Название книги:

Паломничество с оруженосцем

Автор:
Тимофей Юргелов
Паломничество с оруженосцем

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Пάροικος έν τ̂η γ̂η καί παρεπίδημος έγώ ε΄ιμι μεθ΄ ύμω̂ν.

Βασιλείδης

(Странник я на этой земле и чужак среди вас.

Василид).


Часть первая

Глава первая

Все началось с возвращения в свою квартиру странного жильца.

Хотя сразу, конечно, никто ничего не заметил: ну что могло быть необычного в Андрее Зубове, которого все знали с детства? Потом он, правда, надолго пропал: поступил в военное училище, затем где-то служил, воевал, сидел, говорят, в тюрьме – и вот вернулся домой, сорокапятилетним и поседевшим. Вернулся он один, без семьи. В каком-то покоробленном пиджаке, с вытертой сумкой через плечо. Его тут же узнали по вьющемуся чубу, по усам, по раздвоенному утолщению на кончике носа, по черным наивным глазам, однако поздороваться из-за обычного замешательства никто не решился. И пока в сидевших за доминошным столом металась неуверенность: точно он?.. конечно, он… или не он?.. – Андрей молча прошел мимо, задержался еще перед входом в подъезд, отыскивая что-то в сумке, поднялся на второй этаж и заперся у себя в двух комнатах, доставшихся ему в наследство от бабки с дедом.

Дом наш и двор ничем особенным никогда не выделялись: такое же обывательское болото, как большинство дворов и домов на свете. Вся тихая улица застроена ветхими, похожими друг на друга, окрашенными охрой двухэтажками, с окнами-фонарями, с белеными проемами и сухариком под карнизом, с нелепыми завитушками пузатых балконов. Тому, кто попал сюда с шумного проспекта, на задворках которого мы живем, она покажется, скорее, чистой, чем грязной; уютной, чем унылой. Приятно пройтись по тротуару с побеленными бордюрами и кленами, услышать чью-то игру на баяне, позвякивание посуды – особенно тихим вечером, когда за тюлем и штофом зажигаются люстры и телевизоры.

Сначала все решили: ну вот, еще одного жизнь угомонила, привела в родную гавань. Наверно, Андрей и сам так думал, потому что сразу занялся тем, чем и должен был заняться: стал наводить порядок в квартире. Из его окон доносился стук молотка и другие звуки, подтверждавшие, что там идет ремонт. Бабки сдержанно ворчали: вот, мол, еще один «стукатун» завелся. Во двор он выходил только для того, чтобы вынести на помойку тряпье и рухлядь, оставшуюся после стариков. Иногда останавливался покурить с друзьями детства, но был немногословен: больше слушал, чем говорил. О себе ничего не рассказывал, на все расспросы отшучивался или пропускал их мимо ушей. И вообще уносился куда-то мыслями: засмеется вместе со всеми, а потом спросит, о чем речь. Или прямо посреди разговора повернется и уходит, ускоряя шаг. Видно, здорово его жизнь шандарахнула, думали друзья детства, выпуская ему в след струйки дыма.

Вскоре он совсем исчез, и стук прекратился. Заходивший к нему по-соседски Сява рассказывал, что он лежит на диване и читает "старинные книги" – целая груда их навалена у него посреди комнаты. Видимо, начал разгребать стариковские залежи (кто-то вспомнил, что он интересовался: принимают сейчас книги в буке или нет) – и зачитался. Зарос щетиной, на столе в кухне грязная посуда, засохшие лужицы чифира, горки пересушенной заварки, мирно пасущиеся тараканы. "У самого глаза, как у бешеного таракана, и усы торчком", – рассказывал Сява. "А что за книжки он читает?" – спрашивали у него. "А я х… его знает! – мура какая-то, и написано по-старинному". – "Божественные?" – "Да нет вроде – хрен поймешь! По ходу, у него того… – И Сява стучал себя по темечку, раскрыв рот, чтобы получился «пустой» звук: – Хи-хи, га-га – гуси летят"… – "Может, его на войне контузило?" – предположил кто-то. – "Нет, в зоне дубинка по чану прилетела. Видали шрам на лбу? Спрашиваю: откуда? Да в зоне, говорит, дубинкой от контролера прилетело". – "А за что сидел, не рассказывает?" – "Не-а. Что-то у него с женой вышло. Крутит-вертит: "за черепки", говорит, посадили". – "За "черепки" столько не дают". Словом, все еще больше запуталось.

Андрей уже успел привыкнуть к родной квартире после первого, похожего на шок, впечатления, когда все показалось микроскопическим и убогим. Дома у Андрея в далеком детстве перебывал почти весь двор, и с тех пор тут мало что изменилось. Темная прихожая с вешалкой из рогов вела в комнату, центр которой занимал круглый стол под абажуром. Облезлое трюмо в простенке, будто затянутое изморозью, отражало обстановку парящей над полом, в более светлых тонах, чем в действительности, ─ таков был оптический эффект. Бабушка говорила, что это – "венецианское стекло, дорогая вещь", даже сейчас Андрей, глядя в него, чувствовал смутное благоговение. Здесь же находился комод с висячими ручками, которые когда-то притягивали, как магнитом. Собственно, притягивали не они, а то, что хранилось в запертых от него ящиках, ручки же словно вобрали в себя отсвет загадочного содержимого и хотя бы отчасти заменяли обладание им. Их бряцание действовало дедушке на нервы, и это, возможно, была еще одна, тайная, цель его упорства. "Ну что, нашла коса на камень?" – смеялась бабушка, глядя, как возвращается зареванный внук к комоду, там затихает и, посмотрев испытующе на деда, начинает поднимать и отпускать литые, узорчатые подковки. Теперь на комоде пылились шкатулки, пудреницы, коробки из-под конфет, склеенная фарфоровая балерина, пожелтевшая вышивка (то, что казалось когда-то таким заманчивым и значительным) – все очень ветхое и мизерное – уже ничье. (Всякий раз при взгляде на эти осколки чьих-то смешных привязанностей у Андрея начинало тупо, словно от удушья, ныть сердце.) Здесь были так же фотографии погибших родителей; дед в буденовке и шинели до пят, с деревянной кобурой на боку; он же с бабушкой, молодые и старые; снимки Андрея, детские и в курсантской форме. Эти, в рамках, стояли там всегда, но появились и новые. Очевидно, Андрей нашел их в альбоме, когда разбирал книжный шкаф. С твердых карточек смотрели военные, в эполетах, с закрученными кверху усами: дамы в шляпках и кружевах – они были без рамок.

В зале также находились синее кресло с рыжим следом от утюга; "новый" диван ("новый", потому что был куплен лет тридцать назад, когда он вырос из детской кровати); сервант, вытертый до основы ковер и неисправный телевизор. В спальне, с изъеденными молью до прозрачности портьерами, стоял секретер, железная кровать, на которой умерла бабушка, и тот самый книжный шкаф, почему-то пустой: вся их небольшая библиотека исчезла – осталась только кипа старых журналов, книги по фортификации да несколько потрепанных романов. Вообще, из квартиры пропало много знакомых с детства вещей, не нашел Андрей орденов деда, его серебряный портсигар, фотоаппарат. Словно кто-то чужой залез, переворошил, разорил родной уклад, – возможно, этим чужаком и была смерть.

В последние годы бабушка жила на одну пенсию и, вероятно, все продала (оказавшись в заключении, Андрей больше не имел возможности помогать ей). На это намекала и тучная соседка, с кислым, холодным, как из могилы, дыханием. Она словно принадлежала к другой породе людей: ненамного выше Андрея, но крупнее его в два раза. Это соотношение сохранялось во всем: нос крупнее в два раза обычного носа, пальцы толще обычных пальцев. Даже волосы, кустом росшие из похожей на чернослив, бородавки под носом, напоминали, скорее, карликовое дерево, чем волосы. Ее муж, с хитрыми, трусливо-веселыми глазками, с прилипшими к потной лысине прядями, был не так велик: всего раза в полтора больше Андрея. Зато дети обещали во всем превзойти родителей: рядом с их шестнадцатилетней дочкой Андрей уже выглядел, как ребенок.

Андрей зашел к соседке за ключом от подвала. "А мы уж не чаяли: вернется али нет хозяин. Хоть кто-то теперяча за стенкой будет шебуршать! Бабулечка тихая была, я ей каженый день то за лекарствами, то за молочком… Купишь, бывалоча, а денег не возьмешь. А то просто зайдешь попроведать: Григорьевна, как здоровье?.." – "Андреевна", – поправил Андрей. – "Ну а я что, не знаю, что ли? Это у меня свекровка – Григорьевна, тоже старушечка, вот я их и путаю запостоянку. Я первая и запах учуяла. Своему говорю: никак мышь под полом издохла? Нет, говорит, это в подъезде воняет. Понюхали – от вас! Батюшки, – всплеснула великанша без всякого выражения. – Открыли: а она – господи Иисусе! – зелененькая, как огурчик, и не раздулась совсем: сухонькая была старушечка да и… Ну что говорить". Великанша приложила кулак к глазам. Андрей поблагодарил за заботу и спросил, где похоронили бабушку. "Деньги гробовые она мне отдала – все чин чинарем исделали", – заверила его соседка. Вернувшись домой, он вспомнил, что точно такое собрание в желтом переплете, как за стеклом видневшейся из зала великанов стенки, было раньше и у них. Когда он снова зашел, чтобы вернуть ключ, книг на месте уже не оказалось. Впрочем, Андрей был рад и тому, что осталось.

Замок на двери чуланчика (каждый жилец имел свой чулан в подвале) был сорван, внутри все перевернуто вверх дном. На полках в пыли рядом с кружками от донышек (по-видимому, там стояли банки) можно было различить следы чьих-то огромных лап, тоже уже затянутые пылью. Кроме мешка с высохшей картошкой, связок газет и журналов, в сколоченном из досок ларе Андрей нашел старые книги. Сначала он хотел выбросить их вместе с другим хламом: большинство было испорчено плесенью и мышами, – но решил просмотреть. Открыл наугад одну – ни название, ни автор ничего ему не говорили. Держа подальше от глаз, прочел абзац, захлопнул и бросил назад в рундук. Подумал… Сложил книги в два мешка и отнес домой, там свалил возле дивана. Достал другую книгу, тоже раскрыл на середине – отложил, сходил за найденными в комоде очками, по всей вероятности, бабушкиными, в мутно-розовой оправе, почти детскими. Привязал к ним резинку, так как дужки не доставали до ушей, натянул на затылок. Снова уселся с прямой спиной, с книгой на коленях и – зачитался.

Перелистнув назад, взглянул на титульный лист и усмехнулся: "Марк Аврелий – не еврей ли?" Затем снова открыл и стал читать уже с начала.

 

Прочитав одну книгу, он принялся за другую. Очевидно, библиотека подбиралась кем-то по определенному плану, тут были: Платон и Сенека, Ларошфуко и Паскаль, Менцзы и Торо, Федоров и Толстой, десятка два книжек "Единения" и "Посредника" – всего около полусотни книг. Было здесь несколько томов "Естественной истории", а также Брем и Фабр.

Желтые, шершавые страницы отдавали сладковатым запахом тленья. Все издания начала века, с "ерами" и "ятями", что затрудняло чтение: казалось, они написаны на каком-то смягченном диалекте: "твердые знаки" в позиции мягких, на конце слов, заставляли спинку языка выгибаться к небу. Попалось несколько книг по-французски. Много было испорченных: покоробленных, с ссохшимися страницами. Их он отложил для починки.

Кому принадлежали книги? Деда трудно было заподозрить в интересе к литературе такого сорта; бабушка, пока совсем не состарилась, читала только романы. Андрей решил, что они остались от двоюродного прадеда, младшего из братьев бабкиного отца: он один в семье не служил, все прочие были офицерами. Его маленькая карточка, единственная сохранившаяся, тоже лежала в шкафу среди других фотографий. С нее смотрел молодой человек в косоворотке, бородка клином. Лицо его было несимметрично, с выраженными фамильными чертами, свойственными этой ветви их рода: раздвоенный кончик носа, удивленные брови, выдающиеся скулы, грустные черные глаза. Андрей вспомнил, как бабушка рассказывала, будто у него была богатая невеста, но он ее бросил, оставил университет и приехал сюда к своему брату, ее отцу, – подальше от гнева родителей. Было это незадолго до революции. "В семье не без урода", – вставлял обычно, резкий в суждениях, дед. После разгрома Колчака он поселился в одной из коммун духовных христиан на Алтае, дальше его след теряется. Как книги оказались в их семье, почему сохранялись в ней (хотя не слишком бережно: скорее всего, это дед сослал "баптистскую" литературу в подвал). Возможно, он был вынужден срочно уехать и бросил их здесь. Однако это были лишь предположения, Андрей даже не знал его имени, вернее, забыл, так как бабушка рассказывала, кого и как звали в семье. После ее смерти выяснить о нем что-либо еще было, по-видимому, невозможно.

Ничего похожего он до сих пор не читал. Андрей вдруг увидел другой, незнакомый мир, в котором все очевидные истины были не очевидны, и даже, напротив, – вовсе не истинны. Большинство статей было не лишено проницательности и ума, а главное – искренности: они будто обращались к нему, Андрею Зубову, и его собственное "я" начинало звучать в унисон им. Казалось, это он сам открывает совершенно новый, до него неизвестный, взгляд на вещи. И еще: только он брал в руки книгу и прочитывал первую фразу, внутри все отрадно замирало, на душу спускалась тишина: смолкала тревога, жгучие воспоминания и все безумие прошедших лет. Он словно окончательно возвращался домой, к самому себе, в то радостное детское состояние, которого давно уже не было, – и вновь чувствовал себя чистым, великодушным, готовым любить и прощать, но любить уже той новой любовью, о которой писалось в этих книгах. Порой он поднимал лицо к потолку, чтобы сдержать слезы, особенно когда говорилось о смирении и самопожертвовании, – как человек с непомерным самолюбием он оказался очень чувствительным к подобным вещам, – например, на разговоре Франциска Ассизского с братом Львом или в сцене суда и казни Сократа. Добравшись же до какого-нибудь обличительного места, он вспыхивал, мысли его неслись, Андрей не успевал додумывать их до конца, в груди звучал набат (удвоенный крепким чаем) – он начинал размахивать руками, бросая отрывистые, невнятные фразы в сторону зеркала, за которым ему виделся – пока еще туманно – какой-то новый противник. И вот он уже представлял себя не то странствующим учителем истины, окруженным толпой учеников, не то духовным борцом, победно всходящим на костер. Непременно как-нибудь так должно было окончиться его подвижничество. Впрочем, спроси его, за что и с кем он собирается сражаться, он вряд ли смог бы ответить, так как все это было «одно брожение неопределенности», как позже выразился известный в городе ученый.

Если страницы были испорчены, он прилагал старание, чтобы восстановить текст: отпаривал над чайником, пробовал разные составы (вычитанные в найденном там же "Домоводстве"), осторожно губкой сводил плесень – и, напевая, отбивал на столе пальцами чечетку, когда книгу удавалось спасти. Иногда он не понимал, о чем там говорится, несмотря на то, что текст не был испорчен. Например, он никак не мог взять в толк, почему окружающий мир – это наше представление, и что означает утверждение, будто люди "разделены лишь телами". В таких случаях он поступал, как все новообращенные: считал темное место иносказанием. И так всегда: с чем он был солидарен, то понимал буквально; если же разногласие с его опытом и здравым смыслом заходило слишком далеко, значит, это – иносказание, непонятное ему, скорее всего, в силу личной серости. И тут же противоречие как бы переставало существовать, он просто не замечал его, хотя легкий след беспокойства все же оставался. Напротив, наткнувшись на показавшееся ему глубоким высказывание, старался его запомнить, а потом стал выписывать в выцветшую тетрадку, которую нашел в письменном столе. Тетрадь была наполовину заполнена бабушкиным почерком, он перевернул ее и начал писать с конца.

Во дворе окончательно решили, что он «съехал». Даже те, кто раньше заступался за него, теперь с улыбкой, недоуменно пожимали плечами. Его продолжали по старой привычке уважать за феноменальную физическую силу, однако признаки помешательства становились все более очевидными. Сначала он только выскакивал на балкон, с всклокоченными волосами и невидящим взором, устремленным куда-то в просвет между домами, лихорадочно курил и снова исчезал в глубине комнаты – хватался, наверное, за книги. Потом начал выходить во двор и заводить "философские разговоры". На первых порах его слушали. "Он же десантура, – пытались объяснить произошедшую с ним перемену одни, – может быть, в небе что-нибудь такое увидел?" – "На дне стакана он увидел!" – безапелляционно возражали другие. Вскоре, однако, своей категоричностью он настроил против себя даже защитников и нажил двух непримиримых оппонентов.

Оба были отъявленные негодяи: первый – скупщик краденного и ростовщик, второй – сутенер. Происходило все следующим образом. Андрей выходил во двор, садился с краю на скамейку, и словно ждал, когда последует вызов. Первым начинал обычно Виталик, скупщик краденого – он закончил ветинститут и слыл эрудитом. И вот подмигнув остальным, он произносил рассудительным тоном: "Вся философия придумана ущербными людьми, кому с бабами не свезло. И, вообще, они были неполноценные, поэтому недополоучили чего-то от жизни. И вот, чтобы как-то самоутвердиться, они писали трактаты: заняли, короче, свою нишу. А нормальному человеку вся эта философия на хрен не надо". – "Ну да, конечно, Платон и Аврелий неполноценные – а вы полноценные! – загорался мгновенно Андрей. – Их потому, наверно, и помнят две тысячи лет, что они убогие". – "Такие же убогие и помнят. А мне оно на хрен не надо. Я нормальный, зачем мне этой мурой голову забивать". – "Какой-нибудь бык, нормальный, тоже, наверно, счастлив без философии!" – "Лучше быть быком и иметь стадо телок, чем каким-нибудь Аристотелем и дрочить в кулачок". – "В принципе, вы уже недалеки от идеала"… И т.д. и т.п. Они уже не говорили, а кричали друг на друга; удивленные жильцы высовывались из своих окон и с недоумением смотрели на двух наполовину седых мужчин, один из которых был с большим брюшком и живописно жестикулировал, брызжа слюной, а второй стоял, бледный, как мел, стискивая кулаки за спиной. "Наверно, Виталик опять зажал бабки и не возвращает", – думали жильцы. Вдруг Андрей умолкал и среди спора уходил домой. Виталик выразительно стучал себя по лбу, слушатели понимающе улыбались. Дома Андрей давал себе слово не поддаваться больше на провокации, но проходил день-другой, и все повторялось сначала. Споры становились ожесточеннее – это были уже не споры, а сплошная ругань. Неизвестно, чем бы все закончилось, если бы наступившие холода не разогнали компанию по домам.

На что он существовал, никто не знает. На работу его не брали – поговаривали, будто, несмотря на судимость, ему удалось выбить какую-то пенсию. И почти всю ее он тратил на книги, потому что с новой книгой под мышкой его видели часто, а куртка на нем была, кажется, еще школьная, болоньевая, совсем не по сибирской зиме, – все, что осталось от его прежнего гардероба. На голову он натягивал одну на другую две вязаные шапки. Отпустил бороду и волосы до плеч: так теплее – и экономия на лезвиях, объяснял он любопытствующим. Впрочем, им никто уже не интересовался: к нему успели привыкнуть как к дворовому дурачку.

Всю зиму он просидел затворником и появился во дворе снова лишь в начале апреля. Бороду и усы он к лету все-таки сбрил, а волнистая грива осталась. Ее он стал забирать в хвост на затылке.

Однажды великанша приняла его за вора. "Вы хто?" – напустилась она на Андрея, столкнувшись с ним на площадке. – "Сосед ваш", – отвечал Андрей, пытаясь открыть заевший замок. – "Нет, я жильца отседова знаю – вы не он… Сашка! – закричала она и вцепилась Андрею в плечо. – Звони в милицию!" – "Как это я не он… то есть не я? – опешил Андрей. – Вы, наверно, меня без бороды и усов не узнали?" Насилу все разъяснилось. "Ох, – жаловалась она сплетницам, – и соседа же бог послал: то с бородой, то с косой!.. Шлындает целыми днями по комнате: тудым-сюдым, тудым-сюдым! И все бормочет чё-то – ничё не разберешь… А то как возопит-возопит: вы де гробы крашеные! – и чем-то так и шваркнет об пол. Может, он наркоша какой или извращенец? Цельный день у него на плите чайник кипит. Не ровен час квартиру спалит или еще чего хуже учудит – такой друг"…

За зиму Андрей только утвердился в своем помешательстве, однако все увидели, что хотя "крыша у него съехала и адреса не оставила", но в вопросах, которые не касались "философии", он сохранил трезвость суждения. Виталик как человек, сведущий в медицине, и тут все разъяснил: "Так обычно и бывает у психов: рвет у них крышак на чем-то одном, конкретном, а в остальном они вполне нормальные люди".

Однако Андрей и сам начал замечать за собой странности в последнее время. С ним стало случаться нечто из ряда вон выходящее, что-то вроде припадков, пугавшее его самого. Это были минуты необычайной остроты не то мысли, не то зрения (потому что и мыслей никаких особенных не было): все окружающее представало вдруг в странном свете – и не свете даже, а в каком-то отсутствие значения. А скорее, в новом скрытом значении, которое говорило об отсутствие старого. "Припадок" мог застигнуть его на улице, и тогда он останавливался среди снующей толпы, словно пораженный чем-то. (Вероятно, кто-нибудь из знакомых видел его в этот момент и рассказал во дворе, потому что репутация сумасшедшего за ним закрепилась как раз с того времени). И сразу привычные с детства предметы – троллейбусы, пешеходы, дома – все такое обычное, простое, нормальное, что и думать об этом не стоит, иными словами, такое несомненное, самое что ни на есть очевидное, что иного и быть не может, – все это вдруг утрачивало именно значение нормальности и самоочевидности. А без него оно становились пустой оболочкой, собственно говоря, ничем – странным и страшным. Например, руководствуясь своими новыми убеждениями, он считал, что нет ничего совершеннее человека с его телом и разумом – навстречу же ему бежали прямоходящие ящеры, с круглой головой и щупальцами на конечностях. Нос – недоразвитый хобот; рот, вообще, что-то отвратительное: красное, плотоядное, вооруженное плохими зубами… Хотя, думал он, если приглядеться, любое животное может показаться необычным – взять зайца или слона. Но хуже всего был человек… Может быть, меня нечистый соблазняет, думал иногда Андрей, но тут же с усмешкой прогонял нелепую мысль. Мгновения эти настораживали (и в то же время приподнимали над обыденностью), они вступали в противоречие с новыми взглядами, почерпнутыми в основном из книг, и он не мог уже не замечать этого внутреннего разлада, – словом, все это надо было как-то разъяснить.

От деда Андрею досталась ржавая "победа", пылившаяся в железном гараже под окнами. И вот ему пришла мысль навестить своего школьного товарища Валеру Козырчикова, который жил в деревне. Во-первых, чтобы разъяснить мучившее его противоречие, во-вторых, ради какой-то жажды духовной общения и, в-третьих, просто потому что погода стояла необычайно теплая и хотелось поскорей вырваться из пыльного, загазованного города. Про Козырчикова рассказывали, будто он стал чем-то вроде гуру, к нему ездят разные кришнаиты и йоги со всей области, приезжают даже из других городов. Как его найти, объяснил ему одноклассник Миша Сладков (с Валерой же они учились в параллельных классах).

 

– А удобно вот так, ни с того ни с сего, заявиться? – спросил Андрей у Миши.

– Почему нет? Все туда ездят… К тому же вы с ним в один зал ходили… – в своей невозмутимой, успокаивающей манере отвечал тот.

– Ну что я там ходил, – возразил Андрей (имелся в виду спортивный зал).

Поселился гуру в трехстах километрах от города, на границе тайги и лесостепи, в деревне с названием Ершовка – он справился по карте, – расположенной на берегу извилистой, похожей на кардиограмму, речушки, что разделяла две природные зоны.

И вот ярким майским утром он вышел во двор в дедовском галифе, в красной майке и в домашних шлепанцах, с перетянутым на затылке хвостом. Замок на гараже был вроде бы целый – сам он туда так и не наведался: как засел за книги, так про все забыл. Вспомнил вновь о машине, когда засобирался в деревню.

Из глубины сараев раздался хриплый вопль петуха. Гаражи примыкали к лабиринту сараев и голубятен, сколоченных из досок, ржавой жести, агитационных щитов. Кроме петушиного крика, оттуда доносилось кудахтанье, воркованье, хрюканье и тяжеловесная возня, от которой сотрясались стены других строений, а характерная непереносимая вонь подтверждала, что там обитает также крупное животное.

Андрей отпер гараж и вытолкал из него синюю "победу". Обошел вокруг, провел пальцем по пыльной двери, остановился перед пустой фарой, присел заглянул под бампер. Покурил. Открыл салон и стал выкидывать сваленный туда хлам. Затем достал из-под капота аккумулятор и поставил рядом с кучей старья. Со скамейки поднялись трое парней и, захватив початую полторашку, подошли к гаражу.

– Хлебнешь пивка? – предложил один из них, протягивая пластиковую бутылку. Андрей отказался, а тот продолжал: – Майор! Есть почти новый аккумулятор как раз для вашего "порша". Недорого.

Андрей почесал плечо и сказал:

– Ну, тащи – если не ворованный…

Один из пивунов за его спиной постучал себя по лбу.

Ближе к вечеру горбатое чудище выпустило облако черного дыма и затарахтело к удивлению всего двора. Пивуны снова окружили машину, но ничего не сказали: слившимися со щеками пунцовыми глазками они заворожено следили за сотрясающимся мотором. Андрей, похожий уже на мавра, в черной с красным оттенком майке, вылез из-за руля, прикурил сигарету, оставив на ней масляные отпечатки, ― зажал ее между двумя спичками. Отступил на шаг и присоединился к созерцателям, в глазах его отразилось мрачное торжество. Затем он попросил одного парня сесть за руль и выжать несколько раз педаль газа – "победа" надтреснуто взревела. Сам же вытер о тряпку указательный палец (из черного тот стал сизым), сунул в выхлопную трубу – и сдвинул озабоченно брови.

Продавец аккумулятора, покачиваясь, сказал:

– Давай напишем здесь: би эм дабл-ю, – И он на пыльном капоте неверным пальцем вывел “BMW”, потом закричал: – Где дядя Толя?

Местного художника "дядей Толей" по какой-то еще детской привычке называли все, выросшие во дворе, – даже те, кому было уже за сорок. Сейчас он спал в палисаднике под елочкой, повесив на ветку очки. Кто-то пошел за ним, надел ему очки на нос и привел к гаражу.

– Нет, – сказал другой любитель пива, – пусть это будет "мерс" – нарисуй звезду, как на мерине…

– Напиши здесь "молния", – показал Андрей на дверь, вытирая руки тряпкой.

– Ну что это за название! – огорчились "пивуны".

– Нормальное название.

Тут же в гаражах нашли у кого-то баночку с белой краской и кисточку. Дядя Толя, который отхлебнул ярко-желтой жидкости и хотя говорить еще не начал, однако уже мог понимать, что говорят другие, нетвердым, но размашистым мазком молниевидно вывел вдоль одного и второго борта заказанное слово. После этого ему дали еще раз приложиться к "полторашке", он зашел за сараи и больше не возвращался. «Талант не пропьешь!» ─ сказали парни и отправились за пивом.

Мимо проходили девушки в коротких юбках и шортах, с маленькими рюкзачками за спиной. Одна из них, дочка того самого одноклассника Миши Сладкова Даша, поздоровалась и с расширенными глазами спросила:

– Дядя Андрей, это что, ваша машина?!

Подружки ее захихикали, оглядываясь на перепачканные бицепсы.

– Это не машина – молния! – пробормотал, краснея под слоем моторного масла, Андрей.

– Какой ужас! – воскликнула Даша, они снова засмеялись и прошли мимо.

"Молния… Вот болван! А… нам все равно: наступать или отступать – лишь бы кровь лилась",– такая поговорка у майора была. Он провожал глазами длинные, белые, сверкающие на солнце ноги. Даша была гибкой и тонкой, но развита уже, как взрослая женщина. Черные глаза, словно две пытливые изюмины, глядели внимательно и насмешливо.

А на улице – весна. Она повсюду: в дрожащих зеркальцах молодой листвы, в горьком запахе тополиного клея, в ослепительных одуванчиках, в мелькании двух желтых капустниц, гоняющихся друг за другом. Только из убитой, отравленной на метр в глубину машинным маслом земли под ногами не пробивается ни травинки. "Молодой перебесится – старый никогда. У самого дети в институтах учатся – а тебя вона куда потянуло…" – ворчал под нос Андрей, собираясь домой.

Она жила напротив, и он мог видеть ее в окне чуть ли не каждый день. Порой, когда никого не было дома, Даша ходила по квартире нагишом. Она танцевала, разглядывала в зеркале, приподнявшись на цыпочки, свой зад; выделывала балетные "па" или тянулась к носку, закинув ногу на пианино, – и все это на глазах у Андрея. И часто в тот самый момент, когда он обдумывал какую-нибудь сентенцию, вычитанную у моралистов. Сентенция тут же вылетала из головы и никак не хотела туда возвращаться. Он с минуту следил за девушкой, затем, словно очнувшись, хватал две двухпудовые гири, приседал с ними и уходил в ванную обливаться холодной водой.

"Если правое око соблазняет тебя, вырви его и брось от себя; и если правая рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя… А если и то и другое соблазняет одновременно? – размышлял Андрей, обтираясь перед зеркалом полотенцем. – С чего начать?.."

Отъезд он наметил на следующее утро, в воскресенье.

Глава вторая

Перед постом гаи Андрей свернул в дачный поселок, сделал по грунтовке круг километра три – в машине сразу запахло пылью, ноздри будто разбухли, на зубах он ощутил мягкий налет – и выскочил на шоссе метрах в ста с другой стороны от поста. За городом дорога до самой перспективы была пуста, небо затянуто ровной, белесой пеленой.

Через полчаса пелена стала рваться. Сначала он увидел вдали одну, словно облитую желтой краской березу. "Неужто высохла", – удивился Андрей, но тут же пошли желтеть соседние деревья – он поднял глаза: на другом конце гигантского облака сквозь голубую прореху косо падал на рощу сноп света. Таких окон с падающим на пашню, на перелески, на дорогу под разными углами солнцем становилось все больше. Он въехал в столб огня, и будто попал в другое время года, такой разительной была перемена. Вдруг снова все погасло, но уже не надолго. "Однако будет жарко", – подумал Андрей, глядя на первый встреченный им грузовик с быками, чьи мокрые, блестящие морды виднелись между набитых на борта, свежих горбылей.

Впереди у обочины стояли две девушки, в фиолетовой и зеленой кофте, с разноцветными, словно конфетти, блестками. При его приближении они подняли руку, но тут же опустили, как только разглядели машину. Андрей все-таки остановился, девушки отвернулись, увидев за рулем человека с косой.

Обе широкоскулые, с густо накрашенными глазами и не то нарумяненными, не то обветренными щеками. Та, что выше ростом, была в брюках; другая, толстая и маленькая, – в длинной юбке с разрезом до пояса. Вид у обеих помятый: краска размазана, одежда в пуху и складках. У высокой в руках сумочка, у толстой ─ пакет. Андрей оперся о пассажирское сиденье и спросил: «Далёко едем?» Девушки переглянулись, словно решая отвечать или нет. Высокая назвала деревню, расположенную рядом с той, куда ехал майор.