У фиалок есть шипы

- -
- 100%
- +

Глава 1
День выдался на редкость тоскливый, из тех серых, безнадежных павлобургских дней, когда сырость проникает, кажется, в самые кости, а небо, как дырявое ватное одеяло, то там, то здесь раздирают гондолы дирижаблей. За окном моей маленькой лавки моросил мелкий, нудный дождь, и его капли, стекая по мутному стеклу, искажали и без того невеселый вид Малой Речной улицы. Я стояла у прилавка и смотрела, как Феня, моя единственная помощница, тихонько всхлипывает, комкая в грубых, натруженных руках край своего ситцевого платка.
— Феня, голубушка, ты уж прости меня, бога ради, — проговорила я, и голос мой, вопреки стараниям, дрогнул. — Поверь, мне это решение далось не легче, чем тебе.
Феня подняла на меня глаза, полные слез, и в них я увидела не обиду, а искреннее сострадание. Ко мне. Владелице лавки, которая дышит на ладан.
— Да что вы, барышня Анастасия Сергеевна, — запричитала она, шмыгая носом. — Разве ж я не понимаю? Сами знаете, какие времена нынче. А вы Вы всегда ко мне по-человечески, не то что у других... Я плачу не со зла, я от души тоскую, расставаться не в мочь...
Она говорила сбивчиво, и каждое её слово острым ножом резало мне сердце. Я щёлкнула застежкой-замком и достала из ридикюля те немногие рубли, что отложила для неё, — жалкие гроши, половина месячного жалованья, которое я и так платила ей из последних сил. Протянула ей.
— Вот, возьми. Это твое за этот месяц и немножко сверху. За твои старания и усердие.
Феня замотала головой, отказываясь, и я мягко, но настойчиво вложила деньги в её ладонь. Она ещё немного постояла, кусая губы, словно хотела что-то сказать, но не решалась, а потом вдруг порывисто поклонилась мне в пояс и, быстро засеменив, выскользнула за дверь, звякнувшую колокольчиком. И этот звук, всегда казавшийся мне таким приветливым, сегодня прозвучал похоронным звоном.

Я осталась одна.
Тишина в лавке сделалась какой-то гулкой и зловещей. Я медленно обвела взглядом свое небольшое, но такое милое сердцу хозяйство. «Фиалка» — с какой любовью я выбирала это название, думая о своем любимом скромном цветке! Теперь же оно казалось горькой насмешкой. Полки, которые я собственноручно застилала кружевными салфетками, чтобы выгоднее оттенить яркие бутоны, сиротливо поблескивали пустотой. В высоких напольных вазах из литальянского стекла, купленных мною по случаю на аукционе в лучшие времена, торчало лишь по паре чахлых веток эвкалипта, да и те уже начали желтеть. Ведра с живыми цветами, которые я каждое утро встречала с трепетом, выбирая самые свежие на рынке, теперь почти опустели: несколько тюльпанов понурили головки, да жалкая горстка хризантем теснилась в углу, напоминая ярким своим нарядом о прежнем разноцветье.
Грусть, тяжелая и липкая, как уличный туман, подступила к горлу. Шесть месяцев. Полгода я, Анастасия Сергеевна Верская (урожденная Кнауф, но об этом здесь, в Павлобурге, знают немногие, да и те, кто знает, предпочитают не вспоминать), пыталась построить новую жизнь. Тихую, честную, скромную жизнь, о которой мечтала долгими вечерами, сидя в своей съемной комнате в провинции с керосиновой лампой и учебниками франкийского. Я так хотела доказать самой себе и всему свету, что я — не просто «дочка того самого проклятущего душегуба Кнауфа». Что я умею создавать красоту, а не разрушать судьбы.
И что же? Лавка моя, которую я называла не иначе как своим детищем, стояла передо мной в убогом запустении, укоряя меня за самонадеянность. Запах цветов, ещё на днях казавшийся мне сладким и благородным, сегодня отдавал гнильцой. Я подошла к одному из горшков с геранью на подоконнике, провела пальцем по сухой, потрескавшейся земле. Полить бы надо. Да и все надо поливать. Но руки опускались. К чему эта суета, если вскоре, возможно, мне придется закрыть дверь моей дорогой «Фиалки» навсегда?
Ноги сами принесли меня в подсобную комнатенку, где стоял маленький письменный стол. Я опустилась на жесткий стул и закрыла глаза. И тотчас же, словно по заказу, перед внутренним взором всплыла совсем другая картина — воспоминания, от которых по спине пробежал неприятный холодок.
Глава 2
То было три дня назад. Я выходила из лавки, усталая после неудачного дня (госпожа Хованская, моя постоянная покупательница, вновь отложила оплату букета для дочери), и у подъезда меня уже поджидал господин Спиридонов, мой домовладелец.
Спиридонов, Егор Ильич, был из новых купцов, из тех, что сколотили состояние на новомодных механизмах, которые так любят у нас в Рослевии, и теперь скупали доходные дома на окраинах Павлобурга. Толстый, с мясистым носом и масляными, цепкими глазками, он одевался в дорогие, но безвкусные сюртуки, а говорил с тем особым, холуйским оттенком превосходства, который так любят нувориши, почувствовавшие власть над обедневшими, но благородными.
— Анастасия Сергеевна! — закричал он мне ещё издали, перекрывая шум проезжающего омнибуса. — А я к вам! Лёгка на помине!
Я вздохнула и замедлила шаг. Разговор с ним никогда не предвещал ничего хорошего.
— Здравствуйте, Егор Ильич, — сухо ответила я, приподнимая вуалетку.

— Здрасти-здрасти, — он подошел вплотную, бесцеремонно разглядывая меня. — А я всё думаю, как там наша голубушка поживает? Как цветочки её? Не завяли?
— Вашими молитвами, все хорошо, — солгала я, глядя ему прямо в глаза. Ложь далась мне трудно, я вообще была плохой лгуньей, но показывать слабость этому человеку было нельзя. — Вы по делу, Егор Ильич?
— По делу, матушка, по делу, — он потер пухлые ладони. — Вы, это насчет моих слов подумали? Срок-то послезавтра.
— Я помню, Егор Ильич. Как и о том, что мы договаривались о прежней цене на аренду помещения ещё на год.
Тут лицо его переменилось. Масляные глазки стали колючими, а голос утратил приторную сладость.
— Договаривались, говорите? А бумага где? В договоре, милая барышня, черным по белому писано: арендная плата может быть пересмотрена через полгода. Рыночная стоимость, знаете ли, растет. Вон, купец Караваев за соседнее помещение сколько дает! А у вас там... — он пренебрежительно кивнул в сторону, — цветочки, благотворительность одна. Не солидное дело это.
Мне стало душно. Я прекрасно понимала, что он прав по букве договора, как бы ни был низок его поступок по сути.
— Егор Ильич, я прошу вас, войдите в положение, — сказала я как можно спокойнее, хотя внутри всё кипело. — Вы же знаете, торговля только налаживается. Такое повышение, в полтора раза это разорительно для меня.
— А мне-то что за печаль? — осклабился он. — Вы, Анастасия Сергеевна, барышня образованная, из благородных, должны понимать: я человек коммерческий. У меня капитал в деле. Не заплатите — освобождайте помещение. На ваше место очередь стоит. Вон, тот же Караваев табачную лавку хочет открыть. Господин с деньгами, не чета некоторым.
Я молчала, чувствуя, как краска стыда и бессилия заливает щеки. Разговаривать с ним на равных было невозможно.
— Да вы не тушуйтесь, — вдруг сменил он тон, вновь становясь «добреньким». — Могу и отсрочку дать. Все ж таки понимаю ситуацию. Но цену, матушка, цену я подниму. Это уж как пить дать.
Он противно подмигнул и, не прощаясь, зашагал прочь, оставив меня стоять на тротуаре под начинающимся дождем.
Глава 3
Я открыла глаза. Воспоминание было до того ярким, что я на мгновение вновь ощутила тот липкий страх и унижение. Подсобка моя показалась мне клеткой. Я посмотрела на стопку неоплаченных счетов, лежащих на столе, на конверт с отказом от свадебного заказа (пятьдесят рублей! целое состояние!), и острая, как нож, мысль пронзила сознание: я на краю пропасти.
Все, что я копила годами, давая уроки в провинции, отказывая себе во всем, — все ушло. Растаяло, как дым, за эти полгода. Лавка не приносила дохода, она лишь пожирала деньги. А теперь ещё и этот Спиридонов со своей удавкой.
Я встала и подошла к небольшому, мутноватому зеркалу, висевшему на стене. Из него на меня глянула женщина с бледным, осунувшимся лицом и темными кругами под глазами. В этом лице, обрамленном золотисто-русыми, чуть вьющимися волосами, убранными в скромную прическу, не осталось и следа от былой беззаботной барышни Асеньки Кнауф. Та Ася, что выезжала на балы в отцовском паромобиле, что танцевала мазурку с блестящими офицерами и мечтала о безоблачном счастье, — та Ася умерла давно, в тот самый день, когда жандармы пришли в наш дом.
Перед глазами вновь встала картина, которую я гнала от себя годами. Огромная столовая в нашем особняке на Царской набережной. Хрустальная люстра, отражающаяся в полированном столе красного дерева. И отец. Он сидел во главе стола, осунувшийся, с серым лицом, и комкал в руках какую-то бумагу. Мачеха, застывшая у дверей с побелевшими губами. А потом — крики, топот сапог, грубые руки, рвущие бархатные портьеры, опрокинутый граммофон, а потом и ваза, брызги воды на паркете. И взгляды. Эти полные ненависти и презрения взгляды людей, которых мы считали друзьями, знакомыми, партнерами. Они смотрели на меня, семнадцатилетнюю барышню, так, словно это я лично украла их деньги. Клеймо дочери мошенника оказалось страшнее любого каторжного клейма. Оно жгло совесть, самою душу, каждую клеточку существа.
Имущество семьи описали судебные приставы. Все, что наживалось годами, — дом, картины, паромобили, драгоценности, артефакты, — ушло с молотка. Ушло, чтобы хоть малой толикой покрыть те чудовищные долги, что оставил после себя отец. Я не знаю, как он, банкир, уважаемый человек, мог пойти на такую аферу с векселями. Как мог разорить столько семей — вдов, сирот, купцов, доверивших ему свои сбережения. Для меня это навсегда осталось загадкой. Помню только его яростный взгляд, когда его уводили под конвоем. Он умер на каторге через год, так и не признав себя виноватым. Мачеха упорхнула куда-то почти сразу же после ареста. Это была третья жена отца, мы не были с ней близки, и я не озаботилась узнать, какие у нее планы на будущее. Тем более мое собственное будущее тогда представлялось мне в крайне туманном свете.
Я осталась одна. С фамилией, ставшей синонимом предательства и мошенничества. Едва дождавшись наступления совершеннолетия, я была вынуждена сменить фамилию на девичью бабушкину — Верская. И уехать. Бежать из столицы, из этого роскошного, жестокого Павлобурга, где каждый камень напоминал о падении, а каждое знакомое лицо норовило отвернуться или плюнуть вслед.
Я поселилась в провинции, в захолустном городке N. Там меня никто не знал. Я стала давать уроки музыки и франкийского детям местного бомонда — градоправителя, городского хирурга, смотрителя паромеханического училища. Жила бедно, тихо, замкнуто. Мечты о цветах, о своем маленьком, уютном мире, где не будет места лжи и предательству, грели мне душу в те долгие, однообразные вечера. Я копила. Рубль к рублю. Отказывала себе во всем. Но никогда бы не нашла в себе смелости вернуться в Павлобург если бы не Филипп, мой сводный брат, который отыскал меня в провинции и уговорил так поступить.
Какая же глупая самонадеянность! Я думала, что восемь лет отсутствия что-то изменили, что в огромном столичном городе можно затеряться, начать всё с нуля. Но память людская оказалась длиннее и злее, чем я предполагала. Иногда стоило кому-то из купчих или чиновниц, заходящих в лавку, всмотреться в мое лицо, как в их взгляде проскальзывало узнавание. Не всегда явное, но ощутимое. За спиной шептались. Порой крупные заказы, как тот, на свадьбу, отменяли в последний момент без внятных причин. Я чувствовала себя прокаженной.
Я отошла от зеркала, чувствуя противную дрожь в коленях. Круг замкнулся. Прошлое настигло меня и здесь, в моей жалкой «Фиалке», и душило за горло. Спиридонов — лишь вершина айсберга. Истинная причина моего краха — не его жадность, а мое имя. Вернее, то имя, которое я носила когда-то и которое, как проклятие, прилипло ко мне навсегда.
Я села за стол, обхватив голову руками. Что делать? Просить взаймы? У кого? Все, кто имел капиталы — были из прошлой жизни, а теперь притворялись, что видят меня впервые.
Филипп предлагал дать денег, но я не могла себе позволить обременять его — у него была невеста, Елена, они собирались играть свадьбу, присматривали себе дом. Нет, решительно невозможно одалживаться у них. Брат и так сделал для меня не мало, хотя не был обязан.
Снова идти в гувернантки? Меня никто не возьмет в приличный дом в столице. Остается одно — признать поражение. Закрыть лавку. Распродать остатки цветов и имеющиеся артефакты за бесценок и И что? Снова ехать в провинцию? Доживать век в нищете и безвестности, зализывая раны?
Мысль эта была столь горька, столь невыносима, что я застонала вслух. Нет! Не для того я столько терпела, не для того хоронила себя заживо, чтобы сейчас сдаться! Я должна найти выход. Я просто обязана его найти
Глядя на пустые полки, вспоминая наглую физиономию Спиридонова и горькие слезы Фени, я вдруг поняла, что у меня имеется один шанс. Одна возможность. Та, мысль о которой я гнала прочь все эти месяцы — слишком унизительно. Но видно, все же придется поступиться гордостью, которая в теперешнем моем положении — непозволительная роскошь.
Сердце колотилось где-то у горла, мешая мыслить трезво. Я подошла к окну. Дождь почти перестал, и сквозь рваные тучи пробился одинокий, бледный луч заходящего солнца. Он упал на витрину, высветив пыль на стекле и жалкие, поникшие головки последних тюльпанов. Свет этот не грел, но он словно указывал путь. Путь во тьму? Или к свету? Я не знала.
За окном, в сгущающихся сумерках Павлобурга, зажигались первые огни газовых фонарей. Город жил своей привычной, равнодушной жизнью, не замечая меня, стоящей на краю пропасти и делающей шаг в пустоту.
Глава 4
С Марией Турчаниновой мы были дружны в те времена, когда я ещё была Асей Кнауф, дочерью богатейшего банкира, и выезжала в свет. Мари была старше меня на три года, но это не помешало нашей нежной привязанности. Она, при всей своей взбалмошности, отличалась редким здравомыслием и добротой, не чета многим другим пустым светским кокеткам.
Помню, как на одном из балов, когда какой-то молодой хлыщ позволил себе двусмысленность в мой адрес, именно Мари, не повышая голоса, так отчитала, что бедняга готов был сквозь землю провалиться.
— Вы, сударь, кажется, забываете, с кем говорите, — произнесла она тогда ледяным тоном, и я была ей бесконечно благодарна.
После краха отца, в те страшные дни, когда рушился мой мир, посыльный из отделения пневмопочты принес мне коротенькую, но пронзительную записку. От Мари.
«Ася, я скорблю вместе с тобой. Если буду нужна — я здесь».
Но что я могла ей ответить? Прийти к ней, сияющей светской львице, в моем траурном платье, с клеймом дочери каторжника? Я промолчала. А потом уехала в провинцию, и связь наша оборвалась. Вернувшись, я, конечно же, не посмела показать ей на глаза. Зачем бередить былое Но теперь, сидя в «Фиалке» и перебирая жалкие гроши в кошельке, я вдруг подумала: а ведь Мари, говорят, вышла замуж. За князя Оболенского, человека известного в Павлобурге не столько знатностью рода (хотя и род его древний), сколько умом и состоянием. Он служит по министерству иностранных дел, кажется, имеет высокий чин. Живут они, разумеется, в собственном особняке на Навьском проспекте. Мари теперь — княгиня Оболенская, одна из тех, кто вершит судьбы великосветских приемов и балов. И если кто-то и может подать мне совет, протянуть руку помощи — то только она. Если, конечно, согласится принять такую голодранку.
Мысль эта, едва родившись, показалась мне столь дерзкой, что я даже засмеялась невеселым смехом. Я, нищая цветочница с запятнанным именем, собираюсь нанести визит особе, стоящей на самой вершине павлобургского света? Это было безумием чистой воды. Но других идей у меня не осталось.
Я решилась в одно мгновение, как бросаются в холодную воду, понимая, что медлить нельзя — страх одолеет.
Наутро я надела свое лучшее платье — жемчужно-серое, шерстяное, строгого покроя, без единой кружевной оборки, купленное ещё три года назад и хранимое для самых особых случаев. Шляпку с короткой вуалеткой, которую я подновила сама, подкрасив выцветшие ленты чернилами. Перчатки, правда, были штопаные в двух местах, но на руках под ридикюлем этого почти не было видно. Окинув себя в зеркале критическим взглядом, я нашла, что выгляжу хоть и бедно, но прилично. Вполне похожу на благородную, обедневшую вдову или старую деву, коих много в Павлобурге. Что ж, пусть так.
На омнимус я не пошла — берегла каждый рубль. Дорога от Малой Речной до Навьского проспекта была неблизкой, но я решила пройтись пешком, благо день выдался на удивление погожий: солнце, прорвавшись сквозь тучи, золотило лужи на мостовой, и город, казалось, улыбался мне в ответ на мою дерзость.
Чем ближе я подходила к знакомым с детства местам, тем сильнее колотилось сердце. Вот она, Царская набережная. Гранит, чугунные решетки, особняки, глядящие на свинцовую воду фасадами с колоннами. Я остановилась напротив, переводя дыхание.. Вот и дом Оболенских, светло-желтый, с белоснежными пилястрами и изящными скульптурами в нишах. Я поднялась по ступеням, чувствуя, как дрожат колени, и нажала изящную латунную кнопку новомодного пневмо-звонка.

В глубине особняка раздался характерный свист, и вскоре дверь открыл швейцар в ливрее, эдакий рослый детинушка с бакенбардами. Он оглядел меня с ног до головы взглядом, не предвещавшим ничего хорошего. Таких визитерш, в дешевых шляпках и штопаных перчатках, здесь, вероятно, не жаловали.
— Вам кого, сударыня? — спросил он, и в голосе его ясно читалось желание спровадить меня немедля, не заставляя господ беспокоиться.
— Мне нужно видеть княгиню Оболенскую, Марию Дмитриевну, — сказала я как можно тверже, глядя ему прямо в глаза. — Доложите: подруга юности, Анастасия Сергеевна Ве — Я замялась, а потом все же решилась и твердым голосом закончила: — Анастасия Сергеевна Кнауф.
Он помедлил, снова окинул меня взглядом, но что-то, видимо, в моем лице или в моем тоне (привычка повелевать, которую не до конца истребила нужда?) заставило его передумать.
— Обождите-с, — буркнул он, принял мою карточку и скрылся за тяжелой дубовой дверью.
Я осталась стоять на крыльце, вцепившись в ридикюль так, что побелели костяшки пальцев. От нервного ожидания я начала было щёлкать застежкой-замком, но затем одернула себя — хрупкий артефакт мог и поломаться. Минуты ожидания показались мне вечностью. Я уже приготовилась к самому худшему — к тому, что лакей вернется с высокомерным отказом: «Княгиня не принимают-с». И что тогда? Куда идти? Собирать чемоданы?
Но дверь распахнулась, и швейцар, уже с совсем иным выражением на лице — почтительным, но с оттенком недоумения — произнес:
— Пожалуйте, сударыня. Княгиня просят Вас в гостиную.
Я переступила порог. Сердце мое колотилось где-то в горле, мешая дышать.
Глава 5
В вестибюле пахло дорогими духами и воском. Высокие пальмы в кадках, мраморная лестница, уходящая наверх, портреты предков в тяжелых золоченых рамах. Все это было до мучительного знакомо и в то же время казалось чуждым, принадлежащим какой-то другой жизни, которую я потеряла навсегда.
Лакей провел меня в небольшую гостиную, обставленную с тем изысканным вкусом, который отличает истинных аристократов от купчиков вроде Спиридонова. Мебель красного дерева с бронзой, штофные обои нежно-оливкового цвета, на стенах — акварели и небольшие пастели, на столике — раскрытый альбом с рисунками. На стенах витые газовые рожки для освещения — судя по всему Оболенские не чурались прогресса. Газовое освещение лишь недавно обустроили на избранных проспектах Павлобурга, и лишь немногие могли себе позволить его в жилых домах. И дорого, и хлопотно — предпочитали по старинке свечи да керосинки.
Я едва успела осмотреться, как дверь отворилась, и вошла Мари.
На миг я ее не узнала. Передо мной стояла не та стройная, порывистая девушка, с которой мы когда-то шептались на балах, обсуждая наряды и кавалеров. Это была статная, уверенная в себе дама, с прической a la grecque, уложенной высоко и открывающей прекрасный лоб, в платье из тяжелого шелка темно-бордового цвета, которое сидело на ней словно вторая кожа. Но глаза — большие, серые, с искоркой живого ума — остались теми же. И в них, когда она взглянула на меня, не было ни холодности, ни высокомерия. Было удивление, радость и какая-то тревога.
— Ася? — тихо спросила она, делая шаг ко мне. — Бог мой, Ася, это в самом деле ты?
Я присела в глубоком реверансе, как того требовал этикет, но она порывисто подошла, взяла меня за руки и подняла.

— Полно, полно! Какие церемонии между нами! — воскликнула она, вглядываясь в мое лицо. — Дай же на тебя посмотреть! Господи, как ты изменилась похудела, осунулась Но глаза те же. Глаза твои я узнала бы из тысячи.
Она обняла меня, и я, не выдержав, прижалась к ее плечу, чувствуя, как к горлу подступают слезы. Восемь лет одиночества, унижений, страха — всё это разом нахлынуло, и я не могла совладать с собой.
— Ну, ну, голубушка, полно, — шептала Мари, гладя меня по спине, словно маленькую. — Садись, рассказывай. Я велела подать чаю.
Она усадила меня на маленький диванчик, сама села рядом в кресло, не отпуская моей руки. В дверях бесшумно появился лакей с серебряным подносом, уставленным чашками тончайшего фарфора и вазочками с печеньем. Мари налила чай сама, добавила сливок, пододвинула ко мне.
— Пей. Согрейся. И рассказывай всё. Как ты? Где была? Почему не давала о себе знать?
Я отпила глоток. Чай был восхитительный, горячий, с тонким ароматом бергамота. Вкус этот, казалось, вернул меня в прошлое, в те времена, когда мы вот так же пили чай у нас дома, в гостиной мачехи.
— Все эти годы я провела в провинции, Мари, — начала я, стараясь говорить спокойно. — В городишке N, за тысячу верст отсюда. Давала уроки. Музыки, франкийского. Всякого понемногу.
— Уроки? Ты? — в глазах Мари мелькнуло искреннее сострадание. — Бог мой, Ася
— А что мне оставалось? — усмехнулась я горько. — После того, что случилось ты знаешь. Все отвернулись. Имущество описано. Отец на каторге, мачеха
Мари стиснула мою руку.
— Я знаю, Ася. Всё знаю. Я писала тебе тогда, но ты не ответила.
— Я не могла, Мари. Понимаешь? Не могла. Я была я была словно прокаженная. Мне казалось, что мое присутствие осквернит тебя, бросит тень на твою семью. Мария Турчанинова, водящая знакомство с дочерью каторжника! Об этом только и мечтали наши добрые знакомые, чтобы посудачить в свое удовольствие. Да и потом — я порывисто вздохнула, — господи, как же мне было стыдно! Я и подумать не могла, что отец промышляет подобным. Какая наивность!
— Глупости, — отрезала Мари с той властностью, которая, видимо, всегда была ей свойственна, но теперь окрепла. — Наши «добрые знакомые» всегда найдут, о чем посудачить. А я сама решаю, с кем мне дружить. И я никогда, слышишь, никогда не верила в то, что ты имеешь хоть какое-то отношение к афёрам твоего отца. Ты была ребенком. Ты ни в чем не виновата.
Слова её падали на мое измученное сердце, как бальзам. Я не ожидала такого понимания. В свете, где вина переходит по крови, где пятно на репутации отца навсегда клеймит детей, её позиция была не просто редкой — она была уникальной.
— Спасибо тебе, Мари, — прошептала я. — Ты даже не представляешь, как много для меня значат эти слова.
— Брось, — отмахнулась она. — Лучше расскажи, когда и зачем ты вернулась в Павлобург? И чем живешь теперь?
Я глубоко вздохнула. Вот оно — мгновение истины. Сейчас или никогда.
— Я открыла цветочную лавку, Мари. На Малой Речной. Называется «Фиалка».
Мари удивленно подняла брови.
— Лавку? Сама?
— Сама. Это была моя мечта, ещё с детства. Помнишь, как я вечно возилась с цветами в оранжерее у отца? Я думала я надеялась, что смогу начать новую жизнь. Тихую, честную. Своими руками.
— Что ж, это благородно, — кивнула Мари. — И как идут дела?
Я опустила глаза. Говорить о своих неудачах было мучительно больно, особенно здесь, в этой роскошной гостиной, где каждая безделушка стоила годового оборота моей лавки.
— Плохо, Мари. Очень плохо. Торговля едва дышит. Домовладелец поднял аренду в полтора раза, а крупный заказ на свадебное убранство отменили в последний момент. Мне пришлось рассчитать единственную помощницу. Если ничего не изменится в ближайшие дни, я разорена.



