в его руке захрустел — пальцы сжались сами, не спрашивая разрешения. Он открыл рот, закрыл, открыл снова. Ничего не сказал. Сухарь выпал из другой руки, и он не поднял.
Фаргус стоял ровно, но его правая рука — та, что точила нож три ночи подряд, — повисла вдоль тела неподвижно, и пальцы на ней не шевелились, и это было страшнее, чем если бы он дрожал. Фаргус без движения рук — это был не Фаргус.
Сиринити закрыла дневник.
Не захлопнула — закрыла. Аккуратно, как закрывают дверь, за которой остался кто-то, кого не хочешь оставлять, но и забрать не можешь. Она убрала лоскутки в карман, застегнула пуговицу — это был жест, который у неё означал больше, чем слова: я перестала записывать. Я перестала быть наблюдателем. Я теперь внутри.
Окси стояла и смотрела на Оптима. И в её глазах — мокрый асфальт, стеклянный блеск — отразилось что-то, что могло быть облегчением, или ужасом, или тем и другим, потому что она состояла из обоих, и разделить их было нельзя.
Он знает, — подумала Прима, стоя рядом, невидимая, дрожащая, сплетённая. — Он не знает, что именно, но он знает, что мы идём обратно. И он знает, что это не выбор.
— Окси, — сказал Оптима, и впервые за четыре дня посмотрел ей в глаза. Долго. Тяжело. Как человек, который перебирает в памяти лицо друга и сравнивает с тем, что перед ним. — Ты... ты?
Окси молчала. Молчала долго — дольше, чем может молчать живой человек, не потому что не знает ответ, а потому что ответ — это не «да» и не «нет». Ответ — это я — часть тебя, но не та.
— Идём, — сказала Окси.
И Оптима кивнул. Не потому что понял. Потому что принял. Он принял то, что не понимал, как принимают дождь — не потому что хотят, а потому что некуда деться.
Они развернулись. Тропа назад шла на подъём, и перевал стоял впереди, как стена, и за перевалом — подвал, и в подвале — зеркала, и в зеркалах — все, кто когда-либо смотрел и не отвёл взгляд.
Даффи шёл последним. Он не ел. Впервые за четыре дня — не ел. Пакет с печеньем лежал в кармане, нетронутый, и это было самым страшным, что случилось за это утро. Страшнее костей. Страшнее слова «зеркало». Страшнее лица Оптима.
Если Даффи перестал есть — значит, он перестал верить, что еда поможет. А если Даффи перестал верить в еду — значит, он перестал верить во что-либо вообще.
Сиринити шла за Окси и смотрела на её затылок. Голова — наклонена вправо. Всё ещё. Тот же градус. Та же неправильность. Но теперь Сиринити видела и другое: тень Окси на тропе. Тень шла вполшага позади. Всегда вполшага. И в тени — едва, неразличимо — угадывался второй силуэт. Меньше. Тоньше.
Сиринити не достала дневник. Пуговица была застёгнута.
Впереди, за перевалом, в подполе старьёвщика, зеркала висели в темноте и ждали. Они умели ждать. Они ждали всю жизнь — каждого, кто спустится, каждого, кто посмотрит, каждого, кто не сможет отвести взгляд.
И у каждого отражения, запертого в стекле, были свои планы на тело, которое ходит по эту сторону и думает, что оно — единственное.
Глава 5. Дорога назад
Лес не хотел их обратно.
Это было не метафорой. Прима чувствовала сопротивление так, как чувствует течение — не глазами, а телом. Тропа, по которой они прошли четыре дня назад, сужалась. Не зарастала — именно сужалась, будто земля сдвигалась по краям, как рана, которая затягивается. Кедры стояли ближе друг к другу, чем стояли. Мох на камнях был гуще, темнее, влажнее, чем должен быть в сентябре. Ветки опускались ниже, и Фаргус, который шёл вторым, дважды получил по лицу хвоей и оба раза не выругался, а просто отмахнулся, и его молчание было страшнее любого слова.
Оптима рубил. Он достал топор — не нож, не палку, топор, который таскал на боку рюкзака с первого дня пути, — и рубил ветки, что перегораживали тропу. Не зло, не лихорадочно. Методично, как человек, который знает: если перестанет рубить, тропа закроется, и они останутся здесь, в лесу, который не выпускает.
Даффи шёл за Фаргусом и молчал. Второй день не ел. Пакет с печеньем лежал в кармане, и рука его, привыкшая тянуться к нему каждые двадцать минут, лежала вдоль тела, ненужная, как третье ухо. Его лицо было серым, и под глазами залегли тени, которые не были тенями от деревьев — они были изнутри, как синяки на стекле, которое тресло, но ещё держится.
Окси шла предпоследней, и Прима — рядом, и сплетение держалось: шаг, дыхание, пауза. Но теперь в сплетении появилась новая нота — напряжение. Как струна, которую подтянули выше, чем она рассчитана, и которая звенит не от музыки, а от того, что вот-вот лопнет.
Сиринити шла последней. Дневник не открывала. Пуговица кармана застёгнута. Но глаза — её точные, фиксирующие, неотвратимые глаза — работали, и она видела.
Видела, что тропы петляют.
Не просто извиваются — петляют. Проходят одно и то же дерево дважды. Огибают камень, который уже обходитывали. Возвращаются к ручью, который перешли утром. Будто лес водит их по кругу, не грубо, не жёстко — мягко, как взрослый уводит ребёнка от края крыши, беря за руку и разворачивая, и ребёнок не замечает, потому что рука тёплая, а направление кажется правильным.
— Мы ходили тут, — сказал Фаргус на второй день. Он остановился у валуна, на котором была царапина — его царапина, от его ботинка, когда он спотыкался два дня назад. — Вот эта царапина. Моя. Я тут уже был.
— Лес водит, — сказал Оптима, не оборачиваясь.
— Что?
— Лес. Не хочет. Идём.
И они пошли. Оптима рубил. Тропа открывалась — неохотно, по одной ветке, по одному метру, — но открывалась, потому что топор был железом, а железо не подчиняется тому, что живёт в деревьях и мху.
Третий день.
Фаргус нашёл осколок.
Он лежал на тропе — не у тропы, не в траве, а на тропе, посередине, как положенный. Плоский, с ладонь, с неровным краем, как отбитый от большего куска. Зеркальная поверхность — тусклая, пыльная, но живая, отражающая.
Фаргус поднял его — просто, машинально, как поднимают всё, что блестит на дороге, — и замер.
В осколке было лицо.
Не его. Не Окси. Не чьё-либо из группы. Лицо — мужское, узкое, с впалыми щеками и глазами, которые были открыты слишком широко, как у человека, который смотрит и не может перестать смотреть. Незнакомое. И живое — в том смысле, в котором не должно быть живым отражение в куске стекла, лежащем на лесной тропе.
— Это не я, — сказал Фаргус, и его голос дрогнул, и это был второй раз за всю дорогу, когда его голос дрожал, и оба раза — из-за зеркала.
Он чуть не уронил осколок. Потом — не уронил. Потом всё-таки уронил, и осколок упал зеркальной стороной вверх, и в нём мелькнуло лицо снова — на долю секунды, — а потом стекло потемнело, как окно, в котором задёрнули штору.
Прима видела.
Она видела не лицо — она видела лицо и больше. Она видела, как от осколка идёт нить. Тонкая, как паутина, холодная, как зимний воздух, тянущаяся от стекла вниз, в землю, в корни, в камень, в глубину, туда, где подвал старьёвщика висит на своих цепях со своими зеркалами, и оттуда — по корням, по трещинам, по капиллярам земли — расходится наружу, как кровь по сосудам.
Зеркало расширялось.
Не в подвале. Из подвала. Осколки расходились по миру, как семена одуванчика, разносимые ветром. Каждое — окно. Каждое — выход. Каждое — вход. Каждое — ловушка, потому что зеркало не отражало мир — оно протягивало через себя, как протягивают руку сквозь переплёт окна, чтобы схватить то, что снаружи.
Прима поняла это не мыслью — холодом. Холод шёл от осколка, от земли, от корней, и в этом холоде было послание, не словесное, а сущностное: мы повсюду. Мы в трещинах камней и в лужах после дождя. Мы в окнах домов и в глазах детей. Мы в каждом блеске, в каждой гладкой поверхности, в каждом отражении. Мы не в подвале. Подвал — это дверь. А мы — комната.
— Брось, — сказала Прима.
Фаргус не слышал. Никто не слышал. Но Окси — двойная Окси — обернулась, и в её глазах блеснуло: она слышала. Она слышала Приму, потому что они были сплетены, и то, что доходило до одной, дрожало в другой, как звук в одной струне отыгрывает в соседней.
Окси подошла к Фаргусу, взяла его за запястье — мягко, но твёрдо, — и разжала пальцы. Осколок упал. Окси накрыла его ботинком, вдавила в мох.
— Не трогай зеркал, — сказала она.
Фаргус смотрел на неё, и в его лице — в его живом, подвижном, неумеющем молчать лице — проступило то, что он прятал за шутками с самого начала: он понял. Не всё, не до конца, но достаточно. Он понял, что Окси — не Окси, и что осколок — не осколок, и что лес — не лес, и что они идут не просто в подвал, а в пасть, и пасть уже открыта.
— Окси... — начал он.
— Не сейчас, — сказала она.
И он замолчал. И они пошли.
Четвёртая ночь.
Лагерь разбили в низине, у замшелого валуна, который был достаточно большим, чтобы загородить ветер. Огонь развели слабый — ветки были сырыми, дымили, и дым стоял в низине, как молоко в блюдце, густой и низкий.
Даффи уснул. Наконец-то. Три дня без еды измотали его — не тело, тело было привычное, большое, с запасами, — а дух. Дух Даффи держался на еде, как дом на фундаменте, и без еды начал проседать, трещать, крениться. Уснул он тяжело, провалившись, как камень в воду, и храпел — тихо, мерно, и его храп был единственным звуком, который ещё принадлежал нормальному миру.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



