Ясиния. Хроники Медного Кулака

- -
- 100%
- +
На полях одной из записей Орвин приписал: «Резонатор. Частота настроена на подавление аномалий. Аномалией они называют жизнь. Бойтесь тех, кто зовёт жизнь аномалией».
А ниже, уже знакомым почерком — почерком моего отца — было добавлено: «Я говорил с Орвином. Мы думаем, резонатор можно перенастроить обратно. Но это означает войну с Советом. Я готов. Орвин — нет. Он боится, что без щита город не выдержит. Мы спорим. Надеюсь, я успею его убедить».
Не успел. Ни Орвина, ни себя. Обоих убили — одного через неделю после этой записи, другого через три месяца. Обоих выдали смерть за несчастный случай.
Я закрыла папку и долго сидела, глядя в стену. Передо мной лежала не просто схема Маяка — передо мной лежала история моего отца. История его борьбы и его смерти. И завещание: «Я готов». Значит, я тоже должна быть готова.
Вечером я собрала их в каюте «Серой Совы». Вельм курил трубку, хотя обычно никогда не курил на борту — боялся, что искра попадёт в паровую трубу. Видимо, сегодня ему было всё равно. Корвус сидел в углу, прямой, как клинок, и молча разглядывал схемы башни — те, что я принесла из архива. Таро устроился на ящике с инструментами, сложив руки на коленях, и смотрел на меня с тревогой и надеждой.
Я разложила бумаги на столе и рассказала им всё. Про бархатцы. Про архивы. Про Орвина и его дневники. Про то, что Маяк — не защитник, а клетка, построенная на фундаменте древнего святилища. Про то, что мой отец знал это и пытался перенастроить резонатор. И про то, что если мы хотим изменить город, нам нужно закончить то, что он начал: пробраться в башню, добраться до кристалла и вернуть его к первоначальной частоте.
— Частоте жизни, — сказал Таро. — Не подавления.
Вельм выбил трубку.
— Перенастроить, — повторил он. — Это как? Просто войти в башню и повернуть рычаг?
— Я не знаю точно, — призналась я. — Но Корвус знает башню изнутри.
Все посмотрели на Корвуса. Тот долго молчал, потом заговорил — тихо, бесстрастно, словно читал донесение. Но я слышала в его голосе то, чего не было раньше: не холод, а горечь. Горечь человека, который слишком поздно узнал правду.
— Башня стоит на старом фундаменте, — начал он. — Внешний периметр — двенадцать постов. Днём патрулируют Хранители, ночью — наёмники из гильдии охраны. Внутренний периметр — ещё восемь постов, все из Ордена. Верхний ярус, где находится кристалл, закрыт для всех, кроме Верховного Смотрителя. Но есть старая техническая шахта в восточном крыле. Ею не пользовались десять лет, с тех пор как установили новый подъёмник. Если подняться по тросам и балкам, можно попасть прямо в камеру резонатора, минуя все посты.
— По тросам? — Вельм присвистнул. — На тридцатиметровую высоту? Леди-налоговик полезет по тросам?
— Я полезу с ней, — отрезал Корвус. — И восточный вход охраняет человек, который должен мне услугу. Пять лет назад его сына обвинили в контрабанде дораскольных семян. Вы же знаете закон: за хранение живых семян — виселица. Парню грозила смерть. Я подменил улики и закрыл дело. С тех пор стражник — мой должник. Он пропустит нас и промолчит.
В каюте повисла тишина. Я смотрела на Корвуса и видела то, чего не замечала раньше: не холодного дознавателя, а человека, который двадцать лет служил лжи, но не разучился отличать правду. Человека, который потерял наставника и теперь пытался хоть что-то исправить.
— Почему вы это делаете, Корвус? — спросила я тихо. — Вы Хранитель. Пусть бывший. Почему идёте против Ордена?
Он долго молчал, глядя в стену. Потом заговорил, и голос его дрогнул — впервые на моей памяти:
— Я рассказывал вам об Орвине. О том, что он сказал мне перед смертью. Но я не рассказывал, что он был мне не просто наставником. — Корвус поднял глаза. — Он был моим отцом. Не по крови — по духу. Он вырастил меня, когда мои родители погибли при аварии на заводе. Он учил меня всему, что я знаю. И когда я нашёл его мёртвым, я понял: он погиб, потому что знал правду, которой не побоялся. А я, его ученик, его сын, двадцать лет служил тем, кто его убил. — Он перевёл дыхание. — Я не могу вернуть эти годы, Ясиния. Но я могу сделать так, чтобы его смерть была не напрасной.
Он замолчал. Я молчала тоже. Слова были не нужны — мы оба знали, что значит терять отца. И что значит идти по его следам.
Вельм кашлянул.
— Моя история попроще, — сказал он, и его голос прозвучал неожиданно мягко. — Я старый контрабандист. Всю жизнь вожу уголь и вру в декларациях. Никаких высоких материй. Но когда моя баржа заговорила со мной, я вдруг понял: мир, в котором я жил, был не единственным. И даже не настоящим. — Он посмотрел на меня. — Знаете, что сказал мне котёл? Он сказал: «Ты возишь смерть». Я возил уголь сорок лет и думал, что помогаю городу. А он сказал — смерть. И я поверил. Потому что пар не лжёт. — Он кивнул на иллюминатор. — И когда вы пришли тогда, в трюм, и не испугались говорящего котла, я подумал: если эта рыжая девица в дурацких очках не боится, то и мне нечего.
— Мои очки не дурацкие, — машинально ответила я.
— Как скажете. — Вельм улыбнулся краешком губ. — Но вы их всё время поправляете, когда волнуетесь. И сейчас поправили.
Я опустила руку. Он был прав.
Таро заговорил последним. Его скрипучий голос прозвучал неожиданно твёрдо:
— Я сорок лет работал в оранжерее Хранителей. Я знал, что Маяк — не благо. Знал и молчал. Потому что боялся. Потому что у меня не было никого, за кого стоило бы бороться. — Он перевёл взгляд на меня. — Теперь есть. Есть вы, Ясиния. Есть вяз. Есть птицы. Есть надежда, что перед смертью я увижу, как этот проклятый город наконец задышит. И если ради этого нужно взять лопату и встретить патруль Совета — что ж, я готов.
Он посмотрел на меня, и в его выцветших глазах я прочла то, чего не видела раньше: решимость человека, который больше не боится. Которому есть за что умирать — и ради чего жить.
Я обвела их взглядом. Старый контрабандист, чей котёл заговорил о смерти и жизни. Бывший Хранитель, потерявший отца и ищущий искупления. Древний садовник, который сорок лет молчал, но больше не хотел молчать. И я — налоговый инспектор с круглым лицом, дурацкими очками и тремя семенами в кармане. Странная команда для спасения мира. Но другой у нас не было.
— Хорошо, — сказала я. — Тогда слушайте план.
План был прост и безумен одновременно. Корвус ведёт меня в башню через восточную шахту сегодня же ночью — тянуть больше нельзя, Маяк усиливает подавление с каждым днём, ещё неделя, и вяз начнёт умирать, а птицы улетят. Вельм устраивает диверсию на угольных складах Первого острова — поджигает старые запасы, поднимает тревогу, отвлекает Хранителей от башни. Таро остаётся в саду и, если понадобится, принимает удар на себя.
— Они могут прийти снова, — предупредила я. — Как в прошлый раз, когда пытались вырубить вяз. Теперь у них есть приказ Совета, а не просто угрозы.
— Пусть приходят, — спокойно ответил Таро. — У меня есть лопата. И мне нечего терять.
Эти слова повисли в воздухе тяжёлым обещанием. Я хотела возразить — сказать, что ему есть что терять, что он нужен саду, нужен мне, — но он посмотрел на меня так, что я замолчала. В его глазах была та же решимость, что и у отца на страницах дневника: «Я готов».
До ночи оставалось несколько часов. Я провела их в саду, сидя у вяза. Золотистые листья мягко светились в сумерках, и птицы — три дюжины молчаливых янтарноглазых стражей — сидели на ветвях, не шевелясь. Я достала из кармана последнее семя — маленькое, светлое, почти золотистое. Сова на нём смотрела вправо, в будущее.
— Если я не вернусь, — прошептала я, — ты всё равно вырастешь. Обещай мне.
Семя в ладони стало тёплым. Я почувствовала пульсацию — не физическую, а какую-то иную, словно внутри него билось крошечное сердце. Или не сердце — мечта. Та самая мечта, которую я когда-то записала в тетрадке, а потом отпустила в трюме «Серой Совы». Она не умерла. Она ждала.
Ночь проникновения выдалась безветренной. Зелёный свет Маяка заливал мостовые, делая город похожим на подводное царство. Мы с Корвусом шли быстро, держась в тени чугунных опор моста. Он молчал, я тоже. Все слова были сказаны. Осталось только дело.
Где-то далеко, на Первом острове, уже занималось зарево. Вельм поджёг угольные склады — не для ущерба, а для дыма и суеты. Вой сирен разрезал тишину. Хранители будут стягиваться туда, подальше от башни. У нас было не больше часа.
Стражник у восточного входа — пожилой, с ввалившимися щеками и красными от недосыпа глазами — молча отступил в сторону. Он даже не взглянул на нас. Только прошептал, когда Корвус проходил мимо:
— Я рассчитался. Больше не просите.
— Не попрошу, — ответил Корвус. — Спасибо.
Мы шагнули в темноту башни.
Внутри гудело. Низкий, вибрирующий звук шёл откуда-то сверху и отдавался в костях. Коридоры были узкие, обшитые старым чугуном. На стенах — символы: спирали, круги, схематичные изображения птиц с расправленными крыльями. Не буквы, не руны — что-то более древнее.
— Дораскольная кладка, — прошептал Корвус. — Никто не знает, что означают эти знаки. Говорят, их оставили те, кто строил первый Маяк.
Я провела пальцами по спирали. Камень был тёплым. Как шкатулка. Как семя в кармане. Как отцовская ладонь в моём сне.
— Не легенды, — ответила я. — Всё это правда.
Мы дошли до восточной шахты. Решётка была снята — Корвус побывал здесь заранее. Тёмный провал уходил вверх, в бесконечность. Оттуда тянуло холодом и запахом — не угля, не масла, не корицы, а моря. Того самого моря, которого я никогда не видела, но которое снилось мне каждую ночь с тех пор, как в моих руках оказалась шкатулка.
— Тридцать метров, — сказал Корвус. — Только тросы и балки. Я пойду первым.
Он полез — легко, сноровисто, как человек, который делал это не раз. Я стиснула зубы и полезла следом. Трос врезался в ладони, ноги скользили по ржавым балкам, каждый рывок отдавался болью в плечах. Но я ползла, думая об отце. О том, как он сидел над схемами Маяка долгими ночами, пока я спала. О том, как он сказал мне за неделю до смерти: «Если со мной что-то случится, не бойся задавать вопросы. Вопросы — это то, чего они боятся больше всего». Тогда я не поняла. Теперь понимала.
На полпути я услышала голос — не голос даже, а шёпот, доносящийся от стен шахты. Сначала я подумала, что это пар, но потом узнала интонации. Это был отец. Вернее, эхо его голоса, сохранённое камнем, водой, временем.
«Ты дала нам день своей жизни, — шептал он. — Этого хватит, чтобы всё запустить».
И я лезла дальше.
Мы выбрались на верхний ярус. Здесь свет был плотным, почти осязаемым; в нём плавали пылинки, похожие на светлячков. Корвус остановился у массивной двери, за которой пульсировало особенно ярко.
— Дальше только вы, — сказал он. — Таковы правила. В камеру Маяка может войти лишь тот, кого позовёт кристалл. Меня он не звал. А вас, похоже, да.
— Почему вы так думаете?
— Потому что вы задаёте правильные вопросы, Ясиния. — Он помолчал. — И потому что ваш отец тоже их задавал. Возможно, он не погиб. Возможно, он просто ушёл туда, куда уходят все, кто говорит с Маяком.
— Вы правда в это верите?
Корвус впервые за вечер посмотрел мне прямо в глаза.
— Я хочу в это верить, — сказал он. — Иначе всё это было зря. Идите. Если Маяк начнёт гаснуть, у вас будет несколько минут. Я буду ждать здесь. И. — он помедлил, — удачи, инспектор.
Я поправила очки — красная оправа скользнула вверх по переносице, — и толкнула дверь.
Центральная камера была круглой, огромной, как купол оранжереи. Зелёный свет лился отовсюду, но главный его источник парил в центре: кристалл в человеческий рост, висящий в воздухе без опоры. Он пульсировал, как сердце, и внутри него двигались тени — текучие, как ртуть, как забытые сны. Я шагнула ближе и увидела, что тени складываются в образы: ветви деревьев, крылья птиц, лица людей. На мгновение — всего на одно биение сердца — я увидела лицо отца. Он улыбался.
— Ты пришла.
Голос прозвучал прямо в голове. Я не вздрогнула. Я ждала его.
— Ты Маяк? — спросила я.
— Я то, что осталось от Маяка. Или то, чем он должен был стать. Когда-то я был мостом. Люди приходили сюда, чтобы говорить с Внешним Воздухом, просить землю о плодородии, а небо — о дожде. Мой свет был золотым, и в нём пели птицы. Но потом пришли те, кто испугался. Они не понимали магии — и решили, что безопаснее её запереть. Они перенастроили меня. Сделали из моста стену. И я исполнял их волю шестьдесят лет.
— Но теперь ты можешь иначе, — сказала я. — Что-то изменилось. После Восьмого дня.
— Да. Тот, кого ты называешь паром, тот, кто говорил с тобой голосом отца, — он пробил трещину. Его желание вернуть Внешний Воздух было таким сильным, что щит не выдержал. Теперь жизнь просачивается — через твои семена, через птиц, через уголь, который перестаёт гореть. Но этого мало. Рано или поздно щит захлопнется снова. Или разрушится окончательно, и тогда Внешний Воздух хлынет всем потоком. Я не знаю, выдержит ли город.
Я стояла перед кристаллом, и в груди билось сердце — гулко, как никогда. Выбор был тот самый, о котором говорил Таро, о котором писал Орвин в своём дневнике, о котором молчал отец, но который он сделал давным-давно. Оставить всё как есть — и город будет умирать медленно, предсказуемо, на сорок лет угля. Перезапустить Маяк — и либо вернуть его к изначальной гармонии, либо обрушить щит окончательно. Либо жизнь, либо хаос.
Я вспомнила всё, что привело меня сюда. Отца. Вельма. Таро. Корвуса. Бархатцы, которые заснули. Птиц, которые ждали. Семя в моём кармане, которое обещало вырасти.
— Я хочу, чтобы город жил, — сказала я и положила ладонь на кристалл. — Не выживал. Не тянул. А жил. С деревьями, с птицами, с ветром, который пахнет морем, а не гарью. С мечтами, которые просыпаются, а не умирают. Я хочу, чтобы Маяк помогал этому, а не мешал.
Кристалл замерцал. Тени внутри него замерли, а потом начали двигаться — не хаотично, а складываясь в новый узор. Я увидела лицо отца. Он улыбался. И в этой улыбке было всё: гордость, любовь, прощание.
— Ты задала правильный вопрос, — произнёс Маяк. — Ты не спросила, безопасно ли это. Ты спросила, правильно ли это. А это разные вещи. — Он помолчал. — Твой отец задал тот же вопрос. Ему не дали ответить. Но ты — другое дело.
Свет запульсировал быстрее. Тепло от кристалла разлилось по ладони, по руке, по всему телу. В ушах зазвенело — тонко, протяжно, как пение ветра.
— Тогда держись, — сказал Маяк. — Я долго спал. Теперь я просыпаюсь.
И свет погас.
Я стояла в полной темноте, прижимая ладонь к холодному кристаллу, и слушала, как в тишине башни что-то просыпается. Это был не сам Маяк — тот спал шестьдесят лет и теперь просыпался. Это было что-то другое. Что-то глубже. Что-то древнее. Что-то, что ждало этого момента с тех самых пор, как Раскол расколол мир. Дыхание земли. Внешний Воздух. Жизнь.
Где-то далеко, на Первом острове, догорали угольные склады. Где-то в саду Таро стоял с лопатой и смотрел, как гаснет зелёное пламя. Где-то Вельм переводил дух на причале, глядя на башню. Где-то Корвус ждал меня у двери, считая секунды.
А я стояла в темноте и ждала нового света. И когда он пришёл — уже не зелёный, а золотой, мягкий, как отцовская улыбка, — я поняла, что город наконец задышал.
И где-то в саду, под старым вязом, из земли показался крошечный росток. Третий. Последний. Он тянулся к новому свету, и на его единственном листе блестела капля росы — или, может быть, слеза. Слеза радости. Слеза прощания. Слеза начала.
Глава 10. Золотой свет и его цена
Темнота расслоилась не сразу.
Сначала исчезли все привычные звуки — те, что составляли шум Медного Кулака с самого моего рождения: шипение пара в трубах, лязг чугуна, дальний гудок баржи, идущей с Восьмого острова. Я стояла в полной тишине, прижимая ладонь к холодному кристаллу, и не могла понять, жива ли ещё. А потом в тишине прорезались новые звуки, и от них защипало в глазах.
Шелест — будто тысячи листьев одновременно разворачивались навстречу свету. Тонкий звон — словно воздух дрожал после удара по натянутой струне. И где-то совсем глубоко, под слоями чугуна и камня, ровный, спокойный гул, от которого вибрировало в груди. Так дышит земля. Не паровые лёгкие на Шестом острове, не котлы, не машины — сама земля, живая, настоящая, которую никто не слышал шестьдесят лет.
Я никогда не слышала, как дышит земля. В Медном Кулаке это было невозможно: здесь всё заглушалось шипением пара, лязгом чугуна, гудками барж. А теперь, в тишине погасшего Маяка, я слышала то, чего не слышал никто из живущих. И от этого звука по щекам текли слёзы — не боли, не страха, а какого-то безмерного, всепоглощающего узнавания. Будто я вернулась домой, где никогда не была.
А потом пришёл свет.
Он не вспыхнул, как зелёный. Зелёный давил, проникал, навязывал себя. Золотой — просачивался. Сначала тонкая нить между пылинками, дрожащая и нерешительная, как первый росток весной. Потом рябь, расходящаяся кругами по воде. Потом волна — мягкая, тёплая, обтекающая стены, пол, потолок, меня саму.
Тепло от кристалла поднялось по руке к плечу, разлилось по груди, опустилось в живот, в кончики пальцев ног. Не жар угля — грубый, обжигающий, требующий немедленного действия. Не обжигающий пар, от которого нужно отдёргивать руку. Это было тепло, от которого хотелось расправить плечи и вдохнуть полной грудью. Тепло, похожее на отцовскую ладонь из моего сна. Тепло, похожее на объятия матери на том крыльце, которого никогда не было.
Но вместе с теплом пришла и тяжесть.
Не физическая. Никакой груз не давил на плечи, никакая усталость не сковывала мышцы. Это было иначе — ощущение, будто мне на плечи положили карту города. Не бумажную, а живую. Каждая улица, каждый дом, каждый человек в Медном Кулаке теперь «звучал» во мне отдельной нотой. Я слышала их — не ушами, а чем-то более глубоким. Сердцем? Душой? Тем, что Таро называл «дыханием мира»?
На Первом острове кто-то плакал — тихо, безнадёжно, уткнувшись лицом в подушку. На Третьем острове двое рабочих спорили о квотах, и в их голосах звенел страх перед завтрашним днём. На Шестом, у паровых лёгких, старый механик сидел на корточках и смотрел, как гаснет его котёл, — не со злостью, а с пустотой человека, который вдруг понял, что всё, чему он служил, было ложью. На Седьмом острове молодая женщина прижимала к груди младенца и шептала: «Тихо, тихо, всё будет хорошо», — хотя сама не верила в это.
И среди этих нот были тревожные — резкие, надломленные, будто кто-то дёргал струны слишком сильно, так что они готовы были лопнуть. Я слышала их особенно ясно, и от этого звука внутри всё сжималось.
«Ты хотела, чтобы город жил, — раздался внутри меня голос Маяка. Теперь он не был пугающим, не был давящим. Он звучал устало, как у человека, который долго нёс тяжёлый груз и наконец может его опустить. — Теперь ты чувствуешь, что это значит. Жизнь — это не только рост. Это боль, когда корни натыкаются на камень. Это страх, когда ветер слишком сильный. Это выбор, который приходится делать снова и снова. Каждый день. Каждую минуту. Ты готова к этому, Ясиния?»
Я не ответила сразу. Я стояла, прижимая ладонь к тёплому кристаллу, и слушала город. Слушала его боль, его страх, его надежду. И понимала: нет, я не готова. Никто не может быть готов к такому. Но это не имело значения.
— Я готова, — сказала я вслух. — Не потому, что не боюсь. А потому, что больше не хочу прятаться.
Маяк не ответил. Но тепло от кристалла стало сильнее — не обжигающим, а обнимающим. Как будто кто-то невидимый положил руку мне на плечо. И я поняла: он услышал.
Я отняла руку. Свет не погас — он держался сам, как держится пламя, которому наконец дали воздух. И тогда я огляделась — и ахнула.
В золотом свете камера выглядела иначе. На стенах, которые раньше казались просто грубым чугуном, проступили узоры. Не те скупые спирали и круги, что я видел в коридорах, — целые картины. Птицы, летящие сквозь облака. Деревья с корнями, уходящими в глубину, туда, где не было ни камня, ни металла, а только живая земля. Люди, стоящие кругом и держащиеся за руки. И где-то среди них — я замерла, боясь дышать, — стоял знакомый силуэт. Высокий, сутулый, с руками, которые я помнила вечно перепачканными машинным маслом. Отец.
Он не махал рукой, не звал меня, не делал шага навстречу. Он просто стоял и смотрел — так, как смотрел когда-то, когда я впервые показала ему свою тетрадь с расчётами. «Может, из тебя выйдет не только счетовод», — сказал он тогда. И теперь в его взгляде я читала то же самое, только глубже: «Я знал, что ты справишься. Но это только начало».
— Папа, — прошептала я, и голос сорвался.
Силуэт не ответил. Он медленно растворялся в золотом свете, как утренний туман над причалами. Но, прежде чем исчезнуть совсем, он поднял руку — не для прощания, а для благословения. Или для предупреждения. Я не знала точно, но внутри что-то дрогнуло.
Я вышла из камеры. Ноги держали с трудом, но это была не слабость — скорее, опустошение. Как будто я разом прожила несколько жизней и теперь возвращалась в свою собственную.
Корвус стоял там же, где я его оставила, — прямой, напряжённый, с рукой на рукояти старого ножа. Когда он увидел меня, его лицо изменилось неуловимо. Он ожидал увидеть следы борьбы, ожоги от зелёного света, страх. А увидел — усталость и что-то ещё. Что-то, чего он не мог назвать, но что заставило его нахмуриться.
— Ты жива, — сказал он, и в его голосе прозвучало облегчение, которое он тут же спрятал за привычной сухостью. — И свет… он другой.
— Золотой, — ответила я, и сама удивилась, как просто звучат эти слова. — Он был таким раньше. До Раскола. До Совета. До всего.
Корвус кивнул — медленно, словно подтверждая то, о чём он давно догадывался, но боялся поверить.
— Орвин говорил мне, — тихо произнёс он. — Перед смертью. Он сказал: «Однажды ты увидишь золотой свет, и тогда поймёшь, что мы были не стражами, а тюремщиками». Я не понял тогда. Думал — бред умирающего. — Он поднял глаза к свету, льющемуся из камеры. — Теперь понимаю. Жаль, что поздно.
— Не поздно, — сказала я. — Никогда не поздно.
Он посмотрел на меня долгим взглядом, и в его глазах я увидела то, чего не видела раньше: не холод, не расчёт, не вину. А надежду. Робкую, спрятанную глубоко, но живую.
— Тогда нам нужно уходить, — сказал он, возвращаясь к делу. — Пока Хранители не поняли, что произошло. Пока они не попытались всё исправить по-своему.
Мы спустились по шахте. Теперь спуск казался легче — то ли потому, что вниз, а не вверх, то ли потому, что золотой свет лился за нами следом, делая даже ржавые балки почти красивыми. Я больше не считала метры — просто переставляла руки и ноги, думая о том, что теперь будет с городом. С садом. С людьми.
Внизу, у выхода, нас ждал сюрприз.
Стражник, который пропустил нас ночью, лежал на полу. Лицо его было бледным, губы — синеватыми, глаза — открытыми и неподвижными. Рядом валялся маленький пузырёк из тёмного стекла, и в нём ещё блестели остатки прозрачной жидкости.
Корвус наклонился, поднял пузырёк, понюхал — и отдёрнул руку, будто обжёгся.
— «Слёзы пара», — сказал он. — Быстрый яд, без запаха, без вкуса. Орден использует его для устранения неугодных.
— Но почему? — Я опустилась на колени рядом со стражником. — Он же помог нам. Он никого не предавал.
— Он был свидетелем. — Корвус говорил спокойно, но в его голосе звенела старая, застарелая ярость. — Орден не оставляет свидетелей. Даже если это их собственные люди. Особенно если это их собственные люди.
Я смотрела на пузырёк и чувствовала, как внутри поднимается гнев — тот самый, который я так хорошо знала. Гнев на несправедливость. На жестокость. На тех, кто убивал, прикрываясь словами о порядке. Я вспомнила отца. Вспомнила Орвина. Вспомнила всех, кого Совет убрал за последние шестьдесят лет. И теперь к этому списку добавился ещё один человек — пожилой стражник, который просто хотел вернуть долг.
— Мы не можем его здесь оставить, — сказала я.
— Можем, — резко ответил Корвус, но тут же смягчился. — Прости. Я знаю, что ты хочешь поступить правильно. Но если мы задержимся, нас поймают. А если нас поймают, всё, что ты сделала наверху, будет зря.
Я сжала кулаки. Мне хотелось кричать. Хотелось разбить что-нибудь. Хотелось вернуть время назад и сделать так, чтобы этот человек никогда не был втянут в нашу историю. Но Корвус был прав. И я ненавидела его за эту правоту так же сильно, как уважала.
— Хорошо, — сказала я, и сама удивилась, как спокойно прозвучал мой голос. — Но я запомню его лицо. Я запомню каждый шрам, каждую морщину. И когда придёт время, я расскажу всем, что он сделал. И его сын, который живёт на Шестом острове и ничего не знает, узнает, что его отец был не просто стражником. Он был человеком, который помог вернуть городу свет.


